А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


И уже в спину Страшиле проворчал:
– Балда ты, как и есть, балда, не сиделось тебе во Франции…


Глава пятая

I

– Ну, господа, с наступающим! – Граф Ухтомский с мрачным видом поднял кружку, пригубил и скривился. – Экая кислятина. Хорошенький Новый год, мать его за ногу!
Однако же допил и принялся за мамалыгу, скудно заправленную мясными консервами, – вестовой Страшилы умудрился где-то украсть мешок кукурузы. Праздничный стол излишествами не блистал. Щи, обычно наваристые, теперь же непотребные на вкус, каша из ворованного зерна да какие-то завалящие галеты. Не было даже спирта, пили молодое, невыдержанное вино из оплетенных соломой бутылей. Семнадцатый год начинался невесело. Девятая армия, в состав которой входил Новохоперский полк, рассредоточилась на участке протяженностью в двести верст, снабжение резко ухудшилось, не хватало самого необходимого. В воздухе носились поганенькие слухи о том, что царь в Могилевской ставке пьет, в Петербурге не хватает хлеба и керосина, а министры продали Россию немцам и жидам. Будто бы императрица понесла от Распутина, пьяные рабочие грозят флагами с буквами «ДС» – «долой самодержавие», а Матильда Кшесинская изменила великому князю Андрею Владимировичу с Родзянкой. В окопах стали находить гнусные бумажонки, призывающие к единению пролетариев, солдаты с удовольствием пользовали их на курево и по большой нужде. А в ущельях клубился молочный туман, шумели сосны на холодном ветру, и на снегу часто попадались следы лосей и диких коз. Только вот попробуй-ка, подстрели.
– Нет, господа, эту войну мы точно проиграем. – Поручик Полубояринов взял галету, понюхал, разломил, но есть не стал. – Никакой заботы об армии. Ни водки, ни женщин. Сколько можно, в конце концов, мы ведь не черноризники, черт побери!
Он был не в настроении сегодня. На самом кончике носа у него выскочил большой, весьма болезненный прыщ, и как поручик ни старался, выдавить его не смог, только хуже стало. Еще с утра ему хотелось напиться и дать кому-нибудь в морду, так чтобы вдрызг, но все как-то не получалось.
Граевский молча курил, Страшила, морщась, хлебал из котелка, Паршин наигрывал что-то чувствительное. Тоска собачья…
Как встретишь Новый год, таким он и будет. В первых числах января Новохоперский полк, усиленный батареей конно-горного дивизиона, получил приказ штурмовать вражеские укрепления на вершине пологого взгорья. Легко сказать, накануне к противнику подошло подкрепление. Вместо измотанных австрийцев окопы заняли саксонские части, прибывшие с французского фронта, озлобленные, опытные бойцы хотели только одного – смыть вражеской кровью позор Вердена. После жиденькой артподготовки русские цепи пошли было в атаку, но напоролись на пулеметные очереди и залегли. Проснулись минометы, изрыгая оскольчатую смерть, пули дробно и сухо щелкали о каменистую почву. С нашей стороны заговорила артиллерия, над немецкими окопами стали расцветать смертоносные кусты шрапнели.
– Рота, за мной. – Используя момент, Граевский поднял солдат в атаку, однако не пробежал и десяти шагов. Впереди вырос огненно-дымный гриб, и сразу же тягуче, до слез, болью резануло руку, комом навалилась знакомая тошнотная слабость. Он уже был однажды ранен – в четырнадцатом году пуля прошила ему внутреннюю сторону бедра. Чуть выше и левее – и можно было бы навсегда забыть о Варваре, да и обо всех прочих женщинах.
Как и тогда, мгновенно пересохло во рту, от ощущения горячей, плещущейся в рукаве крови внутри все сжалось, превратилось в ледяной ком. Захотелось упасть, вжаться в землю и лежать, не шевелясь, уткнув лицо в белую снежную пыль.
– За мной, гвардейцы! – Преодолев эту мерзкую слабость, на отяжелевших, ватных ногах Граевский бросился вверх по склону, но рядом ослепительно полыхнуло, будто кузнечным молотом ударило по голове, и он потерял сознание.
Скоро он пришел в себя и потянулся к подсумку, где лежали бинты, но на это не хватило сил. В череп словно медленно вбивали тупой железный кол, во рту было солоно от крови.
– Рота! – Граевский хватанул губами снег и, застонав от слабости, приподнял голову. – Рота!
Его рота отступала. Скользя, падая, быстро уменьшаясь в числе, испуганные люди бежали от шквального огня пулеметов. Из-под их ног летело белое крошево, осыпались мелкие камни. Солдаты не обращали внимания на грозившего наганом Страшилу, обтекали его и, низко пригибаясь, потерявшимся человеческим стадом мчались к родным окопам. Сухо цокали пули, тяжело топали сапоги, пар вырывался из разгоряченных глоток.
– В цепь рассыпайтесь, в цепь. – Штабс-капитану показалось, что в голове взорвалась граната. Перед глазами вспыхнули цветные искры, и сразу навалилась темнота.
На этот раз он пришел в себя от ощущения, что кто-то пытается стянуть с него сапоги. Он разлепил глаза и увидел низкое, затянутое тучами небо. В морозном воздухе весело кружились пушистые, невесомые снежинки. Граевский открыл рот, чтобы они падали ему на язык, скосил глаза и увидел Страшилу. Тот полз на боку и, придерживая штабс-капитану раненую голову, тащил его, словно куль, за собой. Вокруг часто щелкали пули – с немецких позиций все еще строчили пулеметы, слышался треск ружейных залпов. Наша артиллерия молчала – снаряды, видать, кончились.
– Где рота? – Собственный шепот колокольным звоном раздался у Граевского в голове, и, чтобы перебить боль болью, он прикусил кончик языка. – Остался кто?
– Кто остался? – Лицо Страшилы блестело от пота, на скулах ходили желваки. – Какой кретин придумал со штыками на пулеметы?
Только сейчас Граевский заметил, что прапорщик тоже ранен – у него была оторвана мочка уха, кровь, запекаясь, застывала темно-красной похожей на сосульку серьгой. Глаза Страшилы горели бешенством, лицо даже осунулось от злости – как же, получили по шее чудо-богатыри!
– Давай-ка, садись на закорки, – заметив, что пулеметы выдохлись, Страшила встал, легко поставил Граевского на ноги, – сыграем в царь-гору, – и, заметив сомнение на лице у того, неожиданно ухмыльнулся: – Знаешь, держать эту чертову мадемуазель Мими на ладони было куда труднее. Бог мой, она, похоже, никогда не мылась.
Он легко посадил штабс-капитана на плечи и побежал к своим позициям. От него шел терпкий запах крупного, хищного зверя.
Дорого обошелся этот бессмысленный штурм – не досчитались половины людей. Когда уже под вечер Граевского привезли в летучку, там яблоку было некуда упасть, а санитарные повозки все прибывали. Громко стонали тяжелораненые, от запаха крови мутилось в голове. Санитары то и дело выносили из хирургической палатки дымящиеся ведра, халаты их густо алели кровью. Тут же суетился полковой священник, накрывал умирающих епитрахилью, совал причастие в почерневшие рты.
Не выспавшийся, в золоченом пенсне доктор-еврей успевал только делать поверхностный осмотр и в первую очередь оперировал тяжелораненых, оставляя прочих заботам фельдшеров и сестер милосердия. Его руки до локтей были в крови, на бороде и курчавых бакенбардах блестели капельки пота. Он источал резкий запах хлороформа, эфира и камфары.
«Холодно, холодно», – дрожал, словно на морозе, обожженный фельдфебель-сверхсрочник. Усатый унтер, привстав на четвереньки, давился желчью, на его груди розовым пузырилась рана. Молодой, недавно прибывший в полк подпоручик лежал неподвижно с раздробленным черепом, только ногти его судорожно царапали земляной пол.
Чернобородого доктора шатало от усталости, фельдшеры и санитары не успевали передохнуть, а раненые все прибывали и прибывали. Ближе к полуночи привезли прапорщика Паршина, у него была раздроблена левая кисть. Он находился в сознании и, случайно поймав взгляд Граевского, криво улыбнулся:
– Отыгрался.
Застонал от боли и вдруг заплакал, безутешно, словно обиженный ребенок.
К утру Граевский почувствовал, что ему уже лучше, и усмехнулся – живуч, как кошка. За ночь он отлежался, боль из перевязанной Страшилой головы ушла. Сам же прапорщик ехать в лазарет наотрез отказался – с такой царапиной засмеют. Заживет и так.
Наконец очередь дошла до Граевского. Заметив офицерские погоны, доктор решил заняться им лично.
– Так, что здесь у нас. – Держа папироску пинцетом, чтобы не выпачкать в крови, он жадно затянулся и кивнул фельдшеру: – Снимай бинты, Федор.
Осмотрел Граевскому голову, собрал полные губы в куриную гузку:
– В рубахе родились, штабс-капитан, пустяковина. Касательное ранение, лобная кость цела. Ну, контузия, конечно.
Глянул на раненую руку, ловко выкинул окурок в помойное ведро.
– Ага, осколочное, кость, видимо, не задета. А впрочем, сейчас посмотрим. Федор, давай-ка их благородие на стол. Будет немножко больно, так что вы, штабс-капитан, орите, не стесняйтесь. Чертов новокаин второй день подвезти не могут.
Пока Граевского привязывали к операционному столу, он рассматривал докторские владения. Взгляд его невольно задержался на сверкающих хирургических инструментах, и на душе стало противно – неужто боится? Когда острая сталь стала резать по живому, Граевский, сдерживаясь, крепко закусил губы, но, ощутив глубоко в ране зонд, не выдержал и дико, во всю силу легких, заорал. По его спине струйками побежал холодный пот, хотелось что есть мочи двинуть мучителю прямо в золоченое пенсне.
– Так, хорошо, отлично. – Шмыгнув широким носом, доктор извлек наконец осколок, со звоном бросил его в таз. – Так, осталась пустяковина. Федор, ну-ка займись.
Он закурил и стал смотреть, как фельдшер, вытащив из карболовой кислоты иглу с шелковой нитью, принялся шить рану. Его красные, воспаленные глаза закрывались.
Граевскому зафиксировали руку косыночной повязкой, забинтовали голову, и доктор сразу же о нем забыл.
– Федор, давай сюда этого, с раздробленным коленом. Будем ампутировать.
Он не замечал, что его лоб и белый колпак в крови, короткими волосатыми пальцами звенел инструментами на столе.
– Спасибо, братец. – Граевский запахнул накинутую фельдшером шинель и тяжело побрел на выход. Уже в дверях он вдруг увидел под столом сапог с торчащей розовой костью – хромовый, офицерский, совсем еще новый. Голенище его было проглажено утюгом и хранило глянцевый след гуталина.
Отвернувшись, штабс-капитан вышел на воздух. Почувствовав, как закружилась голова, он неловко, одной рукой, прикурил и прислонился к стволу дерева. После перенесенного мучения в душе его гадюками переплелись досада, ненависть и злость.
Ради чего все это? Почему его, словно тряпичную куклу, все время дергают за нитки? Патриотизм, отечество в опасности, война до победного конца. Господи, какая чушь!
Ему вспомнилось монументальное полотно в столовой зале кадетского корпуса. Картина называлась «Великое свидание» и была посвящена встрече двух венценосцев – Николая и Вильгельма, в девятьсот втором году на Ревельском рейде. Императоры стояли на мостике флагманского крейсера «Минин». Николай был в форме немецкого адмирала, Вильгельм, напротив, переоделся русским флотоводцем, с голубой Андреевской лентой поверх мундира.
Необыкновенно высокие каблуки увеличивали его средний рост, грудь от подложенной в большом количестве ваты выпирала колесом, – Николай на его фоне выглядел невзрачно. Государи держались за руки, ласково улыбались и дружески смотрели друг другу в глаза. Говорят, в честь встречи Вильгельм подарил Николаю золотой письменный прибор, тот ответил драгоценным шлемом, украшенным рубинами и изумрудами. В общем, фройндшафт[1] до гроба.
И вот надо же, приятели рассорились, и потому он, Никита Граевский, должен прозябать во вшивых окопах уже четвертый год. Да какого черта? Присяга, честь офицера и дворянина – все вздор, дерьмо, иллюзия. Есть только раненный в ухо Страшила, вытащивший его из-под огня, да вверенные ему солдатские жизни, за которые он в ответе перед совестью.
«К чертовой матери, опять голова разболится». Выщелкнув окурок, штабс-капитан поднял воротник и пошел из деревушки, где располагалась летучка, к дороге. Ему хотелось есть, в животе противно, глухо урчало. Скоро он уже трясся в четырехколке, доставлявшей на позиции ящики с патронами. Ездовой, усатый пожилой хохол, пожалев раненого офицера, дал их благородию подмокший, облепленный табачной крошкой сухарь, тряхнул из кисета. Граевский жадно сгрыз зачерствевший хлеб, выкурил «собачью ногу» – толстую, из вонючей горлодерной махорки, и почувствовал, что засыпает. Вдоль дороги тянулись бесконечные заснеженные поля, печально шелестели на ветру сухие кукурузные листья…

II

– Ну же, граф, больше жизни. – Распаренный, красный как рак, Страшила недовольно глянул через плечо на Ухтомского. – И не хлещите веником по жопе, это вам не розги. Привыкли драть безответных крестьянок в поместье. Нет, ни хрена у вас не выходит. Граевский, будь другом, замени их сиятельство.
Они парились уже больше часа. Скачивались, отдыхали и снова лезли в полевую баню-землянку, официально называемую пунктом санитарной обработки. Жуткое место. Раскаленная печь тускло светилась в полутьме, влажный пар был горяч и плотен, вши дохли сразу.
– Ого-го-го. – Сорвавшись с полка, Страшила выскочил наружу и, пробежав с полсотни саженей, плюхнулся в прорубь. Выскочил, словно ошпаренный, как был, в голом виде, дал круг по плацу, где Полубояринов проводил занятия с унтер-офицерами, и принялся делать гимнастические упражнения. На него никто не обращал внимания – привыкли.
Вот уже третью неделю полк, измотанный в тяжелых боях, находился в резерве на отдыхе. Господа офицеры боролись со скукой, нижние чины – со вшами, все ждали, когда же наступит весна. И вот она пришла – ранняя, с мартовской распутицей, истерическим гомоном воронья и черными проплешинами на рыхлом снегу. Было просто скучно, стало скучно и грязно.
– Ну-с, хватит на сегодня. – Граевский окунулся в прорубь и, завернувшись в одеяло, потрусил в землянку одеваться. Рука у него зажила, а вот у Страшилы ухо загноилось. Распухло, стало похоже на пельмень, и прапорщику все же пришлось ехать в лазарет. Все тот же широконосый доктор-еврей живо откромсал ему пол-уха, наложил швы. Воспаление прошло, раны затянулись, а офицеры за глаза стали звать Страшилу Пьером Безуховым.
В землянке было тепло, сухо, на полу – деревянные стлани, можно босиком ходить. На бревенчатой стене, напротив входа, висел большой фотографический портрет Веры Холодной. Кинодива была в волнующем дезабелье и загадочно улыбалась.
– Ты никогда, Граевский, не замечал, что настроение зависит от подштанников? – Благоухая одеколоном, граф Ухтомский полулежал в одних шелковых кальсонах и – не пропадать же маникюрному набору! – полировал ногти. – Чем свежей исподнее, тем чище душа.
Бухнула дверь, и в землянку вошел Страшила.
– Кухня приехала, вестового я послал. – Крякнув, он пригладил волосы и принялся растираться полотенцем. – Щи, гречка. А каптенармус, говорят, из бычьих почек варит персональный рассольник, каналья.
– Ну почему же сразу каналья? Кто как может. – При упоминании о бычьих почках Граевский загрустил. – Вчера, например, пулеметчики Кузьмицкого лося завалили, он сдуру прямо на стрельбище выбежал. Не очень чтобы очень, пудов на десять.
– Лосятина пресновата, на мой вкус, правда, если хороший маринад, зашпиговать… – Двинув кадыком, Ухтомский мечтательно закатил глаза и посеребренной пилочкой прошелся по ногтю. – А впрочем, можно и без маринада.
– Разрешите, ваш бродь. – Дверь в это время открылась, и вестовой Страшилы, неторопливый мужичок Федотов, принес котелки со щами и кашей, нарезал ломтями хлеб. – Седайте, ваш бродь, стынет.
На его рябоватом лице светились лукавством глаза-щелочки.
– Сам иди поешь, Федотов. – Прапорщик отослал его, зачем-то оглянулся и достал из-под койки стреляную гильзу от снаряда. – После баньки, господа офицеры, сам Бог велел. Заряжай!
Вытащил деревянную затычку и принялся разливать по кружкам облагороженный особым образом спирт. От него никогда не болела голова, быстрее заживали раны и со стопроцентной вероятностью дохли глисты и насекомые. Рецепт приготовления эликсира был прост, но, как и все великое, имел свои маленькие хитрости. Спирт полагалось брать исключительно неразбавленный, гильзу – свежестрелянную и непременно от трехдюймового снаряда, а наполнять ее следовало в укромном месте, подальше от любопытных глаз, иначе чудо-бальзам мог не успеть настояться.
– Огонь!
Разом сдвинули кружки, выпили и, зажевав чесночком, принялись за жирные, щедро перченные щи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30