А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Господа, больше невозможно… – зашептал чиновник.
Дидло с силой застучал палкой, и лицо его исказилось гневом.
– On ne fait pas boire un ane qui n'a pas soil Нельзя заставить пить осла, у которого нет жажды (франц.)

– закричал он тонким визгливым голосом. – Ду-ры!..
– Господа, прошу вас… – Чиновник, за минуту заработавший полугодовое жалованье, подталкивал их к двери.
О, что довелось им испытать… Браво! Брависсимо! Но какова Дюмон – румяная, крупная девочка, стоявшая справа?.. А какова Лихутина?.. А каковы все? О, в мире нет ничего, что могло бы сравниться с женской красотой… И они еще около двух часов протолкались у школы, дожидаясь момента, когда воспитанниц повезут в театр.
Наконец длинные, высокие, окрашенные в зеленый цвет – императорский цвет, фуры подкатили к подъезду. Швейцар, приоткрыв дверь, оглядел дорогу.
Вот к фурам приставили лесенки. И наконец, окруженные гувернантками и надзирательницами, высыпали молоденькие воспитанницы в казенных, будто выкроенных из одного куска фриза, салопчиках, в одинаковых платочках – и толпа поклонников встретила их восторженными кликами, влюбленными взглядами, конфетами и подарками, и, пока воспитанницы поднимались в фуры, взгляды встречались и записки переходили из рук в руки!..
Молодые шалопаи бросились к коляскам и экипажам, выстроившимся длинным рядом вдоль набережной. У Якубовича тоже нанята была извозчичья пара. Бородатый кучер, не мешкая, тряхнул вожжами и истошно закричал:
– Н-ну, милые!..
И понеслись, нагоняя, обгоняя, окружая фуры, – по воздуху полетели пакеты с конфетами и кульки с пряниками, а развращенные вниманием двенадцати-пятнадцатилетние девчонки чинились между собой и считали, кому досталось больше восхищения и подарков…
Шумный поезд выкатил в Мариинский переулок. Месиво нападавшего и растаявшего снега вылетало из-под колес. Вот и Офицерская – а впереди площадь с Большим каменным театром… Вдруг из-за поворота вынеслась коляска петербургского генерал-губернатора графа Милорадовича с вздыбленными на скаку одномастными рысаками.
– Сворачивай! – закричал Якубович, тыкая кулаком в спину кучеру.
Милорадовичу лучше было не попадаться навстречу. Извозчик свернул в переулок.
– Ну, прощай, – сказал Якубович. – До вечера… Он перед театром обедал у друга своего Шереметева, а Пушкин – с приятелями в ресторане «Talon».
…Падал снег. Сидя верхом на тряской гитаре – коротком брусе на колесах, – он выкатил на Невский. Двумя встречными потоками лились по сторонам высокого насыпного бульвара, обсаженного липами, кареты, коляски, линейки, гитары, дрожки, брички. С жадным любопытством оглядывал он прямую как стрела оживленную улицу, лишённую тротуаров, с толпой гуляющих по бульвару, с бесчисленными вывесками, кричащими на всех языках о торговле:
Handlung, Commerce, Vente, с нарядными витринами, за зеркальными стеклами которых то английские гравюры, то французские сюрпризы, то фарфор, то хрусталь и сукно, то дамские принадлежности, и рядом с особняками, украшенными античными портиками, ампирными фронтонами или барочной лепниной, – кондитерские, в которых едят, пьют, читают газеты, и снова витрины с ящиками сигар «Domingo», или искусственными цветами, или блондами, зонтиками, драгоценностями…
Снег повалил крупными хлопьями – и дома, проглядывая сквозь белую пелену, показались легкими, по-особому нарядными.
Какую полноту жизни он ощутил, какие силы, какую энергию! Всплеск радости был так силен, что он приподнялся на брусе гитары, упираясь рукой в широкую кучерскую спину с жестяной номерной бляхой. Впереди виднелась игла Адмиралтейства. Но его мечты и надежды унеслись выше этой иглы, выше шпиля Петропавловского собора, выше императорского штандарта на Зимнем дворце – и все потому, что душу заполняло ощущение красоты.

IV

Громоздкий портик с мощными коринфскими колоннами вел в круглый, легкий вестибюль.
Театр!.. Храм искусства – но и ежевечерний клуб, в котором можно обменяться новостями и мнениями…
Толпа растекалась по лестничным маршам, устланным коврами, по фойе, тоже круглым, высоким, и заполняла кресла, партер, ярусы… Переливы нарядов мешались с переливами огней, и говор плыл вместе с толпой.
– Вы из Москвы, князь? Что нового?
– Des betises… Mais ce n'est pas du nouveau Глупости… Но это не ново (франц.)

.
– Слышал? Умер Яковлев – какая потеря!.. – А мы абонируем ложу…
– Нужен вкус, господа, вкус – вот чего не хватает нашим писателям…
Вот Жуковский! На молочно-белом и кротком его лице выразилась радость от встречи с Пушкиным. Он смотрел на юного поэта с той влюбленностью, с какой может смотреть уставший от одиночества человек на чадо, которое наконец-то обрел. Он прижал руку Пушкина к себе, будто боясь отпустить его на волю случая, в водоворот жизни, и улыбался вслед за его улыбкой, и смеялся вслед за его смехом…
Вот Александр Иванович Тургенев – давний благодетель, помогший поступить в Лицей, потом помогший вступить на службу… Толстый, сановитый, он тоже остановился послушать Пушкина – будто ожидал от этого совсем молодого человека нечто чрезвычайное…
Здесь можно было встретить всех!
Под скрип блоков и треньканье канатов тяжелый малиновый занавес с расшитой золотом Триумфальной аркой толчками взмыл вверх – сначала скрылась колесница славы, затем гений победы, затем статуи воинов, – и взгляду предстала вся сцена с глубокими задними кулисами и нарядными декорациями.
Шли «Липецкие воды» Шаховского. Пустая пьеса! Эту пьесу Пушкин читал, знал от начала до конца, даже когда-то писал на нее критику. Кто такой князь Холмский? Надутый педант, утомительный проповедник, он приезжает в Липецк лишь для того, чтобы пошептать на ухо своей тетке в конце пятого действия. Кто такой Пронский? Мы не знаем, у него нет характера. Кто такая горничная Саша? Всего лишь французская субретка… Нет, Шаховской – дурной писатель, и этот дурной писатель враждебен тем, кого Пушкин почитал своими единомышленниками, тем, кто объединился в литературном обществе «Арзамас». В «Арзамас» Пушкин готовился вступить.
Но театр преобразил даже эту пьесу! Когда герои войны – князь Холмский или Пронский, – выпятив грудь, потряхивая пышными эполетами, со сцены бросали патриотические фразы:
«Как в Липецк мы внесли спасение вселенной!»
«И к славе наш народ вселенной дал пример!»
«И когда в Париж войти всевышний нам помог!» – зал гремел неистовой авацией.
Когда престарелый волокита, любитель заграницы, барон Вольмар, признавался, что … сжег в два года миллион На разных фейерверках… – раек разражался хохотом, а когда барон Вольмар делал нелепые галантные поклоны – в райке от хохота хватались за животы.
Когда по сцене вразвалку проходил буйный гусар Уваров – арзамасцы протестовали шиканьем: дерзкий Шаховской намекал на старосту «Арзамаса», достопочтенного Василия Львовича Пушкина, автора знаменитого «Опасного соседа». А друзья Шаховского ликовали.
Да, какое-то волшебство было разлито в самом воздухе театрального зала!..
Щедрость, даже расточительность были в обилии позолоты, в затейливости лепнины, в ослепительности огней. Нижние ложи выступали вперед – в их глубине, в ярком свете огней розовая дымка плавала над красным бархатом, и вверх устремлялись легкие резные колонны, над ними – украшенные гениями аркады, еще выше – золоченый барьер парадиза, – и подковообразный, на итальянский манер зал в нарядном венке пяти ярусов возносился к расписному плафону с знаками зодиака, богинями и музами…
Он направлял подзорную трубку то на сцену, то на ложи… Вот в ее овале, как миниатюра в раме, явилась прекрасная девушка – Наталья Кочубей; когда-то он танцевал с ней на лицейских балах, множество лицеистов увлекались ею, и он тоже, хотя и не долго, был влюблен, – боже мой, как с тех пор она расцвела!.. А вот Каташа Лаваль – тоже прелестная, тоже необыкновенно изящно одетая…
И в антракте он побывал в ложе Кочубеев, в ложе Лавалей, в ложе Олениных, в ложе Трубецких, в ложе Соллогубов – и жадно вглядывался в таинственную роскошь женских нарядов из рюша, кружев, кисеи – будто бы прикрывавших тело, но оставлявших обнаженными руки, плечи, шею, – в белизну высоких перчаток, в колеблющиеся перья шляпки, готовый влюбляться и снова влюбляться в нежную матовость кожи, в звуки голоса, в бархатную мягкость глаз, в чистую линию лба – во все, что составляет женскую прелесть…
Улыбки, поклоны, приветствия, рукопожатия, новости, острые словечки, намеки, шутки… Все, что было в Петербурге мыслящего, значительного, утонченного, собиралось ежевечерне в театре.
– Неужто храм Христа в Москве… Нелепость!
– Des balivernes… Анекдот (франц.)


– Неужто победа мистиков?
– А вы не знали, что точка означает творца, круг – творение, а диагонали – крест?..
– Великолепно! Est-ce que le tsar est vraiment en proie a cette idee mystique? Неужто царь совершенно захвачен мистикой? (франц.)


– Место ли здесь говорить?
– Почему бы и нет!..
…Здесь, в театре, встречались сословия! В креслах вспыхивало золото эполет, аксельбантов, орденов генералов, сенаторов, важных вельмож… На длинных скамьях без спинок сидели, а в проходах зала стояли чиновники, офицеры, купцы… В райке, под облаками плафона, ютились лакеи, горничные, артельщики, сидельцы магазинов… Это был политический клуб, здесь были левый и правый фланги, здесь вступали в споры приверженцы новизны и старины, либералы и погаси л ь ц ы, сторонники европейского просвещения и российской самобытности, приверженцы статс-секретаря Нессельроде и статс-секретаря Каподистрии, участники разных литературных партий, ценители русской или французской труппы, – и как разгорается пламя от масла, так в театре разгорались страсти… Молодые люди, желая смутить актрису, которой покровительствовал вельможа, шикали, стучали тростями, громко кричали не надо, пока сам петербургский генерал-губернатор граф Милорадович – в облитом золотом мундире со звездами и крестами – не поворачивал в сторону озорников свою скульптурно вылепленную голову с горбоносым лицом и не усмирял их грозным взглядом своих темных глаз южанина…
Пушкина подхватил под руку чопорный господин с черной повязкой, закрывающей глаз, и следами оспы на лице – это был Гнедич, поэт, уже знаменитый опытами перевода Гомера.
Если Жуковский дарил Пушкину дружбу и отеческую любовь, то Гнедич высказывал безусловное преклонение перед юным гением. России нужен великий поэт! И он полагал, что этот поэт наконец явился в образе курчавого, легкого, гибкого молодого человека, с изменчивым подвижным лицом и странно широко расставленными голубыми глазами…
– Я познакомлю тебя с Павлом Александровичем Катениным, – сказал он. – Это будет тебе полезно.
И повел Пушкина по театральному проходу.
– Любезный Павел Александрович, – сказал он гвардейскому полковнику, сидевшему в кресле прямо и строго. – Позвольте представить вам лицейского Пушкина… – Титул лицейский отличил молодого Пушкина от всем известного Василия Львовича, его дяди. – Конечно, вы его знаете по чудесным стихам, по таланту…
– Всего лишь по склонности, – резко возразил полковник и даже откачнулся к спинке кресла, будто желал сохранить необходимую дистанцию. Надменность была написана на круглом и румяном его лице. – Рано еще говорить о таланте… – Сам он был весьма знаменит: автор простонародных баллад, театральный переводчик, литературный критик и эрудит. – Да-с, рано, рано говорить о таланте! – Он сдвинул брови, и усы его, казалось, тоже грозно шевельнулись.
Будто ушатом холодной воды окатило Пушкина. Но любопытство и интерес к необыкновенному человеку сразу же пробудились. Может быть, грозный и самоуверенный Катенин что-то знает, чего другие не знают, и чему-то может научить?..
– Я страдаю ужасным пороком, – продолжал между тем Катенин. – Говорю в лицо правду! – И опять откинулся к спинке кресла. – Вы принадлежите, я знаю, к новой школе. Прекрасно! Я знаю насмешки новой школы надо мной, над варягороссами, над приверженцами старины и прочее, и прочее, – прекрасно! – И тут по выражению лица полковника Пушкин понял, что этот человек болезненно самолюбив: напряженно сведенные его брови будто пытались уловить малейшее оскорбление. – Позвольте, однако, спросить самих насмешников: вы отвергаете славянизмы. Прекрасно! Но каким же языком прикажете писать эпопею? Или важную прозу?..
– Легкий слог возможен без славянизмов, – возразил Пушкин.
– Не в легком слоге заключается словесность! – громко вскричал Катенин, и сразу же несколько человек подошли послушать знаменитого оратора. – Легкий слог не занимает в словесности первого места. Даже важного места. Он вообще не имеет существенных достоинств, он нужен лишь для роскоши, для щегольства…
Пушкин, оглянувшись, убедился, что он в стане литературных врагов «Арзамаса».
Неподалеку в кресле громоздился князь Шаховской. Его огромный живот, круглая лысая голова, будто без шеи росшая из плеч, и мясистое лицо с тонкими губами и крючковатым носом – невольно приковывали внимание. Вот он, Шаховской! Чего только не рассказывали об этом человеке! Как начальник репертуарной части – он присваивал чужие произведения, как человек всемогущий в театральном мире – был гонителем молодых талантов; он был интриган и завистник, это он погубил несчастного Озерова, это он дерзко напал на Карамзина, это он с подмостков театра оскорбил Жуковского…
Гнедич стоял в стороне. Он не принадлежал ни к «Арзамасу», ни к «Беседе». Но он твердо знал, что идеал красоты, равный античному идеалу, жившему у него в душе, Катенину не доступен, но доступен Пушкину.
– Читайте мои баллады! – решительно сказал Катенин. – Они народные. Они выше, куда выше жеманных стихов карамзинистов… – И он опять откинулся в кресле, указывая на дистанцию между ним и Пушкиным.
На Пушкина нахлынуло волнение – будто собственный путь к славе представился ему. Он задышал полной грудью. Огни бесчисленных ламп, кенкетов и свечей сделались ярче. Каждая мелочь врезалась резче в память. Лица людей показались значительнее, их голоса – звучнее, а женщины – в этом великолепном, будто драгоценная оправа, зале – еще прекраснее.
Вот его давний приятель Каверин – бравый гусар, с усами, как острия пик, надушенный, напомаженный и, как всегда, переполненный жизнерадостностью. Каверину было чему радоваться – он участвовал секундантом в славной дуэли, par tie carree, – и повел Пушкина в отдельное фойе, где несколько молодых людей желало обсудить вопросы, связанные с point d'honneur. Посторонний человек, объяснил Каверин, им нужен, чтобы отвести глаза публике…
Здесь был Грибоедов – одетый строго, в строгих очках и с таким холодным, даже надменным выражением лица, какое бывает, когда лицо делают принадлежностью парадного костюма. Он уже кое-что написал для театра, был близок к «Беседе», к Шаховскому и с Пушкиным лишь издали раскланивался.
Здесь был Завадовский – тоже служивший в Иностранной коллегии, – фатоватый камер-юнкер с задорно взбитым хохолком и косыми бачками.
Здесь был Васенька Шереметев, двадцатилетний кавалергард, рослый, как и все кавалергарды, в ослепительно ярком мундире, который и каждого сделал бы красавцем, с ямочками на пухлых щеках и беспечной улыбкой мальчика-шалуна. А рядом с ним – его друг Якубович, еще более решительный, чем обычно.
История, приведшая к дуэли, заключалась в том, что балериной, которую содержал Шереметев, прельстился Завадовский, – поэтому они стрелялись. Но каким-то образом в дело был замешан Грибоедов – и поэтому Якубович, как друг Шереметева, стрелялся с Грибоедовым.
Молодые люди беседовали светски любезно, стоя в самых непринужденных позах, но Якубович держался строже всех – дуэль была его профессией.
– К делу, господа, к делу, – повторял он.
– Васенька, в общем-то, я вовсе и не думал тебя обидеть, – сказал Завадовский. Видимо, он искал примирения со своим приятелем.
– Я вовсе и не обижен, – дружески улыбаясь, сказал Шереметев. – Но, понимаешь, так уж получилось, что я дал клятву: дуэль будет смертельной…
– Это другое дело, – рассудительно сказал Завадовский.
– Но, господа, к делу, к делу, – нетерпеливо повторял Якубович.
Итак, решили, что дуэль должна быть смертельной. Но если один должен умереть, почему бы не драться, взявшись за концы платка? Но драться дома – значит дать хозяину преимущество. Нет, драться нужно на Волковом поле, барьер в двенадцати шагах, вспышка не в счет, равно и осечка, и раненый, если сохранит силы, может стрелять лежа…
Закончив дело, молодые люди разошлись.
После спектакля Шереметев и Якубович поехали кутить, а Пушкин и Каверин отправились к Завадов-скому играть в карты в собственный его особняк на Большой Морской.

V

Собралось человек восемь – гвардейские офицеры и статские из Иностранной коллегии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28