А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Люди, умирающие посреди дерьма, патронных гильз, оторванных конечностей, окровавленных тряпок. С убийственной четкостью Граевский видел, как они уходят в лучший мир, мучительно, в стенаниях и смраде, и слышал ржанье лошадей, издыхающих, бьющихся в последних судорогах. Смотреть на это было так гадко и омерзительно, что он обрадовался, когда его подхватила могучая волна и понесла, закачала по водному простору.
Потом откуда-то сверху донесся свистящий шепот: «Никитка, вставай, живо», – и Граевский понял, что это Страшила с элегантностью циклопа трясет его за плечо.
– Подъем, командир, шухер!
С черной лестницы слышалась пальба из наганов, истеричная, вразнобой, наверху, в квартире Варенухи, тоже стреляли – из маузеров, грамотно, двойками.
– Свет туши. – Повинуясь уже не разуму, рефлексам, Граевский лапнул револьвер, бросившись к окну, присел, осторожно выглянул в щелку занавесей. – Петя, ложись!
На улице светили фарами грузовик и четыре легковушки, на одной, с откинутым тентом, задирал длинный нос лопоухий «Максим», пулеметчик, выверив прицел, держал пальцы на рукоятях затыльника. Граевский не ошибся – тут же свинцовый шквал ударил в стену, мочаля рамы, круша стекло, выщербливая камень, только пули ушли выше, на третий этаж, по окнам квартиры Варенухи. Еще очередь, еще – патронов пулеметчик не жалел.
– Странно. – Граевский встал, двигаясь автоматически, опоясался золотым запасом, надел кожанку, картуз, сунул за пазуху фотографический альбом. – Почему же нас не трогают?
Не трогали, потому что Соня Миловидова была дама с принципами и выдала чекистам лишь полковника Мартыненко.
– Лучше не ждать, пока доберутся. – Страшила вытащил наган, подняв с пола фуражку, лихо нахлобучил ее набок, на изрезанное ухо. – Самим ударить, а там, Бог даст, уйдем. Все вместе.
– Ладно. – Кивнув, Граевский вытащил лимонку и первым, на цыпочках, начал выбираться на черный ход. Все правильно, сам погибай, а товарища выручай. Пусть и не ахти какая была дружба, а все-таки…
На лестнице между тем громыхнуло, судя по звуку, взорвалась граната, и стрельба, сразу усилившись, переместилась вглубь, в квартиру Варенухи. Видно, чекисты вломились внутрь.
– Поспать не дали, суки. – Без звука открыв дверь, Граевский юркнул на площадку, прислушался, выдернул чеку и, ухмыляясь, швырнул лимонку в лестничный пролет, к ногам бездарных, не научившихся молчать в засаде чекистов. – Сюрприз от тети Моти.
Раздался звук удара, сухой, невыразительный, будто камень упал, разговоры сразу же смолкли, и тут же грохнуло оглушительно, полыхнуло огнем, раскаленным воздухом, смрадным дымом. Свистнули осколки, дрожью отозвались перила, а сверху, с лестничной клетки, уже спускались двое, в руках их горели электрические фонари.
– Кто здесь? Стоять! Товарищи, вы откуда? Документы!
Фонари они держали неграмотно, прямо перед собой, на уровне груди, и Граевский со Страшилой не промахнулись, выстрелили дуплетом, навскидку. Световые конусы метнулись по сторонам, описали сложные фигуры и, наконец, успокоились, выхватив из темноты грязные ступени, неподвижные тела, быстро растекающуюся лужу. Цветом она напоминала вишневое варенье.
– Хорошая штука, трофейная. – Стараясь не испачкаться, Граевский взял фонарь и, чувствуя, что свирепеет, ощущая ярость боя, сладостно пьянящую и затмевающую разум, побежал наверх.
В квартире Варенухи наступила тишина – все было кончено. В пороховом дыму уже хозяйничали чекисты, в молчании, катая гильзы по полу, вытаскивали трупы в коридор, сопели, хмурились, дышали тяжело – убитых набралось не менее десятка. В дрожащем световом пятне Граевский вдруг увидел Яшу Брутмана, разутого, с пробитой головой, и, дико закричав, с холодной ненавистью, принялся палить с двух рук из маузеров.
Тут же заговорил наган Страшилы, зло, отрывисто, будто выхаркивая смерть. От выстрелов в упор дробились черепа, с треском ломались кости, внутренние органы лопались, словно пузыри с водой. Немногие ушли.
– Все, Петя, алес. – Граевский на прощание достал гранату, выдернул чеку, отпустил рычаг и, выждав две секунды, нежно закатил на кухню, откуда огрызались недобитые товарищи. Полыхнуло, словно огненным смерчем, в квартирах по соседству вылетели стекла, и чекисты за печкой замолчали, по всей видимости, навсегда.
– Знатно помянули – Страшила, хмыкнув, выскочил на лестницу и как-то боком помчался вверх. Лицо его все еще было яростным и страшным, пальцы механически, на ощупь, перезаряжали наган. Граевский, уже остыв, тяжело дышал, хмурился брезгливо, мозг его с математической точностью успел определить, что виной всему пассия полковника, кроткая красотка Соня. Вот так, два жизненных наблюдения. Во-первых, всегда шерше ля фам. Во-вторых, в тихом омуте черти водятся. Кто теперь попробует сказать, что все зло в этом мире не от женщин. Весь свет бардак, а бабы… Из ребра, от змея…
– Никита, посвети. – У двери на чердак Страшила остановился, глянул на хлипенький замок, фыркнул презрительно: – Дерьмо.
Пальцы его с чудовищной силой рванули дужку, скоба не выдержала, и дверь, скрипнув петлями, подалась. На чердаке было мрачно и ветренно. Пахло мышами и плесенью, доски стропил почернели и казались то ли обгоревшими, то ли прогнившими. Пол покрывала слежавшаяся, похожая на войлок пыль, чувствовалось, что люди не бывали здесь давно.
– Давай, Петя, пока товарищи не очухались. – Мигом осмотревшись, Граевский опустил фонарный луч себе под ноги и осторожно, стараясь не дышать, помчался по рыхлому ковру. Страшила не отставал, несся в облаке пыли, громогласно чихал и отчаянно ругался. Несмотря на пехотный род войск, матерился он с задором и мастерством подвыпившего боцмана. Они добежали уже до слухового окна, выбили оконную раму, когда у двери на чердак раздались голоса и в пыльном облаке замаячил свет. Грохнули выстрелы наугад, с потолка полетели щепки – товарищи очухались быстро.
– Лезь, Никита, я прикрою. – Страшила вытянул второй наган и, отпрянув в сторону, принялся палить по фонарям. – Я вас, сукины дети!
При этом он чихал не переставая, ругался, тряс щеками, фыркал, как буйвол на водопое, – какой уж тут прицел.
– Хорош геройствовать, Петя, давай за мной! – Граевский быстро выбрался на крышу, проскользил с десяток саженей по мокрой кровле, замер, позвал: – Петя, Петя!
В ответ ничего, только стук дождя, вой ветра да сумасшедшая стрельба с того конца крыши.
– Петька! – Закричав яростно и страшно, Граевский рванулся, побежал назад, нырнул в чердачное окно и, включив фонарь, начал шарить умирающим, желтым, как померанец, лучом. – Петька!
Страшила вытянулся на спине, сжимая в руках оружие, круглое лицо его было безмятежно спокойно, из угла толстогубого рта бежала черная, быстро густеющая струйка. Он выглядел счастливым и умиротворенным, словно берсерк, чья душа уже на пути в Валгаллу[1].
– Как чувствовал, чистое исподнее надел. – Граевский с убийственным спокойствием отшвырнул фонарь, вытащил второй маузер и, открыв огонь с двух рук, целясь тщательно, словно на ученье, двинулся в атаку на врага. Он не обращал внимания ни на свист пуль, ни на топот ног по железу крыши, просто шел, держал ровную мушку и жал, жал, жал на спусковые крючки. Больше всего на свете ему хотелось сейчас умереть, бездыханным лечь в пыль рядом с Петькой. Сильный удар в живот бросил Граевского на пол, но вместо предательской слабости он почему-то почувствовал ярость, страшную, всеохватывающую, не знающую границ, и, откатившись в сторону, продолжал стрельбу, пока не понял, что палить больше не в кого.
Тогда, поднявшись, он бросился к окну, «рыбкой», головой вперед, выскользнул на крышу и снова стал убивать своих врагов, нерасторопных, скверно двигающихся людей, трусливо горбящихся под свистом пуль. Вот вам, за Страшилу, за дядюшку, за Паршина-старшего, еще за Страшилу, еще, еще…
А потом Граевский бродил по вымершему городу, такому же пустому, как и его душа, хлюпал сапогами по лужам, трогал мокрые решетки оград, тыкался лбом в каменную прохладу сфинксов. Дождь и слезы катились по его щекам, застывали на сердце смертельной ненавистью. У него отняли все – любовь, родину, близких, друзей, душа сгорела от ненависти и злобы, обратилась в пепел. Осталось только тело. Зато сильное, крепкое, способное драться и мстить.
Утро Граевский встретил на Тучковом мосту, мокрый, продрогший. Он стоял, держась за перила, без мыслей, смотрел, как, разводя волну, маленький буксир тащит баржу, груженную досками. Снизу, с поверхности воды, поднималась зыбкая речная сырость, с Балтики то и дело налетали порывы ветра, но Граевский не уходил, все мок и мок под занудным дождем. Им овладела какая-то странная апатия. Очень хотелось курить, но папиросы промокли, превратившись в пальцах в грязное бумажно-никотиновое месиво. Такое же никчемное, как и вся нынешняя жизнь. Папиросы, которые ему дал Страшила…
«Ну, все, хватит». Граевский посмотрел на свои синие от холода руки, судорожно вцепившиеся в перила, сплюнул и вдруг заметил кота, рыжего, облезлого, с обрубленным хвостом. Невзирая на дождь, тот деловито трусил по своим делам, принюхивался, тряс лапами и всем видом выражал полное благодушие и оптимизм. «По кошкам, наверное». Граевский сразу вспомнил дядюшкиного красавца Кайзера, тяжело вздохнул, но уже без желания броситься с моста, разжал онемевшие пальцы, – экий урод шелудивый. Он неожиданно почувствовал, что ему ужасно хочется есть, и, зябко поводя плечами, двинулся через Малую Невку. Остановился у Ростральной колонны, перезарядил маузеры и быстро, чтобы согреться, пошел в сторону Невского. Шаги его были уверенны и тверды, жизнь продолжалась.

III

Небо хранило Граевского. Тупоносая револьверная пуля, смертоносный кусочек свинца, угодила в фотографический альбом – продырявила серебряную застежку, плотную, обтянутую кожей обложку и застряла в толще мелованных страниц – спасибо глянцевому бристольскому картону. Одним словом, не судьба. И понесло Граевского, словно одинокого волка, по матушке Руси, поплыли, потянулись перед ним бескрайние просторы – за вагонным окном, под колесный перестук, бряцанье буферов, злую, до хрипоты, матерную ругань.
Эх ты, древняя земля, родная сторона! Степи – необъятные, не знающие плуга, в частой поросли лебеды и чертополоха, леса – дремучие, кондовые, с берлогами медвежьими, с крепким смоляным и грибным духом, с седыми лохматыми мхами. Прежде-то как было? Уездные городки, деревеньки, села – переулки, тупички, палисадники, заборы, дощатые тротуары, бочкастые приземистые церкви, конные ярмарки, трактиры с водочкой, цветочным чаем, провесной белорыбицей, расстегаями да икрой. Ивы, отражающиеся в тихих заводях, пароходные гонки вдоль волжских берегов, колокольный звон над красавицей Москвой, разгуляево на масленицу, да чтобы лошадям в пойло по бутылке шампанского… А теперь…
Мрачно смотрел Граевский на брошенные села, на запустевшие поля, на здания вокзалов с выбитыми стеклами, думал о своем, курил, в разговоры не лез. Держался особняком и нагло – кожанка, мандат, маузер через плечо – сотрудник ПЧК товарищ Прохоров следует по своим делам. Всем организациям, войсковым частям и отдельным гражданам оказывать всемерное содействие. Так что следовал без проблем, молча, посматривая в окно, и все вздыхал, будто прощаясь. Чувствовал, что уезжает навсегда.
В Курск поезд прибыл днем, нерадостным, серым, расчерченным сеткой дождя. На вокзале было суетно и людно, над входом в целях агитации повесили икону, большую, потемневшую, сразу видно, с иконостаса.
Одолевающему змея Георгию Победоносцу придали сходство с товарищем Бронштейном, а морду извивающегося гада превратили в буржуазную личину – заплывшую, лоснящуюся, распухшую от сытости и спеси. Кресты на ризах архистратига были зарисованы звездами, но краска выцвела, и из-под звезд выглядывали все те же кресты. Рядом для убедительности растянули мануфактуру с агитационным призывом: «Каждый прожитый нами день – гвоздь в печень буржуазии! Товарищи, будем же жить вечно, нехай ее нутро терпит!»
Неуютно было в Курске, жрать нечего, военные патрули, строгие указы на афишных тумбах. За трехмесячного поросенка просили две цыганские иглы, по городу ходили ужасающие слухи об обысках, зверствах коммунистов, о пограничном комиссаре Савине, из фельдшеров, самолично инспектирующем женщин на предмет провоза ценностей в интересных местах.
Подходили большеносые маклеры, предлагали переправить в Харьков «словно на дредноуте», но никто не клевал, все были наслышаны о чекистских провокациях. С товарищей станется. Недаром же ВЧК расшифровывается как «всякому человеку капут».
В тот же день Граевский поменял кожанку и фуражку на замызганную, из солдатской шинели, куртеночку и защитный картуз с полуоторванным козырьком, однако выехать на границу удалось только через сутки, ночью в пропахшей нечистотами и карболкой санитарной теплушке. На каждой станции подолгу стояли, иногда начинали катиться назад, к Курску, причем в вагонах поднималась тихая паника, сразу же переходящая в животный ужас – только не обратно, только не в совдеп!
Наконец, уже под утро, показалась граница – рогатки с колючкой, перегораживающие пути, пулеметные рыла за мешками с песком, рваный кумач, гордо реющий на вокзальной каланче, заброшенной, с выбитыми окнами.
На платформе в ожидании дела уже томились чоновцы, покуривали, ухмылялись, крутили усы. Сытые глаза их нетерпеливо поблескивали – а ну, буржуи, раздвиньтесь-ка напоследок! Чуть поодаль ждали своего часа мужики на телегах – везти за бешеные деньги седоков через нейтральную полосу к немцам.
Поезд загудел, начал сбрасывать скорость, и Граевский, будучи человеком опытным, не дожидаясь остановки, выпрыгнул на ходу. Место было неуютным, пустынным, словно в песне – степь да степь кругом. Блеклый свет зари падал на меловые холмы, изрезанные излучинами водомоен, на уже тронутую заморозками гребенку бурьяна. Дул свежий ветерок, он закручивал пыль на извилистом, наискось через степь шляхе. Порадовать глаз было решительно нечем.
– Караульщики, мать их… – осмотревшись, Граевский сплюнул и беззвучно пополз, раздвигая репейники, к оврагу, протянувшемуся у подножия холмов, – только и умеют, что по сумкам шарить.
Где-то через час он скатился по пологому глинистому склону и беспрепятственно двинулся по дну лощины – граница и в самом деле была прозрачной. Когда солнце поднялось высоко, Граевский выбрался наверх – перед ним лежала железнодорожная насыпь, справа в паре верст весело белели мазанки. Ни кумачовой тряпки, ни пулеметных рыл уже не было видно.
«Ну, вот и все». С усмешечкой Граевской изорвал в клочки чекистские мандаты, вытащил папироску и неспешно попылил по пустынному шляху, – по документам он теперь значился Федором Львовичем Седых, бывшим чиновником, помощником присяжного поверенного.
Народу в деревне было мало, половина изб стояли заколоченными, однако на базаре вдоль торгового ряда – все, чего душа пожелает: яйца, калачи, вяленая рыба, сало, мед, даже шоколад. Верилось с трудом, что совсем рядом, на советской стороне, голод, карточки, пайковые нормы.
«Земля, что ли, здесь другая? Или куры несутся на иной манер? У Маркса бы спросить. – Устроившись на лавочке в теньке, Граевский разодрал янтарного леща, хрустнул корочкой пшеничного хлеба, крякнув, отхлебнул злого, перехватывающего дух первача. – А потом к стенке вместе с Энгельсом». Поев, он прогулялся по сельцу, облюбовал ворота поновее и без труда сговорился с хозяином отвезти его побыстрее в Харьков, нет, не за «керенки» и не за «николаевки», вот, царской чеканки.
– Настоящая. – Хозяин, бородатый мужичок, попробовал монету на зуб, хитро улыбнулся и, сразу подобрев, кивнул сыну: – Митька, запрягай. А ты присаживайся, мил человек, к столу, сейчас поедем.
Скоро Граевский уже лежал, вытянувшись в телеге, вдыхал пряную горечь трав, разглядывая вычурные облака на небе. Каурый жеребец шел на рысях, телегу немилосердно трясло, позади поднималась столбом рыжеватая пыль. Пирамидальные тополя и соломенные крыши потихоньку убегали за горизонт.
В Харькове было куда как лучше, чем в Курске.
– Все, братец, хорош, не жди. – У магазина «Би-Ба-Бо» Граевский вылез из телеги, купил вместительный крокодиловой кожи чемодан и набил его всем необходимым, начиная от бритвы «Жилетт» и кончая модными американскими ботинками, выложенными изнутри замшей, чтобы нога нежилась, словно в утробе матери.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33