А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– А так выпустят? – сказал Альберто. – Все равно сидим взаперти. Правда, говорят, в то воскресенье всех выпустят. У полковника день рождения. Может, врут. Чего смеешься?
– Так, ничего.
Как может Альберто равнодушно говорить об этом, как может он привыкнуть к этой тюрьме?
– Может, хочешь перемахнуть? – сказал Альберто. – Из госпиталя – легче. Там ночью не следят. Конечно, придется лезть со стороны Набережной. Еще напорешься на решетку, как баран.
– Теперь мало кто бегает, – сказал Холуй. – С тех пор, как ходит патруль.
– Да, раньше было легче, – сказал Альберто. – Но вообще-то и сейчас можно. Вот Уриосте сбежал в понедельник ночью. Вернулся в четыре часа.
В сущности, почему бы не лечь в госпиталь? Зачем ему выходить? «Доктор, у меня темно в глазах, голова болит, сердце колотится, меня знобит, я трус». Когда кадетов оставляли без увольнительной, они всегда старались попасть в госпиталь. Лежишь в пижаме, ничего не делаешь, кормят хорошо. Правда, врачи и фельдшера становились все вреднее. Жара им мало – они знают: подержишь на лбу часа два банановую кожуру, и температура поднимается до тридцати девяти градусов. И в гонорею не верят с тех пор, как Ягуар и Кудрявый обмазались сгущенным молоком. Еще Ягуар придумал хорошую штуку: задержишь дыхание несколько раз, пока слезы не брызнут, а потом, когда подойдешь к врачу, сердце колотится, как барабан. Фельдшер тут же скажет: «Госпитализировать. Симптомы тахикардии».
– Я ни разу не смывался, – сказал Холуй.
– Куда тебе! – сказал Альберто. – А я смывался, в прошлом году. Один раз мы с Арроспиде пошли на вечеринку и вернулись к самой побудке. Да, на четвертом лучше жилось…
– Эй, Писатель! – крикнул Вальяно. – Ты учился в школе Франциска Сальского?
– Да, – ответил Альберто. – А что?
– Кудрявый говорит, там одни дамочки. Верно?
– Нет, – сказал Альберто. – Там негров не держат. Кудрявый засмеялся.
– Съел? – сказал он Вальяно. – Подсек тебя Писатель.
– Я хоть и негр, а мужчина что надо, – хорохорился Вальяно. – Не верите – проверьте.
– Ой, страшно! – сказал кто-то. – Ой, мамочки!
– Ай-ай-ай-ай! – пропел Кудрявый.
– Холуй! – крикнул Ягуар. – Иди проверь. Потом нам расскажешь, врет он или как.
– Холуй, надвое перешибу, – сказал Вальяно.
– Ой, мамочки!
– И тебя тоже! – заорал Вальяно. – Давай иди. Я готов.
– Что такое? – хрипло спросил Питон. Он только что проснулся.
– Негр говорит, что ты дамочка, – сказал Альберто.
– Говорит, он точно знает.
– Ей-ей, так и говорит.
– Целый час над тобой издевается.
– Врут, браточек, – сказал Вальяно. – Буду я за спиной трепаться!
Все снова зафыркали.
– Смеются они, – продолжал Вальяно. – Что, не видишь? – Он повысил голос. – Вот что, Писатель. Еще раз так пошутишь – дам в рыло. Чуть с дружком не поссорил.
– Ой! – сказал Альберто. – Слыхал, Питон? Он сказал, что ты его дружок.
– Цепляешься ко мне, негритяга? – спросил хриплый голос.
– Что ты, браточек! – сказал Вальяно. – Ты мне товарищ.
– Тогда не говори, что я дружок.
– Писатель, дам в рыло.
– Не всяк негр кусает, что лает, – сказал Ягуар.
Холуй думал: «В сущности, все они дружат. Ругаются, дерутся, как звери, а в сущности, они вместе. Только я для них чужой».
«У нее были толстые, белые, гладкие ноги, прямо хоть укуси». Альберто перечитал фразу, прикинул, хватит ли секса, и решил, что хватит. Солнце сочилось сквозь грязные стекла беседки, грело ему спину, а он лежал на полу, подперев подбородок рукой. Карандаш застыл над полуисписанным листом бумаги. Кругом, среди пыли, окурков, обгорелых спичек, валялись другие листы, и чистые и готовые. Беседка стояла недалеко от бараков, в маленьком садике, рядом с замшелым, пустым бассейном, над которым летали тучи москитов. Никто – даже полковник – не знал, зачем тут беседка. Она стояла на четырех столбах, в двух метрах от земли. Наверное, ни один человек не поднимался по ее узкой, кривой лесенке, пока Ягуар не придумал открыть двери специальным крючком, который мастерили чуть ли не всем взводом. Именно их взвод нашел беседке применение – здесь скрывались те, кто хотел поспать в учебное время. «Комната вся тряслась, как будто было землетрясение. Женщина стонала, рвала на себе волосы…» Он сунул карандаш в рот, перечитал всю страницу и прибавил еще одну фразу: «Последние укусы понравились ей больше всего, и она обрадовалась, что он придет завтра». Альберто взглянул на листы, исписанные синими буквами. Меньше чем за два часа он написал четыре рассказика. Неплохо! До свистка – конца занятий – оставалось несколько минут. Он перекувырнулся и полежал на спине, расслабив все мышцы. Теперь солнце грело лицо, но глаза закрывать не пришлось – грело оно слабо.
Во время обеда вся столовая вдруг осветилась, и назойливый гул голосов немедленно стих. Тысяча пятьсот кадетов повернулись к окнам. И правда, на золотой от солнца траве чернели тени корпусов. С тех пор как Альберто поступил в училище, солнце ни разу не показывалось в октябре.
Он тут же подумал: «Пойду в беседку писать». Когда построились, он прошептал Холую: «Если будет поверка, отзовись за меня», – и в учебном корпусе, улучив минуту, когда сержант отвлекся, юркнул в умывалку. Кадеты пошли в классы, а он по-быстрому проскользнул в беседку. Он написал единым духом три рассказика по четыре страницы; только на последнем, четвертом, почувствовал, что выдыхается, ему захотелось бросить карандаш и помечтать ни о чем. Сигареты кончились несколько дней назад, и он пытался курить окурки с полу, но хватало затяжки на две, табак слежался, а от пыли першило в горле.
«Повтори, Вальяно, ту, последнюю, повтори, негритюшечка, а то моя бедная покинутая мама думает, как там ее сынок среди этих дикарей, а может, по нашему-то времени и она не очень испугалась бы, если б оказалась тут и услышала „Услады Элеодоры", повтори, Вальяно, крестить уже кончили, мы уже вышли в город, а когда вернулись, ты всех обставил: принес „Элеодору" в портфеле, а я только еду пронес, эх, кабы знать наперед! Ребята сидят на койках и на тумбочках и слушают как зачарованные негра Вальяно, а он с чувством читает. Иногда он останавливается и ждет, не отрывая глаз от книжки; тут же поднимается шум, все кричат, протестуют. А ну, Вальяно, мне пришла в голову хорошая штука – и развлечение, и подработать можно; а мама молит Бога и святых по субботам и воскресеньям – всех нас влечет на путь зла, отца околдовали Элеодоры. Прочитав три или четыре раза крохотную книжечку на пожелтевшей бумаге, Вальяно сует ее в карман и обводит ребят гордым взглядом, а они на него смотрят с завистью. Кто-то осмеливается: «Дай почитать». Потом пятеро, десятеро, чуть не все навалились и заорали: «Дай почитать, негритяга, дай почитать!» Вальяно растягивает в улыбке огромный рот, глаза смеются, пляшут, шевелится кончик носа, он торжествует, все окружили его, просят, подлизываются. Он издевается: «Эй вы, сопляки, Библию почитали бы лучше или „Дон-Кихота". А они гладят его, ублажают, приговаривают: «Ну и неф у нас, ну и чешет, у-ю-юй!» Тут он смекает, что можно поживиться, и говорит: «Даю напрокат». Они толкают его, ругаются, кто-то плюнул, кто-то крикнул: «Шкура поганая». А он хохочет, валится на койку, вынимает «Элеодору», держит поближе к глазам – они так и прыгают – и притворяется, что читает, похотливо шевеля губами, толстыми, как пиявки. «Пять сигарет, десять сигарет, эй ты, негр, дай почитать „Э-ле-о-до-ру", „Э-ле-о-до-ра" любого раз-за-до-рит». Мамочки, тут мне в голову и пришло, когда неф читал, – вот это мысль! – и развлечешься, и подработаешь, вообще-то у меня много мыслей, только случая не было». Альберто видит, что прямо к ним идет сержант, а уголком глаза видит и другое: Кудрявый увлекся чтением, приладив книжку к спине кадета, который стоит перед ним. Наверное, ему нелегко читать: буквы мелкие. Альберто не может его предупредить: сержант смотрит на него и подкрадывается тихо, как дикая кошка к своей добыче. Вот сержант сжался, прыгнул, схватил Кудрявого – тот заверещал – и вырвал у него «Элеодору». «Только не надо было книжку топтать, не надо было уходить из дому к шлюхам, не надо было бросать маму, не надо было уезжать из дома с садом на Диего Ферре, не надо было знакомиться с ребятами и с Эленой, не надо было оставлять Кудрявого две недели без увольнительной, не надо было писать эти рассказики, не надо было порывать с Мирафлоресом, не надо было знакомиться с Тересой и любить ее. Вальяно ржет, а скрыть не может, как ему гадко, погано, хреново. Иногда посмотрит серьезно и скажет: «Черт, втрескался я в Элеодору. Из-за тебя, Кудрявый, лишился я своей бабы». Кадеты затягивают «ай-я-я-яй» и качаются, как в румбе, щиплют негра в щеку и в зад, а Ягуар кидается на Холуя как бешеный, поднимает его – все затихают, смотрят – и швыряет в негра. «Бери новую шлюху!» – кричит он. Холуй встает на ноги, оправляет рубаху, идет к двери. Питон хватает его за шиворот, поднимает, надуваясь от натуги, держит в воздухе несколько секунд и выпускает. Холуй шлепается, как тюк, потом уходит – медленно, припадая на одну ногу. «А, чтоб вас, – говорит Вальяно. – Честное слово, тоскую я по ней». Вот тогда я и сказал: «За полпачки сигарет напишу вам рассказик почище „Элеодоры", а в то утро я знал, что случилось – телепатия или промысл Божий, – знал и сказал: «Что с папой, мамочка?», а Вальяно сказал: «Правда? Hа тебе карандаш, бумагу и желаю вдохновения», и она сказала: «Мужайся, сынок, нас постигло тяжелое горе, он погиб, он покинул нас», и я начал писать, сел на тумбочку, и все вокруг собрались, как тогда, когда негр читал…»
Альберто пишет фразу сбивчивым, неспокойным почерком; полдюжины голов заглядывают через плечо. Он останавливается, поднимает голову, карандаш – и читает. Одни его хвалят, другие отпускают замечания, на которые ему начхать. Он пишет дальше, все смелей. Грубые слова сменяются великолепными эротическими образами, но события все те же. Просмотрев десять тетрадочных листов, исписанных с обеих сторон, и внеся поправки, Альберто, охваченный внезапным вдохновением, объявляет заглавие: «Пороки плоти», – и громко, торжествующе читает свое творение. Кадеты слушают с уважением и смеются где следует. Потом все аплодируют, обнимают его. Кто-то говорит: «Да ты писатель!» – «Да, – вторят остальные, – писатель!» «А позже, когда мы мылись, ко мне подошел Питон, состроил таинственную рожу и сказал: «Напиши мне такую же, я куплю». Молодец, цыпочка, ты мой первый заказчик, век тебя не забуду, а я сказал: «Пятьдесят сентаво страница», ты ругался, да ничего не поделаешь, и вот тогда-то я и правда ушел из квартала, из настоящего Мирафлореса, и стал писателем – ничего подрабатывал, хоть и обжуливали».
Воскресенье, середина июня. Альберто сидит на траве и смотрит на кадетов, гуляющих с родными по плацу. В нескольких метрах сидит кадет, тоже с третьего, но из другого взвода. Он держит письмо и, озабоченно хмурясь, снова и снова читает его. «Дневальный?» – спрашивает Альберто. Тот кивает и показывает красную повязку с буквой «Д». «Хуже, чем без увольнительной», – говорит Альберто. «Да», – говорит кадет. А потом мы пошли в шестой взвод, и легли, и курили «Инку», и он мне сказал: «Я из Икитос, а отец меня сюда упек, потому что я влюбился в девицу из плохой семьи, – и показал мне ее карточку и сказал: – Как выпустят, женюсь», а мать в тот же день перестала краситься, и носить драгоценности, и ходить к подругам, и играть в карты, и каждую субботу я думаю: «Она еще постарела».
– Разонравилась? – спрашивает Альберто. – Чего ты так кисло про нее говоришь?
Кадет понижает голос и говорит, словно про себя:
– Я не могу ей писать.
– Почему? – спрашивает Альберто.
– Как – почему? Не могу, и все. Она очень умная. Такие письма пишет, будь здоров!
– Письма писать легко, – говорит Альберто. – Куда уж легче!
– Нет. Легко придумать, а сказать – трудно.
– Ну!… – говорит Альберто. – Я могу за час написать десять любовных писем.
– Правда? – спрашивает кадет, пристально глядя на него.
«И я написал письмо, потом другое, и девица мне отвечала, а этот тип угощал меня сигаретами и колой у Гибрида, а как-то раз он привел ко мне другого типа, из восьмого взвода, и спросил: „А ты можешь написать его девице, в Икитос?"; а я сказал маме: „Хочешь, я пойду поговорю с ним?"; а она мне сказала: „Ничего делать не надо, только молиться", и чуть что – в церковь и меня учит: „Альберто, молись, люби Господа, чтоб, когда ты вырастешь, тебя не погубили искушенья, как твоего отца"; а я сказал „о'кей", а за письма назначил цену. Больше двух лет прошло, – думал Альберто. – Как время летит…» Он закрыл глаза; Тересино лицо встало перед ним, и острое желание пронзило тело. В первый раз за три курса он не страдал, что остался без увольнительной. Он получил от Тересы два письма и все равно не хотел идти в город. «На дешевой бумаге, – думал он, – и почерк плохой. Да, видал я письма получше…» Он перечитывал ее письма много раз, всегда – тайком. (Они лежали за подкладкой кепи, как сигареты, которые он контрабандой приносил по воскресеньям.) Когда он получил первое письмо, он хотел ответить сразу, вывел дату, заволновался, расстроился и не нашел слов. Все слова казались ему неподходящими, лживыми. Он порвал несколько черновиков и наконец решил написать кратко и сухо: «Нас оставили без увольнительной за одну штуку. Не знаю, когда выберусь. Очень был рад твоему письму. Я всегда про тебя думаю и, как только выйду, приду к тебе». Холуй преследовал его неотвязно: и в строю, и в кино, и в столовой, угощал сигаретами, фруктами, сандвичами, изливался. Альберто вспомнил бледное лицо, холуйский взгляд, кроткую улыбку, и ему стало гадко. Всякий раз при виде Холуя его мутило. Разговор неизбежно переходил на Тересу, и, чтобы не выдать себя, Альберто корчил циника или уверенным тоном давал мудрые советы: «Нет, писать не стоит. Объясняться надо устно, чтобы видеть, как она реагирует. Вот как выйдешь, пойдешь прямо к ней и все выложишь». А тот, зануда, слушал серьезно и покорно кивал. Альберто думал: «Я ему скажу, когда выпустят. За ворота выйдем, и скажу. Очень уж у него сейчас бледный вид, чего бить лежачего? А тогда так и скажу: „Весьма сожалею, но она мне нравится. Если к ней пойдешь – получишь в рыло. Что, на ней свет клином сошелся?" А потом пойду к ней и поведу ее в Мирафлорес, в парк Некочеа (он в самом конце старой Набережной, на крутых темно-желтых склонах, о которые с шумом бьются волны, и зимой сквозь туман виден сверху призрачный пляж, каменистый, глухой, тихий). Сяду на последней скамейке, – думал он. – У самых перил, у белых столбиков». Солнце припекало спину и щеки; он не хотел открывать глаза, чтобы не исчезло лицо Тересы.
Когда он проснулся, солнца не было, сквозь стекла сочился серый свет. Он поерзал; ломило спину, и голова болела – неудобно спать на полу. Он поморгал, захотелось курить. Неуклюже поднялся, выглянул. В саду никого не было, в цементных блоках учебных корпусов, кажется, тоже. Интересно, который час? К ужину свистят в половине восьмого. Он осторожно огляделся. Училище как вымерло. Он вышел из беседки, быстро прошел по саду, миновал корпуса и никого не встретил. Только на плацу несколько кадетов носилось за ламой. С того конца плаца, чуть не за километр, он смутно видел ребят в зеленых куртках и скорее чувствовал, чем слышал, шум, вырывавшийся из бараков. Нестерпимо хотелось курить. Во дворе пятого курса он остановился. И пошел не к себе, а в караульную. Среда, могут быть письма. В дверях стояли кадеты.
– Пустите. Меня вызвал дежурный офицер. Никто не шелохнулся.
– Становись в очередь, – сказал один.
– Я не за письмами, – соврал Альберто. – Меня офицер вызывал.
– Заткнись. Тут очередь.
Пришлось подождать. Когда выходил кадет, очередь оживлялась – каждый хотел пройти первым. Альберто рассеянно читал приказы, вывешенные на двери: «Пятый курс. Дежурный: лейтенант Педро Питалуга. Сержант Хоакин Морте. Наличный состав – 360. В лазарете – 8. Специальные распоряжения: снимается взыскание, наложенное на дневальных 13 сентября. Подпись: капитан курса». Он перечитал последние фразы еще раз и еще. Выругался вслух, и голос сержанта Песоа откликнулся из-за двери:
– Кто тут ругается?
Альберто понесся к бараку. Сердце колотилось от нетерпения. В дверях он столкнулся с Арроспиде.
– Сняли взыскание! – крикнул Альберто. – Капитан спятил.
– Нет, – сказал Арроспиде. – Ты что, не знаешь? Кто-то настучал. Кава сидит.
– Что? – переспросил Альберто. – На него донесли? Кто ж это?
– Узнаем, – сказал Арроспиде. – Такое не скроешь.
Альберто вошел в барак. Как всегда, когда случится что-то важное, все стало другим. Даже стучать подошвами в такой тишине было как-то стыдно. С коек за ним следило множество глаз. Он подошел к койке, огляделся – ни Ягуара, ни Кудрявого, ни Питона. Только Вальяно листал что-то на соседней койке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37