А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Похмелились, закусили икрой, добавили еще на старые дрожжи, и жизнь начала казаться не такой уж скверной штукой. Повторили, взялись за осетрину, захрустели нежинскими огурчиками, стали пить чай. Потом княгиня принялась омывать Багрицкой раны и, чтоб добро не пропадало, взахлеб слизывала шампанское с Гесиных ягодиц. Девчонки на пару помогали.
Наконец квартет распался.
– Однако. – Их сиятельство взглянула на часы и стала надевать кружевное, густо надушенное белье. – Пора к семье, к детям. И вы, маленькие потаскухи, пошевеливайтесь. – Она строго посмотрела на девиц и как-то странно усмехнулась: – Настоятельница, верно, уже волнуется, так что поспешайте, не огорчайте мамочку. И помолитесь как следует за грехи наши.
Молоденьких девиц посимпатичней княгиня обычно ангажировала в Сурско-Иоаннобогословском женском монастыре за хорошую плату. Оставались довольны все – игуменья Пелагея, истомленные Христовы невесты и сама княгинюшка.
Было уже начало третьего, когда, распрощавшись с подружками, Геся повернула с Измайловского на Обводный и, не спеша, пошла вдоль чугунного ограждения набережной. Голова ее сладко кружилась, тротуар казался палубой сказочного корабля, плывущего по волнам счастья – вверх-вниз, вверх-вниз. На душе царила благостная пустота – никаких желаний. Не хотелось ни еды, ни питья, ни плотской беспокойной суеты, пьяные мысли лениво путались и были невесомы, как кокаиновый порошок.
Прислонившись к перилам ограждения, Геся закурила контрабандную сигаретку и бесцельно остановила взор на мутной воде канала – ехать домой не хотелось. Надоевшая Зинка, скучная Варька – фи! Внезапно из глубин ее памяти, словно пузырьки шампанского, всплыли впечатления вчерашнего дня, она вспомнила едкий запах «Шипра», исходящий от бороды Шлемы Мазеля, странную метаморфозу, приключившуюся с ним, и, особо не раздумывая, махнула рукой:
– Извозчик!
Остановился истрепанный ванька – обветренное лицо, грязный синий халат, тощая лошаденка с провислой спиной, однако Геся отважно забралась в пролетку и, усевшись на потертое сиденье, скомандовала:
– К Таврическому давай.
Пока тряслись по торцовым мостовым, она стащила с пальцев перстни, сняла брильянтовые серьги и спрятала все в сумочку – где революция, там толпа, а где толпа, там ворье. Житейский опыт ее не подвел. Неизвестно как с ворьем, а народу у Таврического хватало. Людские ручейки сливались в реки, бурлили и шумными потоками двигались к входу в многострадальный дворец. Чего только не случалось на его веку – он был обителью сильных мира сего и кавалерийской казармой, под его сводами ржали лошади и матерно ругались депутаты Государственной думы. Нынче же от топота сапог, от яростных революционных криков качались люстры и были готовы рухнуть все тридцать шесть ионических колонн Екатерининского зала.
«Хорошо, что цацки сняла, – Геся слезла с пролетки и с тяжелым сердцем окунулась в толпу, – как пить дать, манто порежут». Людской водоворот подхватил ее, закружил и выбросил прямо в цепкие руки Соломона Мазеля – он стоял у самого входа в компании крепких балтийских военморов, сдвинувших на затылки бескозырки с георгиевскими лентами.
– Лево руля, малый ход. – Они катали желваки под чугунными скулами и, проявляя классовую бдительность, пронзали взглядами идущих на митинг. – Эй ты, контра в ботах, отчаливай, катись отсель колбаской по Малой Спасской.
– Молодец, что пришла. – Соломон Мазель крепко, по-мужски, пожал Гесе руку, удивленно хмыкнув, посмотрел на ее пальцы. – Ты попала в самую пику революционного подъема, чтоб мне так жить.
С ним опять приключилась удивительная метаморфоза – пенсне исчезло с его одутловатого, лоснящегося лица, теперь он был одет в хорошие хромовые сапоги, клетчатые галифе с кожей на заду и штурмовую куртку, туго перетянутую крест-накрест офицерскими ремнями. Его коротко стриженную, чтобы не курчавились волосы, голову покрывала лихо измятая солдатская фуражка.
– Товарищ Багун, если что, я в президиуме. – Он многозначительно кивнул коренастому балтийцу с красным бантом на бушлате и, придерживая Гесю за локоть, повел ее во дворец. Его сапоги музыкально скрипели. Матросы, глядя парочке вслед, сально ощерили в ухмылке прокуренные зубы – какая баба!
Белоколонный зал был набит до отказу. Люди занимали не только кресла, но и все проходы, стояли на ступенях и толпились под хорами, также переполненными.
– Дорогу, товарищи, дорогу. – Соломон Мазель с трудом пробился к возвышению, устроенному позади президиума, и подтолкнул спутницу к длинной, идущей полукругом скамье. – Товарищи, подвиньтесь, дайте место депутату от революционных женщин.
Голос его был отрывист, в нем слышались властные, металлические нотки.
Народ без разговоров потеснился, и, крепко прижимая к груди сумочку, Геся опустилась на жесткое, отполированное задами дерево. Сам Мазель устроился за столом президиума, за которым, положив локти на кумачовую скатерть, уже сидели трое мужчин с выражением решительности на лицах. Они переговаривались вполголоса и посматривали на возбужденную толпу, словно погонщики на табун необъезженных лошадей, глаза их сверкали энергией и мыслью.
«Черта ли собачьего мне здесь надо». Зажатая с обеих сторон крепкими плечами, Геся испытывала неудобство и разочарование. От множества взглядов, устремленных в ее сторону, от духоты и тяжелого запаха, стоявшего в зале, ей было не по себе, хотелось на свежий воздух. Наконец, устав от ожидания, людское море разразилось криками, шумно заволновалось, и, безошибочно почувствовав момент, на трибуну поднялся взлохмаченный бородатый человек в пенсне.
– Товарищи и братья, – кривя губы, начал он, толпа содрогнулась, замерла и, сразу превратившись в послушную аудиторию, с затаенным дыханием стала внимать оратору. Он был опытен: тонко угадывая настроение масс, он то оглушительно ревел, то снижал голос до шепота, то рубил спертый воздух сжатой в кулак рукой. Казалось, в ней он держит невидимые нити, управляющие людскими душами. Это был какой-то сеанс массового гипноза, шаманское действо, коллективная истерия. Настроение толпы граничило с экстазом, объятые восторгом люди в упоении слушали оратора, на лицах их блуждали блаженные улыбки, они повторяли хором:
– Миру мир! Равенство! Братство!
Багрицкая уже не замечала ни тесноты, ни смрадного дыхания соседа, сидевшего с полуоткрытым ртом. Она не отрываясь смотрела на трибуну, и перед ней распахивались двери в обитель справедливости, которую воздвигнут на костях врагов свободы и революции. К концу выступления она уже любила оратора, бойкого, чрезвычайно уверенного в себе еврея, походившего ухватками на удачливого местечкового фактора[1].
– Так отдадим всю кровь до последней капли за наше святое дело! – проревел он в заключение своей речи и потряс волосатым кулаком. Лицо его блестело от пота.
– Клянемся! – оглушительно поддержала его толпа и, взметнув в воздух тысячи рук, в едином порыве поднялась на ноги. – Долой министров-капиталистов, вся власть Советам!
Вот так табун мирно пасущихся лошадей вдруг срывается с места вслед за вожаком и, очертя голову, всхрапывая и роняя пену с взмыленных морд, мчится за ним в неизведанные просторы степей.
– Кто это был? – спросила Геся у Мазеля после митинга. – Ленин?
Ее щеки раскраснелись, глаза с неестественно расширенными, словно от кокаина, зрачками возбужденно блестели.
– Куда ему. – Соломон брезгливо смотрел на быстро таявшую толпу, над которой облаком клубился махорочный дым. – Это Лев Давыдович Троцкий, рупор свободы. Сейчас он освободится, если хочешь, я тебя познакомлю. – Он сунул в рот папироску, усмехнулся одними губами. – Обожает революцию и красивых женщин.
– Кто ж их не любит. – Геся тоже закурила. Голова ее все еще сладко кружилась.
Пока Троцкий поднимал настрой политически активных масс, Владимир Ильич Ленин тоже времени даром не терял, – выбравшись из подполья, он готовил почву для вооруженного восстания. Всю жизнь ему катастрофически не везло – слабое здоровье, отталкивающая внешность, дурное стечение обстоятельств. Будучи образчиком неудачливости, трагической неудовлетворенности и душевного одиночества, он провел в эмиграции больше десяти лет и, пребывая к концу войны в твердой убежденности, что революции в России не будет, уже собрался перебираться на житье в Америку. И вдруг нежданно-негаданно грянули февральские события с их неразберихой и нерасторопностью Временного правительства.
Сама судьба давала Ленину возможность воплотить в жизнь накопившиеся неуемные амбиции, и он окунулся в борьбу за власть со всей страстностью своей талантливой, глубоко ущемленной натуры. Ситуация сложилась хоть и революционная, но далеко не простая. Бесхребетники Каменев и Зиновьев категорически возражали против вооруженного восстания, контрреволюционеры, прочно окопавшиеся в Петросовете, ратовали за созыв Учредительного собрания. Однако дело двигалось – сторожевой корабль «Ястреб» ушел в Фридрихсхафен за оружием для немецко-австрийских «интернационалистов», успешно шла вербовка китайских добровольцев-наемников. И наконец-то удалось сторговаться с офицерами латышских полков, господа Вацетис, Петерс и Берзинь хорошо знали себе цену.
Солдатские массы стараниями агитаторов с нетерпением ждали перемен, ну а уж Центробалт во главе с военмором Дыбенко готов был подняться по первому зову партии. После учиненной в феврале бойни у братишечек другого пути, как в революцию, просто не оставалось.
Заканчивался октябрь месяц. Порывистый ветер надрывно гудел в проводах, парусил частую сетку дождя и, разводя волну на Неве, теребил парик загримированного Ленина. Вождь пролетариата отворачивал лицо, щурился, но упрямо шел сквозь непогоду. Владимир Ильич направлялся в Смольный, в потайном нагрудном кармане он нес воззвание к членам ЦК. Пришло время действовать, промедление было смерти подобно.


Глава восьмая

I

– Ишь ты, к югу летят. – Выплюнув окурок, прапорщик Паршин глянул в облачное, мохнатое небо, по которому тянулся клин припозднившихся диких уток, вздохнул: – Высоко, не попадешь.
– Ты все еще не настрелялся, Женя? Австрийцев тебе мало? – Страшила вытащил нож, открыл консервную жестянку и, понюхав, тронул за плечо дремавшего Граевского: – Просыпайся, командир, табльдот накрыт.
Он вскрыл еще три банки, оделил свиной тушонкой Паршина с Клюевым и принялся есть холодное, в застывшем жиру мясо прямо с ножа – плевать на приметы, дела и так неважнецкие. Жевал он медленно, не торопясь, словно приморенный бык, кончики его ушей забавно двигались вместе с челюстями.
Они устроились в низинке на окраине кладбища за полуразрушенным склепом и жались к крохотному, разложенному на мраморной плите костерку. Неподалеку, укрываясь за вздыбленными надгробьями, отдыхали солдаты – курили, жевали сухой паек, привалившись спинами к скособоченным оградам, чутко дремали.
Настроение было так себе – вид развороченных могил бодрости не прибавляет, да и вообще… Вот уже неделю Новохоперский полк вел тяжелые бои восточнее Дорна-Ватра. Дважды за сегодняшний день Граевский поднимал своих солдат в цепь, дважды, прикрывая головы саперными лопатками, они бросались на врага, но ценою многочисленных потерь только-то и удалось, что закрепиться на окраине обезображенного войной кладбища. На противоположной его стороне засело до двух рот австрийцев, подкрепленных пулеметной командой и готовых в любой момент перейти в контратаку. Батарея же нашего конно-горного дивизиона молчала – кончились снаряды.
– Пойду-ка я погляжу, как там комитетские, дали деру или еще нет. – Прапорщик Клюев вытер усы и, отбросив в сторону порожнюю жестянку, поднялся. – Давеча их председатель шибко бледный был, видно, опять запоносил. Хорошо, если сам утечет – не жалко, а то ведь полроты сманит, это уж как пить дать.
Сегодня он был ранен в руку, однако из боя не вышел, только хватанул полфляжки спирту да отчаянно, на чем свет стоит, ругал по матери сволочей-австрийцев. От кровопотери голова у него кружилась, и все время мучила жажда. Однако наливаться водой перед боем нельзя – ослабеешь, и, чтобы не хотелось пить, Клюев крепко прикусывал кончик языка.
– Да брось ты, Иван Пафнутьевич, вот ведь не сидится тебе. – Подержав руки над огнем, Граевский сунул их в карманы, зябко повел плечами. – Все равно уйдут, на цепь ведь их не посадишь. А хорошо бы.
На его видавшей виды шинели отливали золотом новенькие капитанские погоны. Только радости-то – как бы их не сегодня-завтра с мясом не вырвали революционно настроенные массы. В соседнем полку на той неделе уже убили двух офицеров, пока, правда, исподтишка, выстрелами в затылок, так ведь лиха беда начало, с ростом самосознания солдатики могут и в открытую подняться, а их не тысячи – миллионов, наверное, десять наберется.
– Ладно, аллах с ними. – Клюев сел на мраморный поребрик и с обстоятельностью бывшего фельдфебеля принялся набивать трубку. – Провались оно все пропадом.
Ему, четырежды Георгиевскому кавалеру, было горько и противно. Офицеры молчали, да и что тут сказать, случаи дезертирства были уже отнюдь не редкостью. Пока еще солдаты уходили отдельными группами, но это были цветочки, ягодки стремительно наливались соками.
Часа в три пополудни штабной ординарец доставил пакет с приказом. Граевскому предписывалось в шестнадцать ноль-ноль атаковать противника и, выбив его с окраины кладбища, занять господствующую высоту «240», а затем закрепиться на ней. Всего-то делов. Офицеры выслушали приказ, не издав ни звука, – они уже ничему не удивлялись на этой войне.
В пятнадцать тридцать с нашей стороны рявкнули трехдюймовки – видимо, в конно-горный дивизион подвезли боеприпасы, и на неприятельских позициях выросли смертоносные шрапнельные кусты. Австрийцы стали отвечать артиллерийским и минометным огнем, снаряды, разрываясь, взметали в воздух землю, прогнившее дерево гробов, бренные останки усопших. Окрестные вороны, сбившись в стаи, огромной черной тучей кружили в вышине, осколки разоряли их гнезда и с мерзким чмоканьем калечили деревья. От грохота бомб и свиста раскаленного металла, от вида развороченных гробов жутью охватывало душу и казалось, что библейские пророчества сбылись – вот оно воистину, пришествие Зверя.
– Ну что, господа офицеры, давайте-ка к взводам. – Глянув на часы, Граевский сдвинул на глаза фуражку и расстегнул кобуру револьвера. – Сейчас начнется.
В это время в небе надрывно заревело, поблизости взвился огненно-дымный столб, и почерневший, врытый в землю крест с распятым на нем деревянным Иисусом под свист осколков повалился в дымящуюся яму.
– Господи. – Клюев, вздрогнув, перекрестился, Граевский пожал плечами, Страшила промолчал. Идти в атаку расхотелось.
– В бога душу мать. – Паршин вдруг пронзительно расхохотался и звонко хлопнул здоровой рукой по ляжке: – Похоронили наконец Христа, болезного!
Глаза прапорщика неестественно блестели, смотреть на него было страшно.
Ровно в шестнадцать ноль-ноль пушечная канонада с нашей стороны смолкла, будто отрезало. Граевский чертыхнулся – жиденькая вышла артподготовка – и, рассыпав роту редкой цепью, повел солдат в атаку. Шли крадучись, пригибаясь, прячась за могильными камнями, однако австрийцы были начеку. Подпустив русских поближе, они резанули из пулеметов, да так плотно, что головы было не высунуть из-за укрытия. В дело сразу же вступили бомбометы, выкашивая осколками все живое, наступающие залегли, дрогнули и, не выдержав шквального огня, начали отходить.
И тут австрийцы, чтобы закрепить успех, решили подняться в контратаку. Минометный огонь стих, стали слышны только частокол ружейных выстрелов, топот солдатских сапог да тяжелое дыхание сотен человеческих глоток.
– Стой, ребятушки, стой. – Расстреляв в воздух барабан нагана, Страшиле удалось остановить свой взвод, и, подхватив брошенную кем-то «трехлинейку», он первым бросился на врага: – Ура! За мной!
Винтовка казалась игрушечной в его руках.
Следом ринулись в атаку остальные офицеры, за ними унтера, и спустя мгновение цепь развернулась. Растерянность на солдатских лицах сменилась злобным оскалом.
– Ура!
Неудержимым, клокочущим от ненависти валом, выплескивая страх в диком крике, русские пошли на австрийцев. Заскорузлые, привычные к убийству руки поудобнее взялись за винтовки, чернели запекшиеся рты, припухшие, красные от недосыпа глаза сверкали дьявольской злобой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30