А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Завтра может быть поздно.
– Ах, ты Боже мой, Боже мой. – Хозяин несколько театрально закрыл лицо ладонями, качнулся пару раз, словно в синагоге, и, тут же прекратив изображать вселенскую скорбь, закричал с потрясающей экспрессией: – Мойша! Шмуль! И ты, Роза! Пакуйте вещи, завтра отбываем!
В картавом голосе его не было ни тени удивления. Слухи о скором падении Одессы ходили уже давно, теперь же они стали подтверждаться конкретными жизненными реалиями. От наметанного взгляда Граевского не укрылись ни лихорадочная суета на Екатерининской площади у здания контрразведки, ни брошенное второпях военное имущество, ни расклеенные на видном месте и до сих пор не содранные листки с кривыми буквами: «Всем! Всем! Всем! Последнее убежище спекулянтов и белогвардейской сволочи должно пасть!»
Дальше больше – на Привозе царила скука. Рыбный ресторанчик «Скумбрия» c «обедами, как у мамы» был закрыт, ресторатор и лакеи молча выносили мебель, через черный ход грузили на телегу. Грустное зрелище.
Граевский едко усмехнулся и начал действовать с четкостью и решительностью человека, хорошо знакомого с постреволюционной жизнью, – выбрал чемодан попроще, туго набил его консервами и водкой и на извозчике отправился в гостиницу обедать. Наелся как удав, проверил оба маузера и после ванны завалился спать – тупо, без страстей и сновидений, до позднего ужина. Потом он снова плотно ел, неспешно собирался, пил черный кофе под иллюстрированную муть – все тянул и тянул время, но граф упорно не шел, за окнами безмолвствовала ночь.
«Ну, к чертям собачьим!» Граевскому уже захотелось плюнуть на все и уйти спать, как на улице резко взвизгнули тормоза, и спустя минуту заявился Ухтомский.
– Не спишь?
Выглядел он воинственно и браво – светло-серая офицерская шинель, перекрещенная ремнями портупеи, защитный полевой картуз, английская револьверная кобура, однако держался как-то подавленно, без обычной веселости и фанфаронских штучек.
– Одевайся, Никита. – Он глянул на немудреный скарб Граевского, одобрительно кивнул, плюхнувшись на стул, развернул было журнал, тут же отшвырнул с проклятьем, принялся закуривать дрожащими пальцами. – Хреново дело. Приказ об эвакуации уже отдан, в течение сорока восьми часов. Ну не скоты ли союзники! Завтра здесь будет вавилонское столпотворение. А впрочем, – с кривой усмешечкой он вытащил часы, нажал на репетир, – верно, уже началось. Все, финита ля комедь. Поехали, пока еще выпускают из зала.
В салоне «паккарда» было тесно. Кроме ротмистра Качалова в машине сидели двое прапорщиков невыразимо зверской наружности, до потолка все было завалено чемоданами, кофрами, какими-то раздутыми баулами, корзинами с вещами.
– Залезай, Никита, в тесноте, да не в обиде.
Подождав, пока Граевский втиснется, граф с усилием закрыл за ним дверцу, разместился спереди на командирском месте и негромко буркнул Качалову:
– Давай, Вася, жми.
Голос у него был бесцветный, мятый, как у человека, у которого все хорошее уже в прошлом. Взвизгнула коробка скоростей, «паккард» оглушительно рявкнул и, изрыгнув сизое облако, с трудом тронулся с места. Однако, благо путь лежал под гору, вскоре разбежался, набрал полный ход, и к морю долетели быстро, словно на крыльях.
В порту, несмотря на ночное время, царила суета. Низко ревя сиренами, к причалам подходили пароходы, швартовались в спешке под лающие звуки команд. В резких лучах прожекторов мельтешили люди, машины, повозки, пыхтели паровозы, впряженные в составы, оглушительно переругивались басом.
Скрипели тросы, матерились тальманы, с рокотом ходили по рельсам козловые краны. А сверху из, казалось бы, спящего города сбегали к морю людские ручейки, собирались в полноводный поток, бурно растекающийся по территории порта, – у скверных вестей резвые ноги.
– Каков бардак, – Ухтомский закурил, снял фуражку, нервно почесал седую, стриженную так, чтоб не светилась плешь, шевелюру, – а ведь эвакуацию еще не объявляли. Представляю, что будет завтра.
Не отрываясь, он смотрел, как мимо тянутся стояночные фонари судов, – автомобиль чуть двигался вдоль причальной стенки охваченного суматохой пирса. Наконец он остановился у мостков, перекинутых на посудину «Меркурий», большой пассажирский транспорт, двухтрубный, ржавый, с высокими обшарпанными бортами. Здесь был относительный порядок, сходни охранялись офицерским караулом под командованием тощего угловатого штабс-ротмистра с бледным невыразительным лицом.
– Смирно! – Он выбросил недокуренную папироску, бойко подскочил к машине и, рывком распахнув дверцу, вытянулся, приложив ладонь к козырьку щегольской фуражки: – Доброй ночи, господин полковник! Смею доложить, все ваши приказания выполнены.
В облике его было что-то жалкое, холуйское, вызывающее досаду и отвращение.
– Ладно тебе, ладно. – Ухтомский отмахнулся от него, как от назойливой мухи, коротко скомандовал: – А ну, ребята, взяли.
Звероподобные прапорщики вылезли из машины, нагрузились багажом и в два захода затащили все корзины, чемоданы, кофры и баулы в ржавое пароходное нутро. Граевский свои вещички занес самостоятельно – куда-то на дно, в указанную графом каюту. Апартаменты были явно не люкс. Вода плескалась возле самого иллюминатора, треснувшего и плотно не задраивающегося, койки стояли квадратом вдоль грязных стен. Воздух был тяжел, отдавал углем и жженой гуттаперчей, не иначе машина находилась где-то рядом. Жаль, что зима уже прошла…
– В тепле поедем, пар костей не ломит. – Граф хмуро огляделся, не снимая шинели, вытянулся на матрасе. – Первый и второй классы, мон шер, заняты спекулянтами и прочей сволочью, а для нас ничего кроме трюма не нашлось. Вот так-с. Кстати, что это Качалов не идет? Требуется срочно выпить и закусить, когда еще отчалим-то. Долгая песня.
Ротмистр Качалов между тем все еще сидел в машине. Задумчиво курил, гладил руль нервными, как у пианиста, пальцами, что-то приговаривал страшными, кривящимися губами. Наконец он вздохнул, вылез и, тихо прикрыв дверь, ласково, как бы прощаясь, похлопал по горячему капоту:
– Сослужила, матушка, службу, теперь вот расстаемся. Навсегда…
Из его горла вдруг вырвался невнятный клокочущий звук, бледное лицо затряслось, исказилось судорогой, отчего один глаз превратился в узкую слепую прорезь на кошмарной алебастровой маске.
– Всех в расход, всех!
Мгновение ротмистр боролся с собой, выкрикивая что-то невнятно и страшно, затем выхватил наган и молча, со свирепой силой ударил рукоятью по стеклу.
– Всех вырежем, всех! Коммунистов, социалистов, жидов, янычаров!
С хрустальным звоном брызнули осколки, отшатнулись, зашушукались в толпе, а Качалов, перехватив наган за дуло и не обращая внимания на порезанные пальцы, принялся крушить все подряд – окна, зеркала, фары, хромированную облицовку дверей. Затем он слизнул кровь с запястья, бешено оскалился и открыл стрельбу по скатам, дергая спуск, пока курок не щелкнул сухо и бесполезно.
Тогда ротмистр застыл, словно манекен в витрине, и, как бы просыпаясь, принялся тереть глаза, взгляд его, становясь осмысленным, задержался на дымящемся нагане, выразил недоумение и неожиданно упал на изуродованный «паккард». Многострадальная машина оседала на диски, воздух со змеиным шипением выходил из простреленных шин.
– О Господи! О Боже ты мой!
Сразу же отвернувшись, Качалов вдруг зарыдал, как-то сухо, по-собачьи, затрясся большим, крепко скроенным телом. Потом отбросил револьвер в воду и, сгорбившись, не замечая пакостной рожи штабс-ротмистра, побрел по сходням на борт «Меркурия». Его ждали водочка и закуска, а также приятное, многократно проверенное общество Граевского и графа.
Напились быстро и молча, до умопомрачения. В стельку.
Когда Граевский проснулся, в круглый зев иллюминатора били красные лучи заходящего солнца. Отчаянно зевая, он взглянул на часы, затем на безмятежно спящих собутыльников, поднялся и подошел к столу. Объедки, порожние бутылки, гудящая вечерним звоном голова. Все, что нужно для паршивого, выворачивающего душу наизнанку настроения.
«Еще не отчалили, а уже блевать тянет». Граевский проглотил заветрившийся ломтик балыка, через силу, морщась, как от горького, хотел было выпить водочки, но передумал, решил глотнуть живительного морского бриза. Долго разбирался в лабиринте лестниц, полутемных переходов, коридоров, заставленных вещами, а когда выбрался на воздух, обомлел – на пристани тесно, плечом к плечу, зверели в очереди тысячи уезжающих.
Кряхтя, офицеры-грузчики тащили по мосткам сундуки, кофры, багажные корзины, в толпе яростно кричали, витиевато матерились, кое-где вспыхивали драки. Испуганно ржали лошади, сталкивались повозки, вываливалось под ноги добро из некстати раскрывшихся чемоданов.
В гуще народа на прощание бегало по карманам ворье, тихо радовалось, вилось ужами, щерило фиксатые рты – вот это фарт, вот это поперло! В сторонке за сильным оцеплением грузились на суда союзнички – в спешке, в полнейшем беспорядке, крикливой, охваченной истерикой толпой. Что-то не очень они походили теперь на триумфаторов.
На открытой палубе «Меркурия» тоже было неспокойно. Переживали, облегченно вздыхая, счастливцы, попавшие на борт, кто-то вслух убивался о кофре с шубами, сброшенном второпях со сходен, а на баке, у якорной лебедки, лениво повизгивала пила, и сердитый голос бубнил на лионском диалекте, сочетая неизменное merde с прочими французскими словечками. Это судовой плотник возводил временный нужник, коему предстояло дополнить палубную архитектуру «Меркурия».
– Ну и натюрмортец! – На свет Божий появился граф Ухтомский, насупленный, зеленый, со скорбно повисшими усами, похоронно вызванивая шпорами, подошел к фальшборту, закурил, тягуче сплюнул во взбаламученную воду. – С души воротит. Пойдем, Никита, плеснем на старые дрожжи.
Они вернулись в каюту, но Граевский пить не стал, плюхнулся, не снимая башмаков, на койку. Лежал, уставясь в потолок, курил, думал о своем, пока не провалился в муторную полудрему. То ли сон, то ли явь, то ли бред, не разберешь.
Разбудила его на следующий день беспорядочная пальба – стреляли, судя по звуку, из французских винтовок.
– Никак товарищи на подходе? – Ухтомский тоже проснулся, принялся трясти безмятежно всхрапывающего Качалова. – Вася, подъем, будем держать круговую оборону. Пусть видят, сволочи, как умирают русские офицеры.
С похмелья его неудержимо тянуло на подвиги. Пошатываясь, тяжело дыша, выскочили на палубу, остановились, остервенело оглядываясь – какого черта! Это были не красные, пожаловали союзники. Молотя прикладами, стреляя в воздух, французские солдаты прорывались к сходням, с бешенством, рожденным паникой, брали на абордаж транспортные суда. Носители европейской культуры, наследники благородных Меровингов…
Вот батальон их взбежал на борт «Кавказа», ржавой однотрубной посудины, шлепнулись в воду обрубленные швартовы, и, прощально загудев, пароход стал медленно отходить от пирса. Полупустой.
– Ну, не свинство ли, а? – Какой-то войсковой старшина[1] в бешенстве потряс кулаком, не постеснявшись дам, выразился по матери, басом. – Обосрались жидко, драпают лягушатники. Начхать на союзный долг. А мы им в шестнадцатом году – кавалерийский рейд, полполка положили. Едрить твою в душу, в господа бога мать, в кровину!
– Возмутительно, бегут как зайцы, – подхватил из вежливости интеллигент в картузе, нервно пожевал папироску, выпустил дым из волосатых ноздрей. – Неудивительно, такая стрельба. Красные, верно, уже в городе. Вы, пардон, не знаете, когда же будем отправляться?
Однако красные, что были в городе, пока что сидели тихо. Великий шум производило воинство Молдаванки, которое Мишка Япончик вывел на одесские улицы. Воры, налетчики, портовая рвань кинулись захватывать банки, грабить магазины и лавки, ставить на уши квартиры и лабазы. Белых офицеров кончали, греков разоружали, чистили недорезанных буржуев.
Французов из осторожности не трогали, оказывали почет и уважение – катитесь, френги[1], колбаской по Малой Спасской. Сам же Япончик разъезжал на авто в окружении пристяжи[2], скалил фиксы с видом завоевателя и с ленцой, через губу, отдавал короткие приказы:
– Этого к архангелам!
– Этого в расход!
– Налево!
– Налево!
– Налево!
Кто бы мог подумать, что через пару месяцев с ним случится удивительная метаморфоза и король бандитов превратится в товарища Винницкого, командира славного 54-го Советского полка, в который переименуют «армию Молдованки». В кожаной тужурочке, в сапогах со скрипом, в лихо заломленной набок фуражечке с красной звездой.
Правда, недолго будет он громить белую сволочь во имя торжества революции и лавров полководца не стяжает – снова примется за старое и будет предательски убит чекистами. Ша, нечего отбивать хлеба!
А пока раскатывал Япончик на шикарном «роллс-ройсе», мнил себя пупом вселенной и снисходительно поглядывал на одесский совдеп, под шумок вылезший из катакомб, чтобы объявить себя законной властью. Нехай потешатся, кореша как-никак. А це шо за шухер? Шмаляют як умалишенные… Это с боем выходил из города отряд белогвардейцев под командованием Гришина-Алмазова, путь его лежал за кордон, в соседнюю Румынию. Туда же отступала бригада Тимановского вместе с частями Тридцатой французской дивизии и колоннами беженцев. Обещанное денежное довольствие в валюте союзники русским так и не заплатили.
Погрузка на «Меркурий» закончилась только к вечеру. На палубе выросли огромные, накрытые брезентом кучи багажа, а сам пароход превратился в плавучий табор, шумный, взбудораженный, провонявший потом и табаком.
Беженцы размещались повсюду – в трюмах, в коридорах, в кают-компании, в каютах, под мачтами, на юте и на баке. На мостик взошел краснолицый, огромного роста француз капитан, «Меркурий» хрипло загудел, завыл пронзительно и с тремя тысячами душ на борту начал медленно выходить из акватории порта.
– Ну вот, Никита, и все, – сказал Ухтомский, стоя у борта, голос его был будничным, полным деланного равнодушия, – просрали Россию.
И он вдруг заплакал, тихо, не вытирая слез, словно доверчивый, обиженный из-за своей наивности ребенок. Потом сорвал с плеч погоны, швырнул их за леер и, пошатываясь, побрел вниз, в каюту. Со стороны он производил впечатление человека сильно выпившего.
Граевский промолчал. Катая желваки на скулах, он смотрел, как золотые, словно сентябрьские листья, полоски медленно плывут назад, к российскому берегу. Время для него остановилось и потекло вспять, как сказал бы один чудак философ – обратилось наничь.


Глава девятая
Спустя пять месяцев

I

Нет больше радости, нет лучших музык,
Как хруст ломаемых жизней и костей,
Вот от чего, когда томятся наши взоры
И начинает буйно страсть в груди вскипать,
Черкнуть мне хочется на вашем приговоре
Одно бестрепетное: «К стенке! Расстрелять!»
Тов. Эйдук. Поэтический сборник «Улыбка Чека». Избранное

Летом девятнадцатого года власть большевиков на Украине начала трещать по всем швам, деникинцы успешно наступали сразу на нескольких направлениях.
В конце июля от Доброармии отделилась группа генерала Юзефовича из Второго армейского и Пятого кавалерийского корпусов и начала стремительно выдвигаться на Киев. Бригада генерала Шеллинга, выступившая с Акманайских позиций в составе четырех тысяч бойцов, вышла из Крыма и в начале августа заняла Николаев и Херсон. Петлюра, проявляя неожиданную прыть, с боем взял Жмеринку и перерезал железнодорожный путь между Киевом и Одессой. Да еще поляки, наступая на Минск, беспардонно отхватили северо-запад Украины – Сарны, Ровно, Новоград-Волынский. Совсем плохо дело!
Зато на внутреннем всеукраинском фронте царил полнейший большевистский порядок: террор, повальные реквизиции, массовые расстрелы, бюрократический угар совдеповской администрации. Особенно образцово было в Киеве: здесь находились ВУЧК[1], губернское ЧК, Лукьяновская тюрьма, концентрационный лагерь и масса прочих репрессивных учреждений. Они действовали параллельно, независимо друг от друга, образуя сплошной, не останавливающийся ни на минуту конвейер смерти.
Для обслуживания его в Киев собрались каты всех мастей. ВУЧК возглавлял знаменитый Лацис, палач-теоретик, автор нашумевшей книги «Два года на внутреннем фронте». Вместе с ним трудился его племянник, палач-грабитель Парапутц, наживавшийся на имуществе замученных им людей. Был также фанатик-садист Иоффе, прозванный Апостолом Смерти и получавший наслаждение от самого процесса убийства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33