А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Кому судьба друзей послала,
Кто скрыт, по милости творца,
От усыпителя глупца,
От пробудителя нахала.

«Уединение»
Итак, учиться нужно было у многих поэтов, черпать из разных источников.
…Казармы Преображенского полка – массивное здание, с офицерскими квартирами – находились возле Зимней Канавки.
– Павел Александрович Катенин принимает? Рослый, седоусый денщик грозно выставил грудь, вскинул голову, вытаращил глаза – точно так, как делал его господин, строгий полковник, с которым Пушкин некогда познакомился в театре.
– О ком доложить-с?
И, громыхая сапогами, денщик пошел вдоль внутренней галереи.
Пушкин с любопытством оглядывался. За дверьми офицерских квартир слышались голоса. В воздухе плавал резкий чад кухонь. С внутреннего двора доносились команды.
Позвякивая шпорами, быстрым, твердым шагом подошел Катенин.
– А я спрашиваю: какой Пушкин? – У него за воротник мундира еще воткнута была салфетка. – Мы у приятеля собрались… Граф? Нет, говорит, молоденький, небольшого росточка. Значит, вы!
И протянул Пушкину руку, а Пушкин протянул ему толстую трость с костяным набалдашником и – полусерьезно-полушутливо – сказал:
– Как некогда Диоген пришел к Антисфену, так и я пришел к вам. Побей, но выучи…
Лицо Катенина сохраняло надменность, усы его горделиво топорщились, а брови были напряженно подняты, но румянец довольства разлился: он любил, когда искали его совета.
– Ученого учить – только портить!..
Его квартира оказалась похожей на кабинет ботаника: множество цветочных горшков с разнообразными растениями стояли будто выстроенные шеренгами, как солдаты в строю. Количество книг было огромно – но и они были выстроены. На обширном столе бумаги были сложены листок к листку.
Прежде чем усадить гостя, аккуратный полковник метелочкой из петушиных перьев смахнул с дивана и кресел невидимую пыль.
– Любезный Пушкин. – Он и сам говорил любезно, но при этом лицо сохраняло беспокойную напряженность. – Почитайте что-нибудь из поэмы… Ну вот, хотя бы то место, где ваш герой выбирает меч…
Содержание песен было ему знакомо! Пушкин почувствовал волну крови, прилившую к; лицу. Он прочитал – негромко, не спеша:
…Но вскоре вспомнил витязь мой, Что добрый меч герою нужен И даже панцирь; а герой С последней битвы безоружен…
Катенин слушал, наклонив голову, и выражение явного нетерпения появилось на его лице; он спешил высказать свое суждение.
– Нет, нет, любезный Пушкин. – Говоря «нет», он улыбался.
…Чтоб чем-нибудь играть от скуки, Копье стальное взял он в руки, Кольчугу он надел на грудь И далее пустился в путь…
– Все это место не будет на пользу вашей славы… А? Как вы полагаете?
Пушкин смотрел на Катенина во все глаза.
– Вы знаете стихи Горация? – продолжал блистательный полковник. – Вот именно, и так же у вас: гора родила мышь. Нет, вы подумайте: описано старинное страшное побоище, а для чего?.. Руслан не нашел меча и поехал дальше… И все. Такой ничтожный конец после такого пышного начала!
Пушкин смутился и, как всегда, будто подчиняясь инстинкту, смущение прикрыл шуткой:
– Дело не хорошее… Однако, надеюсь, никто, кроме вас, не заметит…
Полковник посмотрел на него внимательно, будто взвешивая его слова, его мимику, его интонации, – и ринулся в наступление:
– Что ж, по дружбе я буду молчать. Только не знаю, любезный Пушкин, поможет ли вам моя скромность…
– Все же оставлю уж так, как есть, – отпарировал Пушкин. – Поздно уж исправлять…
– Боюсь, многие догадаются, – скрестил шпаги Катенин.
– Надеюсь, это время не скоро придет, – ответил Пушкин.
Они смотрели друг на друга: тяжеловесный полковник – хмурый, заносчивый, напряженный, с выгнутыми бровями и поджатыми губами – и легкий, худощавый, низкорослый юноша, в голубых глазах которого и в подвижном, то мимолетно улыбающемся, то мимолетно задумчивом лице нельзя, казалось, уловить ничего, кроме веселой шутливости и непосредственности.
– Знаю, арзамасцы будут праздновать вашу поэму, как победу над противниками, – сказал Катенин. – А я не выношу ваших арзамасцев, главное, вашего Жуковского… Все у них – чужеземное. Весь этот их романтизм заимствован с Запада… А нам нужно заимствовать силу и красоту из отечественной, из народной поэзии!..
Он, несомненно, был патриотом, вольнодумцем, было чему у него поучиться; он любил народные просторечья в поэзии и был ярым противником слащавости, манерности, всяких томных вздохов, кроткого сна, унылых взоров.
– Не почитаю, как Шишков, что язык церковнославянский есть древний русский… Но все же уверен, что славянизмы обогатили наш язык! И читателю хочется древнего языка, старинного быта, хочется вокруг. ласкового князя Владимира увидеть Илью Муромца, Алешу Поповича, Чурилу, Добрыню, а в вашей поэме ничего этого нет…
Он и сам написал поэму о древнем витязе: «Мстислав Мстиславович – по прозванию Удалой».
– У ваших карамзинистов, что ни пишут, лишь четырехстопный ямб. А у меня – тринадцать различных стихотворных метров! Право, не знаю, кто из современных русских стихотворцев более меня работает над стихом!
Казни столп; над ним за тучей Брезжит трепетно луна; Чьей-то сволочи летучей Пляска вкруг его видна…
У меня – просторечие, фольклор, энергия! У меня – оригинальность!.. А ваши прежние стихи, – вспомнил он о Пушкине, – должен вам сказать, мне и вовсе не нравятся.
В журналах были напечатаны «Измены», «К Ли-цинию», «Наполеон на Эльбе», «Певец», «Воспоминания в Царском Селе», «Гробница Анакреона» – неужто Катенину так-таки ничего не нравилось, кроме своих собственных произведений?
– Хорошим почитаю только одно ваше стихотворение, коротенькое: «Мечты, мечты! Где ваша сладость!»
И, видимо посчитав, что сказал уже достаточно много неприятного, смахнул с колена невидимую пылинку и предложил миролюбиво:
– Князь Шаховской наслышан о вашей поэме и просил привести вас к нему на чердак. Не желаете ли?
Что ж, Пушкин решил вобрать опыт многих. Почему бы ему не пойти к Шаховскому?

XI


Внимает он привычным ухом
Свист; Марает он единым духом
Лист; Потом всему терзает свету
Слух; Потом печатает – ив Лету
Бух!

«История стихотворца»
– Сказать по секрету?
– Скажи…
– Сказать?
– Да ты говори, говори!..
– Так вот: наша литература восемнадцатого века не многого стоит.
– Ты сошел с ума! Ты думаешь, что говоришь?
С первой минуты встречи они спорили, а разлука длилась около двух лет. Вяземский – московский житель – служил в Варшаве и лишь по делам службы заехал в Петербург. Он выглядел солидно. Внешне простецкое, грубо вытесанное лицо князя Петра посуровело: рыжеватые бачки разрослись, маленькие глазки глубже ушли в глазницы. Он вышагивал по комнате, а Пушкин проворно следовал рядом.
– А такие гиганты, как Державин, как Карамзин? – с силой спросил Вяземский. – А такие гиган? ты, как Озеров, как Дмитриев?
– Ну, уж Озеров никак не гигант, – Пушкин упрямо тряхнул головой.
– Но помилуй, Озеров – поэт! – У Вяземского от напряжения заиграли желваки широких скул.
– Какой он стихотворец! – Пушкин развел руками: дескать, делай со мной что хочешь! – В его стихах ни благозвучия, ни чувства…
Вяземский резко остановился. Он буравил Пушкина острым взглядом своих маленьких, глубоко сидящих глаз и возмущенно возводил брови.
– Праведные за грешников не отвечают. Несколько слабых стихов не отнимут у остальных прелести и достоинства!
Воздев руки, он продекламировал:

Я удалился вас и оных мест священных,
За волны шумные, в страну иноплеменных…

Но Пушкину вспомнились другие стихи. Он тоже продекламировал:

…Он дал мне нову жизнь, для сердцу чувства новы,
И огнь, палящий огнь пролив в моей крови…

Стих неповоротлив, непрозрачен, шероховат. Точность лишь приблизительная, а что может быть хуже этого?
Их оценки не сходились. А ведь они оба были арзамасцы.
Устав от спора, с раскрасневшимися лицами, они опустились в кресла. Помолчали.
– Зато Озеров – трагик! – сказал Вяземский.
– Трагик? Но. что это за изображение Дмитрия Донского? Должно все же сочетать вымысел с верностью историка. И помилуй – можно ли так слепо следовать правилам французского театра?
– Я бы согласился относительно Майкова, – сказал Вяземский. – В его комических поэмах нет комической веселости…
– Да как же так! – Пушкин вскочил со своего места. – Да его «Елисей» истинно смешон.
– Ну, уж прости… – Вяземский тоже поднялся. И они снова забегали по комнате.
– Неужто ты не ценишь Дмитриева? Неужто ты не понимаешь, что Дмитриев истинно велик!..
– Нам нужно свое – русское, национальное. А в Дмитриеве нет ничего русского, своего…
– Своего! Вот и в твоей «Вольности» некоторые стихи – совершенно херасковские.
– Как это – херасковские?.. – Волна крови хлынула в лицо Пушкину.
– Вот так – херасковские…
– Как это – херасковские?..
Они остановились друг против друга. Спор, кажется, мог завести слишком далеко…
– Мы не можем с тобой разговаривать, – сказал Вяземский. – Я туг, несговорчив, неподатлив. А ты – оскорбляешься.
– У меня свое мнение…
Да, спор мог завести слишком далеко. А ведь у них были общие враги…
И они договорились пойти на заседание в Российскую Академию, на торжественную церемонию принятия в Академию вождя арзамасцев – Карамзина.

XII


Бессмертною рукой раздавленный зоил,
Позорного клейма ты вновь не заслужил!
Бесчестью твоему нужна ли перемена?
Наш Тацит на тебя захочет ли взглянуть?

«На Каченовского»
Сколько споров разгоралось! Казалось, от того, как оценить русский стих Хераскова, или шестистопный ямб Ломоносова, или «Эпистолу» Тредиаковского, или десятистишие Осипова – зависит весь дальнейший путь…
Так могло быть только при становлении новой литературы!..
Давно заседание Российской Академии не вызывало столь большого стечения публики. Возле старого, ветхого здания на Васильевском острове – с флигелем для типографии, с хозяйственными пристройками и длинным забором вокруг сада – выстроился ряд карет. Зал был переполнен, кресла пришлось снести из остальных помещений…
Академики – большинство в париках – заняли места; почетные гости – члены Государственного совета, министры, сенаторы – уселись вблизи круглого стола.
Журналист, готовящий отчет о собрании, записал в свою тетрадь:
«Зрелище восхитительное! Видишь особ, отличенных саном и породою, наравне с незнатными любимцами и любителями муз. В одном обществе видишь духовных, чиновников, грозных воинов, неустрашимых мореходов, мирных служителей науки…»
Сам министр народного просвещения и духовных исповеданий князь Александр Николаевич Голицын – с короткими ногами, крупной головой и мясистым лицом – был здесь. А неподалеку от него сидел – с гордо вскинутой головой и любезной улыбкой на надменном лице – министр внутренних дел граф Кочубей, при лентах и орденах.
Пушкин смотрит вокруг с живым любопытством. По стенам зала развешаны были портреты знаменитых деятелей Академии – Ломоносова, Кантемира, Олсуфьева, Елагина, митрополита Самуила, Татищева… Заседание начиналось, как обычно, в одиннадцать часов, и яркий свет зимнего дня лился сквозь высокие окна.
Вот поднялся, затянутый в морскую форму, старик – прямой и строгий – президент Российской Академии адмирал Александр Семенович Шишков.
– Почтенные сочлены! – Голос его звучал как обычно негромко и глухо. – Милостивые государи! – Бледное его лицо с резкими чертами и разросшимися бровями, казалось, выражает лишь холодность и неприветливость.
Но уже Пушкин не мог, как верный арзама-с е ц, видеть в нем только врага. Этот старец принадлежал истории, за плечами его вставали война двенадцатого года, пламенные манифесты, слава отечества…
– По утвержденному уставу Российской Академии, мы ежегодно избираем на имеющиеся упалые места…
Упрямый Шишков оставался верен варяго-русско-му своему языку, и слово, употребляемое им – упалые, – назавтра, конечно, обойдет весь Петербург, вызвав у одних смех, а у других – восхищение.
Шишков сказал вводную речь о любви к отечеству.
– Совместны ли между собой две любви – к иностранному и к своему? – По своему обыкновению он поднял вверх указательный перст. – Отечество, страна, где мы родились, колыбель, в которой мы взлелеяны, гнездо, в котором согреты и воспитаны. Отдадим все силы отечеству!.. Но какая труба удобнее внушит глас свой в уши и сердца многих, как не книга? Книга опасна. Неверие может извергать смех и кощунство, лжеумствование – бросать свои плевелы, злочестивая душа – возбуждать склонность к злонравию. Так лучше не иметь ни одной книги, чем иметь худые…
А потом поднялся действительный член Российской Академии господин статский советник Николай Михайлович Карамзин.
Вот ради того, чтобы послушать знаменитого писателя, автора «Истории государства Российского», множество людей и съехалось сюда. Слава его была в зените. Этот человек заглянул в прошлое Российского государства. Теперь этот человек должен ответить на вопрос, который жгуче всех волновал: что дальше ожидает Росеию? Каким дальше пойдет она путем?
В торжественный этот день к парадному фраку Карамзина пришита была орденская звезда… Внутреннее волнение заставило его побледнеть. Иссеченное глубокими складками лицо, нимб седых волос вокруг головы опять сделали его похожим на пророка…
И зал замер.
– Милостивые государи! – Карамзин стоял перед внемлющей ему толпой – строгий и благообразный.
И опять Пушкин испытал горячее, противоречивое чувство. Он не мог не восхищаться Карамзиным – и противился мощному его воздействию. Карамзин принадлежал к прошлому – взглядами, поэзией, чувствами. А он, Пушкин, устремлен был в будущее.
– Первыми словами моими должна быть благодарность за честь, которой меня удостоили…
И вот Карамзин перешел к главному:
– Петр Великий, могучей рукой своей преобразовав отечество, сделал нас подобными другим европейцам. Жалобы – бесполезны. Связь между умами древних и новейших россиян прервалась навеки. Мы не хотим подражать иноземцам, но пишем, как они пишут; ибо живем, как они живут; читаем, что они читают; имеем те же образцы ума и вкуса; и участвуем во взаимном сближении народов – сближении, которое само есть неизбежное следствие просвещения…
Итак, великий человек ответил на вопрос. Итак, Россия пойдет европейским путем!
Какой восторг это вызвало у части публики…
– Но, – продолжал Карамзин, – Великий Петр, изменив многое, не изменил всего коренного русского: для того ли, что не хотел, для того ли, что не мог! Ибо и власть самодержцев имеет свой предел… Сходствуя с другими европейскими народами, мы разнимся с ними – в обычаях, в нравах…
Итак, Россия не может идти обычным путем европейского развития! Какой восторг это вызвало у другой части публики… Споры продолжались и тогда, когда заседание окончилось. Кипели противоречивые страсти. Кажется, никогда и нигде соотечественниками не высказывались одновременно столь противоположные мысли о собственной стране! Значит, в области истории, как и в области поэзии, мыслящий человек должен искать собственный путь…

XIII


Не всякого полюбит счастье,
Не все родились для венцов.
Блажен, кто знает сладострастье
Высоких мыслей и стихов!
Кто наслаждение прекрасным
В прекрасный получил удел
И твой восторг уразумел
Восторгом пламенным и ясным.

«Жуковскому»
Уже четвертая песнь была написана, он еще и еще раз ее отделывал… Людмила, невидимая для других, в волшебной шапочке гуляет по садам Черномора.
О друге мыслит и вздыхает, Иль, волю дав своим мечтам, К родимым киевским полям В забвенье сердца улетает; Отца и братьев обнимает, Подружек видит молодых И старых мамушек своих…
Он мог бы воспользоваться воспоминаниями Людмилы, чтобы выполнить требования Катенина: показать в подробностях старинный Киев, ввести старинные слова, назвать знаменитые имена… Но нет, это вело бы к громоздкости, мешало бы полету фантазии; архаизмы, как тяжелые доспехи на рыцаре, сковали бы стих… У Катенина не было истинного вкуса – вот что он понял…
Он свободно черпал из разных источников: из русских сказок – услышанных и прочитанных, – из русского рыцарского романа восемнадцатого века, из знаменитых поэм – «Душенька» Богдановича, «Бахари-ана» Хераскова, «Добрыня» Львова, «Елисей» Майкова… Немало потрудились русские писатели!..
Увы, старая школа имела не много достоинств!..
Он простую сказку возвел в героическую поэму; и во всем была простота, естественность, и пестрые эпизоды спаял воедино звонкий, легкий, гармоничный стих…

XIV

Кто счастье знал, уж не узнает счастья. На краткий миг блаженство нам дано: От юности, от нег и сладострастья Останется уныние одно…
Но что происходило в уединенном домике на Васильевском острове?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28