А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


У Ивелич язычок был острый.
– Уж не соскучились ли вы?.. Впрочем, вы сами виноваты: вас нельзя застать дома. – Она нарочно повторяла именно то, в чем дома его упрекали.
– Конечно, я соскучился по вас пти-кузина. – Он играл словами, называя ее троюродной сестрицей и в то же время намекая на высокий рост.
– И я соскучилась, пти-братец… – Она, в свою очередь, намекала на его маленький рост.
Вот карикатура на женское очарование! Лицо у нее было грубое, с длинным носом и острым подбородком.
– При нашем дворе нет прежней помпы, и у пожарных команд слабые помпы… – сказал Сергей Львович. – Ты слышала, дорогая, какой ночью был пожар?
– А я не пожалею, если сгорит вся Коломна, – воскликнула Ивелич. – Отвратительная окраина! Кем мы здесь окружены? Служилый люд, содержатели питейных домов, хозяева мелочных лавок.
Из вышитого мешочка, в котором женщины носят вязание, она вытащила коробочку с прессованным табаком и угостила себя понюшкой.
А Пушкин мысленно сравнил ее с гусаром, переодетым в юбку. Да от такой дамы нужно бежать!.. И он взглянул на часы!
– … Как только на улице появится карета, – продолжала Ивелич, – из всех окон смотрят любопытные. Здесь только и бегают по тяжбам, толкутся в лавочках и рассказывают, как ундер Шумарев прибил свою жену. Это самая сырая, самая низкая часть Петербурга – любое наводнение прежде всего начнется именно здесь…
Недаром Надежда Осиповна желала переезда! Пушкины снимали второй этаж в двухэтажном доме в старой Коломне – с полудеревенскими-полугородскими строениями, с длинными заборами и дощатыми настилами вместо тротуаров.
Все же Пушкин ускользнул в свою комнату. Дождь по-прежнему моросил. Но в молочно-серых, низко нависших облаках вдали будто обозначился просвет. Дождевые капли скатывались по оконному стеклу. На обширном дворе, среди поленниц дров, заготовленных на зиму, тянулись по грязи глубокие колеи от кареты, которую вкатили в сарай…
Стоя у окна, он думал о том, что жизнь Петербурга, в которую он окунулся, пестра, сложна, сумбурна и в множестве впечатлений нужно разобраться. Но в том новом круге друзей, который он обрел, главное можно было определить одним словом, это слово было – свобода. Он хотел писать стихи о свободе.
Но как? О вольности грезили, вольностью восхищались, вольность восхваляли, без вольности не могли жить, – а он вспоминал уроки Куницына об естественном праве и хотел понять пружины, которые держат и государство и вольность и препятствуют тирании.
В его комнате на столе, стульях, в шкафу и на подоконнике лежали журналы, книги… Жажда знаний требовала для утоления все новых и новых источников…
Но сейчас он готовился к выходу из дома и сел за туалетный столик перед высоким зеркалом в обветшалой раме.
Вошел Никита, держа в руке красненькую и медяки. Невероятное происшествие: барин выплачивал дворне жалование! Такой редкой сцены пропустить было нельзя – он бросился в кабинет к отцу.
Среди обширной библиотеки, за столом с изящным чернильным прибором, барин сидел в кресле и самым феодальным образом допускал людей к целованию руки. Сергей Львович и сам не знал, отчего у него вдруг оказались деньги: то ли заемный банк забыл взыскать проценты и пени, то ли из деревни прислали больше, то ли, напротив, сильный пожар в деревне освободил на год от налогов, – но он был в самом радостном расположении духа и, увидев сына, жестом указал на канапе, желая, как некий владелец замка и майората, познакомить наследника с обязанностями хозяина.
Дворне задолжали за много лет. Слугам полагались сюртуки, камзолы на полтора года, нижнее платье на год, деньги на рубашки и обувь… Женщинам полагались кофты, платья, деньги на рубашки… Дворни, помимо камердинера Никиты Тимофеевича и дядьки Никиты, было человек двенадцать: верхняя прислуга – горничные, буфетчик, лакей; нижняя прислуга – кучер, кухонные бабы, прачки… Недаром говорится, что дворня – разорение для господ!..
– Кланяйся моим знакомым, – сказал Сергей Львович сыну, не без некоторой зависти глядя на него: тот был волен, как ветер.
Пушкин был одет щеголевато. Фрак на нем был самый модный – с нескошенными фалдами, широкий, a l'americaine; жилет вспыхивал цветными пуговицами; панталоны были предельно узкие, с небольшими разрезами внизу, а высокий, подпирающий шею воротник повязан белоснежным галстуком…
Няня Арина перекрестила своего питомца.
– Повеселись, батюшка. Небось и рюмка пустой гулять не будет… – И сказала это так, будто и сама не прочь была с ним повеселиться.
Дядька Никита подал редингот, атласную шляпу с широкими полями a la Bolivar – и Пушкин заспешил из дома.

III

Он сбежал вниз по лестнице.
Дул ветер и нес запах моря, испарения болот и брызги дождя. От обилия влаги, казалось, даже розовато-серый гранит парапетов потемнел. Вода в реке сделалась черной и так высоко поднялась, что баржи, груженные дровами, возвышались над оградой набережной.
С каким-то упоением восторга оглядел он мрачную панораму – пейзаж города, напоенного влагой, суровые, резко прочерченные линии, тянувшиеся вдаль: линию реки, линии парапетов, линии домов. Дождь, ветер, хмурое небо – нисколько не нарушили ощущения собственной легкости, радости, свободы… Он жадно вдохнул промозглый, но освежающий воздух.
Можно было идти Английским проспектом, или, коротким путем, по Садовой, или вдоль набережной.
Мимо пронеслась карета с опущенным стеклом окошка – мелькнуло женское личико… Он помахал рукой незнакомке. Торопливо шагал чиновник во фризовой шинели с медными пуговицами, неся под мышкой сумку с деловыми бумагами… Он посмотрел ему вслед. В полосатой будке дремал на скамье инвалид-солдат, обхватив руками алебарду… Он мысленно представил тяжкие его заботы. Петербург разворачивал перед ним на каждом углу свои повествования.
…На набережной Екатерининского канала между Харламповым и Вознесенским мостами было людно. Взад и вперед фланировали молодые щеголи в цилиндрах и гвардейские офицеры в нарядных мундирах. Здесь, в трехэтажном здании, размещалась знаменитая Императорская театральная школа!
Пушкин обменивался приветствиями, шутками, с кем-то обнялся, кому-то помахал рукой… Вот в открытой коляске промчался, стоя во весь рост и размахивая шляпой, бравый офицер, с развевающимися по ветру полами шинели, и в тот же момент в окне третьего этажа, за стеклами, из предосторожности наполовину забеленными, показалось улыбающееся юное личико – там размещались женские дортуары! И снизу, вместе с громом копыт и треском колес, ей посланы были воздушные поцелуи…

Это получилось эффектно!
Рядом с Пушкиным оказался знакомый офицер в мундире уланского гвардейского полка – высокий и мощный, с грозно топорщащимися нафабренными усами. Широкая и яркая полоса на чакчирах говорила о кавалеристе. Это был Якубович. Принялись вместе выхаживать вдоль канала, извивавшегося будто в тесноте между двумя соседними мостами.
У Якубовича в школе был предмет – четырнадцатилетняя мадемуазель Дюмон: он покровительствовал ей, посылая сладости и подарки, рассчитывая после выпуска взять на содержание. Пушкин заливисто хохотал, клялся, что и он влюблен, и даже назвал Лихутину. Эту воспитанницу он видел лишь мельком, но не хотелось ударить лицом в грязь перед бравым офицером.
– Как бы пробраться в школу! – воскликнул он. Но проникнуть в святилище, где обитали юные служительницы Терпсихоры и Мельпомены, удавалось лишь редким счастливцам.
Вот один из таких счастливцев подошел к двери школы.
– Не господин ли это Вальвиль?
В самом деле, по безупречной выправке и легкому шагу он узнал в господине в осеннем рединготе и высоком цилиндре лицейского своего преподавателя фехтования – и бросился к нему.
Француз, ставший модным в великосветском Петербурге, не удивился, встретив здесь бывшего своего ученика.
А Пушкин не удержал восклицания, которое должно было передать всю важность перемены, произошедшей в его жизни.
– Я здесь, господин Вальвиль! – Это означало, что теперь и он – недавний лицеист – имеет право дежурить у театральной школы.
Вальвиль, любезно улыбаясь, оглядел безупречное одеяние нового денди… О, пусть не просит его господин Пушкин о невозможном! Он в школе ведает постановками баталий, но школа охраняется, как замок, о каждом происшествии докладывается чуть ли не самому государю, воспитанницами интересуется сам генерал-губернатор Милорадович – здесь не только место, но и голову потеряешь…
В открывшихся дверях появился приземистый, с бычьей шеей, с большим животом швейцар в яркой ливрее с басонами, и Вальвиль исчез в здании, которое вовсе не напоминало замок: на фасаде краска облупилась, штукатурка осыпалась, подворотня вела во двор, где помещались конюшни, сараи и подсобные флигеля.
Вдруг подкатила коляска, и маленький, худощавый старичок в меховой шубе, без шляпы, с трепещущими под ветром седыми, завитыми буклями почти выпрыгнул из нее. И взволнованный говор пронесся по толпе. Это был сам Дидло, знаменитый балетмейстер…
Пушкин и Якубович продолжали свою прогулку.
– Однажды в театре я прошел за кулисы, но не в своей одежде, а в наряде сбитенщика, – рассказывал Якубович о многочисленных своих театральных приключениях. – Представляешь: несу вместо сбитня горячий шоколад в самоваре – да старый черт, театральный смотритель, меня узнал!.. – Якубович, даже говоря чепуху, производил на Пушкина впечатление: голос у него был хриплый, свистящий, густые брови вычерчивали прямую линию, а выпуклые глаза из-за множества прожилок казались красными, налившимися бешенством.
С Якубовичем здесь, на набережной, почтительно здоровались. В поведении с ним других офицеров проглядывала даже искательность. Якубович был весьма известен как дуэлянт, почти профессиональный дуэлянт, почти идеальный homme d'honneur Человек чести (франц.)

– и дружба с ним льстила Пушкину.
Из подворотни школы вышел чиновник в долгополой, горохового цвета шинели и форменной фуражке, он оказался знакомым Якубовича, и, став в сторонке, вблизи решетки набережной, они заговорили о чем-то приглушенными голосами…
– Прекрасно! – объявил Якубович, возвращаясь к. Пушкину. – А пока у нас есть свободное время – не зайти ли в отель?
Весь этот район был театральным, соседний обширный дом Голидея – с аркадами и колоннами – занят театральной конторой, театральной типографией, нотной мастерской, во всех домах сдавали квартиры артистам, а в одном из флигелей предприимчивый итальянец Джульяно Селли держал – главным образом для артистов – ресторацию с «кабинетами»: «Hotel du Nord» Северная гостиница (франц.)

. Это был обыкновенный трактир – с дешевыми занавесками на окнах, с неряшливой стойкой и разбитым бильярдом.
Народу было не много. Половой, с полотенцем через руку, подал водку, – закуску и горячего чаю с ромом.
– Не ты ли в правительство плюнул новой эпиграммой? – спросил Якубович.
Он с высоты своего роста внимательно вглядывался в подвижное, беспечно-жизнерадостное лицо юного своего приятеля. Заговорив о поэзии, которую он ценил, Якубович сделался серьезным.
Ах, вот что к нему, недавнему выпускнику Лицея, влекло этих блестящих гвардейских офицеров, знаменитых повес и бретеров, доказавших свою храбрость, презрение к смерти на полях сражения и на дуэлях! Пушкин засмеялся, польщенный, смущенный, но и раздосадованный. Ему теперь часто приписывали все, что ходило по рукам, – будто уж никто, кроме него, не годился в авторы. Эпиграмма, о которой сейчас шла речь, по какофонии звуков, по грубости слова, по неточности рифм никак не была его. Он хотел, чтобы эти офицеры видели в нем не только поэта, но и такого же удальца и храбреца, как они сами!..
Достав карандаш, Пушкин на салфетке легкими штрихами набросал профиль лихого кавалериста, отчаянного рубаки, пытаясь изображением вскинутой брови, мощного подбородка, грозно задранного уса постигнуть характер, который его поразил.
– Не скажешь ли ты… – В эту минуту дружеского расположения и откровенности он хотел расспросить о тайном обществе, о котором шептались все и в которое он твердо намеревался вступить.
Он нарисовал на салфетке маленький квадрат – условное обозначение масонской ложи.
– Нет, я не масон, – сказал Якубович.
– Я тоже, – сказал Пушкин. – Но что ты знаешь об обществе?
– Только то, что знают все… – ничуть не затрудняясь, сказал Якубович и прихлебнул чай. – У них всякие страшные масонские обряды и клятвы. И кажется, они готовы покончить с Августом. Если так, я готов вступить!..
Под Августом разумелся Александр.
– Август давно смотрит сентябрем!..
Это было общее мнение: Александр не оправдал надежд, которые когда-то возбудил.
– А теперь даже октябрем!..
Это было общее разочарование: Александр не собирался выполнять либеральных своих обещаний.
– И даже – ноябрем!.. – Якубович сдвинул брови, а выпуклые его глаза теперь смотрели так бешено, будто он готов был уже сейчас выкинуть нечто отчаянное.
Обрадовавшись, Пушкин пожал Якубовичу руку: они вместе вступят в тайное общество!
Между тем за столом, неподалеку от стойки, уставленным грязными тарелками, стаканами и пустыми бутылками, двое пьяных, по-видимому актеров, один – с красным платком на шее, другой – вовсе без манишки, ссорились с буфетчиком.
– Платить надо, господа! Вон идите! – гудел густым басом буфетчик, краснолицый детина, в фартуке и с закатанными рукавами рубахи.
– Ишь ты – вон!.. А дальше что?
– Что же дальше, и так близко!..
Из бильярдной доносился стук шаров. Стелился табачный дым.
Якубович доверительно сказал Пушкину:
– Ты знаешь, какая забава предстоит? Partie carree Дуэль вчетвером (франц.)

.
– Вот как! – Все касающееся дуэлей имело для Пушкина первостепенную важность.
– Ты знаешь Васеньку Шереметева, кавалергарда? С Завадовским ты служишь? С Грибоедовым ты знаком? И я…
И он рассказал дуэльную историю, связанную с балериной.
– Сегодня в театре мы встречаемся, чтобы договориться об условиях.
– Я буду в театре, – взволнованно обещал Пушкин.
– Что же, господа, квартального вызывать? – гудел грузный буфетчик, переваливаясь через стойку. – Вы не на сцене – сиятельных князей разыгрывать… Вон пошли!
– Нам пора, – сказал Якубович.
…Из подворотни Театральной школы опять вышел знакомый чиновник – теперь в сопровождении двух мастеровых в запачканных краской одеждах и в картузах. Чиновник сделал чуть заметный жест Якубовичу, Якубович последовал за ним, сделав знак Пушкину, позади плелись мастеровые, и вся группа прошествовала вдоль набережной…
Начался какой-то сон наяву, какой-то сумбур, и события так стремительно следовали друг за другом, что память едва успевала удерживать подробности…
Чиновник, с проворными белесыми глазами, рябым лицом и длинными, вылезающими из рукавов, худыми кистями, ввел их в дом…
В обывательской квартире, почти без мебели, началось шутовское переодевание в пахнущие мастикой порты и рубахи. Мастеровые, оставшись в белье, изумленно поглядывали на дорогие одежды, развешанные на стульях… На клеенку стола щедро сыпались золотые монеты… И снова набережная. Вдруг начал падать, пополам с дождем, снег. Вдруг задул ветер и запахло водой, будто Финский залив надвинулся на город. Шли мимо дровяного склада, где не переставая лаяла собака. Набережная в мельтешащем снеге казалась пустынной, холодной со своими чугунными решетками, полосатыми фонарями и каменными полукружьями спусков в воде.
– Господа, я головой рискую… – хриплым от волнения голосом говорил чиновник. – Я только по дружбе…
Повернулась тяжелая дверная ручка, заскрипели дверные блоки, в стекле двери поплыло отражение облачного неба, и мнимые полотеры проскользнули мимо швейцара…
И вот – лестницы, стены, запахи, краски, звуки незнакомого дома. Какие-то подростки, худые и бледные, в одинаковых бланжевых куртках, попадались навстречу… Высокая худощавая дама – не госпожа ли Казаси, грозная главная надзирательница школы? – показалась в конце коридора… Чиновник судорожно глотнул слюну…
– Господа, сюда.
Они оказались в полутемном, пахнущем сыростью помещении.
– Господа, всего одну минуту…
Сквозь небольшие оконца в беленой, пачкающей стене виден был танцевальный класс. Класс был обширный. В пасмурный этот день по его углам зажжены были свечи – и багровые язычки пламени мигали… Посредине, суковатой палкой отбивая такт, стоял Дид-ло. Другого такого лица быть не могло: длинный, горбатый нос маэстро нависал над неестественно удлиненным подбородком, подбородок тонул в пышном жабо, – и все костлявое, рябое лицо непрерывно двигалось, дергалось, кривлялось… Но не на Дидло нужно было смотреть. В один и тот же момент оголенные ноги девушек взмыли вверх, потом, отставленные в сторону, оголились еще больше, а над изогнутыми торсами трепетно повисли заломленные руки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28