А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


OCR Busya, Вычитка – Serge Koksharov
«Марио Варгас Льоса «Город и псы»»: Азбука-классика; Москва; 2003
Аннотация
Марио Варгас Льоса (род. в 1936 г.) – известнейший перуанский писатель, один из наиболее ярких представителей латиноамериканской прозы. В литературе Латинской Америки его имя стоит рядом с такими классиками XX века, как Маркес, Кортасар и Борхес.
Действие романа «Город и псы» разворачивается в стенах военного училища, куда родители отдают своих подростков-детей для «исправления», чтобы из них «сделали мужчин». На самом же деле здесь царят жестокость, унижение и подлость; здесь беспощадно калечат юные души кадетов. В итоге грань между чудовищными и нормальными становится все тоньше и тоньше.
Любовь и предательство, доброта и жестокость, боль, одиночество, отчаяние и надежда – на таких контрастах построил автор свое произведение, которое читается от начала до конца на одном дыхании.
Роман в 1962 году получил испанскую премию «Библиотека Бреве».
Марио Варгас Льоса
Город и псы

© Н. Трауберг, перевод, 1965
Комментарии Кирилла Корконосенко
1
Кин. Мы играем героев, потому что мы трусы, и святых, потому что мы злы; мы играем убийц, потому что нам до смерти хочется убить ближнего; мы играем, потому что родились лжецами.
Жан Поль Сартр

I
– Четыре, – сказал Ягуар.
В мутном свете, струившемся из запыленного плафона, было видно, что лица смягчились: опасность миновала всех, кроме Порфирио Кавы. Белые кости замерли и теперь резко выделялись на грязном полу. На одной выпало три, на другой – один.
– Четыре, – повторил Ягуар. – Кому идти?
– Мне, – пробормотал Кава. – Я сказал четыре.
– Пошевеливайся, – сказал Ягуар. – Сам знаешь, второе окно слева.
Каве стало холодно. В умывалке окон не было, и от спальной ее отделяла тонкая деревянная дверь. В прошлые зимы дуло только в спальнях, из щелей и разбитых окон. А теперь ветер разгуливал по всему зданию и по ночам свистел в умывалках, выдувая и вонь и тепло, накопившиеся за день. Но Кава родился и вырос в горах, он привык к стуже. Ему стало холодно от страха.
– Все? Можно ложиться? – спросил, моргая сонными глазками, Питон – огромный, громогласный, увенчанный сальной копной волос. Голова у него большая, лицо – маленькое, рот – всегда разинут, к оттопыренной нижней губе прилипла крошка табаку.
Ягуар обернулся к нему.
– Мне в час заступать, – сказал Питон. – Хоть бы немножко вздремнуть.
– Идите, – сказал Ягуар. – В пять разбужу.
Питон и Кудрявый вышли. Кто-то из них чертыхнулся, споткнувшись о порог.
– Придешь – буди меня, – сказал Ягуар. – И не копайся. Скоро двенадцать.
– Ладно, – сказал Кава. Его лицо, обычно непроницаемое, сейчас казалось усталым. – Пойду оденусь.
Они вышли. В спальной было темно, но Кава впотьмах не спотыкался о ряды коек; в этой длинной, высокой комнате он все знал на память. Сейчас здесь было тихо, спокойно, разве что кто захрапит или забормочет во сне. Он добрался до своей койки, второй справа, нижней, в метре от входа. Ощупью вынимая из шкафа ботинки, штаны и защитного цвета рубаху, он чувствовал табачное дыхание негра Вальяно, который спал на верхней койке, поблескивая в темноте двумя рядами крупных белых зубов. «Грызун», – подумал Кава. Бесшумно и неторопливо он снял фланелевую голубую пижаму, оделся, накинул суконную куртку. Потом, осторожно ступая – ботинки скрипели, – пошел к койке Ягуара. Тот спал в другом конце, у самой умывалки.
– Ягуар…
– На. Бери.
Кава протянул руку. Оба предмета были холодные, один из них еще и шершавый. Фонарь Кава оставил в руке, напильник сунул в карман.
– Кто дежурит? – спросил Кава.
– Писатель и я.
– Ты?
– Меня Холуй заменяет.
– А в других взводах?
– Трусишь?
Кава не ответил. На цыпочках пробрался к дверям. Осторожно открыл одну створку, она скрипнула.
– Грабят! – крикнул кто-то в темноте. – Бей его, дежурный!
Голоса Кава не узнал. Он выглянул; пустой двор слабо освещали фонари с плаца, отделявшего кадетские казармы от луга. Контуры трех цементных блоков стерлись в тумане, и обиталище пятого курса стало призрачным, смутным. Кава вышел. Прижался спиной к стене, постоял, ни о чем не думая. Теперь он был совершенно один, даже Ягуар вне опасности. Он завидовал тем, кто спит, – и кадетам, и сержантам, и даже солдатам, храпящим вповалку под навесом по ту сторону спортплощадки. Он понял, что, если постоит еще немного, вообще не сможет двинуться от страха. Прикинул расстояние – надо пройти двор, потом плац, прячась в тени, обогнуть корпус столовой, служебные корпуса, офицерские и снова пересечь двор – маленький, асфальтированный, упирающийся в учебный корпус. Там опасности нет – патруль туда не заходит. Потом – обратно. Смутно захотелось ни о чем не думать, выполнять все слепо, как машина. Сам того не замечая, он жил день за днем, подчиняясь распорядку, решали за него другие. Теперь положение изменилось. Ответственность легла на него, и мозг работал необычно ясно.
Он пошел вперед, прижимаясь к стене. Двор пересекать не стал – сделал крюк – и начал пробираться вдоль казармы пятого курса. Дойдя до угла, напряг зрение: перед ним лежал плац, бесконечный и таинственный, очерченный прерывистой линией фонарей в туманных ореолах. Дальше – там, куда не доходил свет, – он различил луг в густой, плотной тьме. Когда было не очень холодно, дежурные валялись в траве, спали, шептались. Он понадеялся, что на сей раз они режутся в карты где-нибудь в умывалке. Сторонясь пятен света, он быстро пошел вдоль левого ряда зданий. Шум прибоя заглушал шаги – океан был рядом, у стен, за грядой утесов. Поравнявшись с офицерским корпусом, он вздрогнул и прибавил шагу. Пересек плац, нырнул в темноту луга. Вдруг кто-то зашуршал совсем рядом, и побежденный было страх вернулся, обрушился на него. Он помедлил – близко, шагах в трех, сверкали, словно светлячки, робкие глаза ламы. «Пошла отсюда», – прошипел он. Лама не двинулась. «А, чтоб тебя! Когда она спит? – подумал он. – И не ест. Как только живет?» Он двинулся дальше. Когда два с половиной года назад он приехал в Лиму учиться, его очень удивило, что в серых, изъеденных плесенью стенах училища бесстрашно бродит эта горянка. Кто, из каких уголков горной цепи привез ее в столицу? Если кадеты соревновались в меткости, она стояла под градом камней с безучастным видом, медленно уклоняясь от ударов. «Как индейцы», – подумал Кава. Теперь он шел по лестнице, в классы. Скрип ботинок больше не пугал его – здесь не было никого, только парты и кафедры, ветер и тени. Широким шагом он миновал галерею. Остановился. В бледном свете фонаря разглядел окно. «Второе слева», – сказал Ягуар. Действительно, стекло держалось слабо. Он принялся счищать напильником замазку, она была мокрая. Потом осторожно вынул стекло, положил его на пол. Ощупал раму изнутри, нашел петлю и крючок. Окно открылось настежь. Он вошел, посветил фонариком; на одном из столов, рядом с мимеографом, лежали три стопки билетов. Он прочитал: «Двухмесячный экзамен по химии. Пятый курс. Продолжительность опроса – сорок минут». Билеты напечатали днем, чернила еще блестели. Он быстро, не вникая, списал вопросы в книжечку. Погасил фонарь, вернулся к окну, перелез через раму и спрыгнул. Стекло задребезжало, захрустело под подошвами. «А, черт!» – застонал он. От страха замер на корточках. Он ждал: сейчас поднимется шум, посыплются, как пули, оклики офицеров. Но было тихо, только вырывалось со свистом его собственное тяжелое дыхание. Он подождал еще. Потом – не вспомнив, что можно зажечь фонарик, – подобрал с грехом пополам осколки с плит и сунул их в карманы. Обратно он шел без опаски. Он хотел поскорей добраться, юркнуть в постель, закрыть глаза. Во дворе, выбрасывая стекло, он поранил руки. У дверей казармы постоял – совсем выдохся. Кто-то вышел ему навстречу.
– Готово? – спросил Ягуар.
– Да.
– Пошли в умывалку.
Ягуар шел впереди. Он толкнул дверь умывалки обеими руками. В желтоватом мутном свете Кава заметил, что Ягуар босой. Ноги были большие, белые, с грязными ногтями, от них воняло.
– Я разбил стекло, – тихо сказал Кава.
Ягуаровы руки вцепились в полы его куртки. Кава покачнулся, но не опустил глаз под гневным взглядом, сверлившим его из-под загнутых ресниц.
– Ты, дикарь, – процедил Ягуар. – Чего от вас ждать!… Ну, если влипнем, помяни мое слово…
Он держал Каву за полы куртки. Кава попытался отвести его руки.
– Пусти! – сказал Ягуар, и Кава почувствовал на лице брызги слюны. – Дикарь!
Кава отпустил.
– Там никого не было, – зашептал он. – Никто не видел.
Ягуар оттолкнул его и прикусил костяшки правой руки.
– Что я, гад? – сказал Кава. – Засыплемся – отвечу один, и все.
Ягуар смерил его взглядом и усмехнулся.
– Эх ты, дикарь вонючий, – сказал он. – Обмочился со страху. Посмотри на свои штаны.
Он забыл дом на улице Салаверри, в Новой Магдалене , где поселился по приезде в Лиму, и восемнадцать часов в машине, когда мимо мелькали бедные деревни, пустыри, заборы, кусочки моря, посевы хлопка, деревни, пляжи. Он прижимался носом к стеклу, дрожа от волнения: «Я увижу Лиму». Мама то и дело обнимала его и шептала: «Ричи, Рикардито». Он думал: «Почему она плачет?» Другие пассажиры дремали, читали, а шофер все время мурлыкал какой-то веселый мотив. Рикардо смотрел в окно и утром, и днем, и вечером – все ждал, что вот-вот, как в факельном шествии, засверкают огни столицы. Сон овладевал им исподволь, притуплял зрение и слух, но, погружаясь в дремоту, он повторял сквозь зубы: «Не засну». Вдруг кто-то нежно встряхнул его. «Приехали, Ричи, проснись». Он сидел у мамы на коленях, привалившись головой к ее плечу. Было холодно. Ее губы знакомо коснулись его губ, и ему показалось со сна, что он, пока спал, превратился в котенка. Теперь они ехали медленно; он видел расплывчатые дома, огни, деревья, а улица была длинней, чем главная улица в Чиклайо . Он понял не сразу, что все уже вышли. Шофер что-то все еще напевал, но как-то вяло. «Какой он из себя?» – мелькнуло в голове. И снова отчаянно захотелось в Лиму; так было уже третьего дня, когда мама отозвала его в сторонку – чтобы тетя Аделина не слышала – и сказала: «Папа не умер, это была неправда. Он долго путешествовал, а теперь вернулся и ждет нас в Лиме».
«Подъезжаем», – сказала мама. «Улица Салаверри, если не ошибаюсь?» – пропел шофер. «Да, тридцать восемь», – ответила мама. Он закрыл глаза, как будто спит. Мама его поцеловала. «Почему она целует меня в губы?» – подумал Рикардо, правой рукой он крепко держался за сиденье. Машина несколько раз свернула и наконец остановилась. Не открывая глаз, он привалился к маме – она все так же держала его на руках. Вдруг ее тело напряглось. Кто-то сказал: «Беатрис». Кто-то открыл дверь. Кто-то поднял его – тело сделалось почти невесомым, – опустил на землю, и он открыл глаза: мама, обнявшись, целовалась с мужчиной. Шофер уже не пел. На улице было пусто и тихо. Он смотрел на мужчину и на маму, отсчитывая время. Наконец мама отделилась от мужчины, повернулась к нему и сказала: «Ричи, это папа. Поцелуй его». Его снова подняли в воздух незнакомые мужские руки, взрослое лицо приблизилось к нему, голос шепнул его имя, сухие губы коснулись щеки. Он сжался.
Он забыл все, что было дальше: холодные простыни чужой постели, и одиночество, с которым боролся, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть в темноте, и тоску, острым гвоздем ковырявшуюся в душе. «Знаешь, почему степные лисы воют в темноте как сумасшедшие? – говорила когда-то тетя. – Тишины боятся». Ему хотелось кричать, чтоб хоть чем-нибудь оживить эту мертвую комнату. Он встал и, босой, полуодетый, трясясь от стыда (а вдруг войдут, увидят?), подошел к дверям. Приложился щекой к дереву. Ничего не услышал. Вернулся в постель и разрыдался, зажимая рот обеими руками. За окном рассвело, ожила улица, а он все лежал с открытыми глазами и настороженно вслушивался. Шло время, наконец он услышал. Они говорили тихо, до него долетал только невнятный гул. Потом он различил смех и шум. Потом – скрип двери, шаги, шелест, знакомые руки укрыли его, знакомое горячее дыханье коснулось щек. Он открыл глаза, мама улыбалась. «Доброе утро, – нежно сказала она. – Разве ты не поцелуешь маму?» – «Нет», – сказал он.
«Я бы мог пойти к нему и попросить двадцать солей , прямо вижу, как он прослезится и скажет: бери сорок, пятьдесят; только это все равно что сказать: я прощаю, что ты обидел маму, и таскайся сколько влезет, а мне давай отступного». Губы Альберто беззвучно шевелятся под вязаным шарфом, который мать подарила два месяца назад. Берет натянут на уши, воротник поднят – тепло. Плечо привыкло к винтовке, ее и не чувствуешь. «Пойти бы сказать ей, какой смысл так упираться, пускай он раз в месяц присылает чек, пока не раскается и не вернется, но я уж знаю, она заплачет и скажет, надо нести крест, как наш Спаситель, а если даже согласится, сколько еще проволынятся – не получить мне завтра двадцать солей». По уставу дежурный должен обходить плац и двор своего курса, но Альберто шагает взад-вперед между корпусом и высокой оградой, отделяющей от улицы фасад училища. Сквозь облезлые прутья он видит полосатую, как зебрин бок, асфальтовую дорожку, извивающуюся вдоль решетки, и гряды утесов; слышит шум волн; когда редеет туман – различает вдали, как волнорез на пляже Пунга сверкающим копьем вонзается в море; а еще дальше переливающийся веер огней окаймляет невидимую бухту – это его район, Мирафлорес . Офицер проверяет дежурных каждые два часа; что ж, в час он будет на месте. А пока что Альберто обдумывает, как в субботу пойдет в город. «Может, этот фильм и приснится десятку наших типов. Насмотрятся баб в штанах, всяких ног, животов, того-сего, и закажут мне рассказики, и вперед заплатят; только когда я их сделаю, если завтра химию сдавать и еще платить Ягуару за вопросы? Правда, может, Вальяно подскажет в обмен на письма, да разве можно на негра положиться?… Может, попросят писем написать, только кто заплатит под конец недели, когда в среду все спустили у Гибрида и в карты? Можно, конечно, у штрафников перехватить, если попросят купить сигареты, а расплачусь письмами или там рассказами, или найти кошелек с двадцатью солями в столовой, или в классе, или в уборной, или забраться в казарму к псам да порыться у них в шкафах, пока не наберу двадцать солей, с каждого по пятьдесят сентаво, открою сорок шкафов, – никто и не проснется, уж по пятьдесят-то со шкафа наскребу, а то пойти к сержанту или к лейтенанту, сказать: одолжите двадцать солей, мне тоже надо к Золотым Ножкам, что я, не мужчина… А, черт, кто там орет?…»
Альберто не сразу узнает голос и не сразу вспоминает, что сам он – на дежурстве, но не там, где положено. Кто-то кричит еще громче: «Что он тут делает?», и на сей раз, стряхнув задумчивость, подтягивается, поднимает голову и видит, как в водовороте, стены проходной, солдат на скамье, бронзового героя, угрожающего туману и теням обнаженной шпагой; и представляет свое имя в списке наказанных; сердце колотится, накатывает страх, губы машинально шевелятся. Между ним и героем, метрах в пяти, стоит лейтенант Ремихио Уарина и, подбоченясь, смотрит на него.
– Что вы тут делаете?
Лейтенант приближается. Альберто видит за его плечами темное пятно мха на камне постамента – он угадывает пятно: свет из проходной слабый, мутный, а может, ему просто мерещится, ведь солдаты чистили памятник.
– Ну? – говорит лейтенант, надвигаясь на него. – Что скажете?
Альберто стоит неподвижно, прямо, настороженно, приклеив руку к берету, а щуплый офицер, расплывчатый в тумане, тоже не движется и не снимает с пояса рук.
– Разрешите спросить совета, сеньор лейтенант, – говорит Альберто. «Может, сказать, что живот болит, помираю, надо принять аспирину, или что мама при смерти, или что ламу подстрелили, может, его попросить: „Разрешите по личному вопросу"».
– У меня вопрос, – вытягивается в струнку Альберто. «…скажу, у меня папа генерал, контр-адмирал, маршал, если меня накажете, так и будете сидеть в лейтенантах, и еще можно…» – Сугубо личный. – Он минуту колеблется, потом врет: – Полковник говорил, что можно спрашивать у офицеров. Про личные дела.
– Имя, фамилия, взвод, – говорит лейтенант. Он опустил руки – теперь он еще ниже, еще невзрачней, – шагнул вперед, и Альберто видит совсем рядом острый носик, жабьи глаза, насупленные брови, всю его круглую мордочку, искаженную гримасой, которая должна выражать непреклонность, а выражает разве что напыщенность. Так он морщится, когда назначает наказание собственного изобретения по жребию: «Взводные, влепите-ка по шесть штрафных каждому третьему и седьмому».
– Альберто Фернандес, пятый курс, первый взвод.
– К делу, – говорит лейтенант. – Ближе к делу.
– Я, кажется, заболел, сеньор лейтенант. То есть психически. У меня каждую ночь кошмары. – Альберто смиренно опустил глаза, говорит медленно, в голове пусто, язык сам плетет какую-то чушь, паутину для жабы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37