А-П

П-Я

 

Она несла свои знамёна вперёд, возвращая России её далёкие окраинные земли.
С какой-то взыскательной пристальностью, хмуро и насторожённо, собрание сотнями взглядов следило за Кириллом, будто испытывая его выдержку, проверяя знания. Но он упрямо шагал под этими взглядами, приостанавливая себя на поворотах и – видно, для прочности речи – изредка перерубая кулаком воздух. Знания же его были столь основательны, что, когда он начал перечислять победы красной конницы, народ словно решил, что он выстоял проверку: люди расправили брови, зашевелились, гул голосов прошёл в разных углах, и потом вдруг, как стрельба ракет, рассыпалась трескотня захлопавших ладош.
Кирилл кончил тем, что враг опозорен, разбит, отступает, но ещё не уничтожен, и чтобы добить его, нужен приток свежих сил в ряды бойцов. И он призвал вступать в Конную армию – старых и молодых кавалеристов, пулемётчиков бывалых и малоопытных, с конями и без коней – всех, кто слышит в плече своём силу, а в душе ненависть к белогвардейцам и преданность делу освобождения рабочих и крестьян.
Он ждал, что сразу после этого призыва начнут записываться добровольцы. Но из собрания раздались вопросы и вызвались ораторы – поговорить.
Вышел на помост усатый астраханец с жёлтыми лампасами на шароварах. Речь повёл он сначала не столько красно, сколько громко, и дивовались больше не его словам, а богатырскому его голосу. Говорил же он, что бывают всякие казаки – есть и генеральские приспешники, и кулаки лютые, и лавочники, но есть и такие казаки, как он. А он казак настоящий – из пригоршни напьётся, на ладони пообедает. Слушали его недоверчиво, но под конец он сказал такое, от чего все притихли и проводили его сочувственным глазом.
– Настоящий казак красную кавалерию уважает. Нонче только одни красные строевой верности держатся. Они перед противником своему строю верны все по-одинаковому, а не по-разному. От переднего до последнего. В прятки не играют. Ну, только медаль эта с обратной стороной. Какая у неё сторона? А вот я скажу. От кого у нас, от первого, уральцы деру задавали? От Василья Иваныча Чапаева. Даром что не казак, а самого скорого казака обходил на полный корпус. А где нонче товарищ Чапаев обретается? На дне быстрины уральской, что пониже буде Лбищенского. Как же, спрашиваю, его не уберегли? Как его грудьми не закрыли? Как его из Лбищенского на конях не упасли? Мало чего ему самому рубать уральцев захотелось! Его надо было на крыло посадить да крылом понакрыть. Он бы и остался нам целёхонек. Красных атаманов у нас немного, они только стали объявляться. И надо нам такой устав иметь, чтобы верность перед строем у всех была одинакова, а чтобы обереженье каждый получал по своей заслуге перед всей красной кавалерией. Атаманов своих надо беречь. Такое будет моё предложенье товарищам.
За этим оратором потянулись другие, потом стали говорить из толпы, не поднимая даже рук и не прося слова. Кирилл понял, что это далеко уводит от дела.
Он опять потребовал слова, ответил на вопросы и сказал о Чапаеве, что, мол, верно – ни товарищи его не уберегли, ни сам он не уберёгся, и что надо быть день и ночь начеку, потому что ни в какой прежней войне не знавали такого врага, как белые, – ни по беспощадности, ни по коварству.
– Геройскую гибель Чапаева оплакивает вся Советская Россия, и особенно тяжела эта гибель для Волги, которой он был кровным сыном. Но в самой гибели Чапаева заложено нечто роднившее его судьбу со жребием былинных и народных героев. Он, как Василий Буслаев, не знал перед смертью ни раздумий, ни робости. Он, как Ермак Тимофеевич, нашёл кончину, переплывая реку, прославленную его великими делами. На смену ему придут другие богатыри. И тем скорее придут, чем больше вольётся трудового люда в нашу армию, в нашу конницу. Придут богатыри из рядов народа, из ваших закалённых рядов, товарищи!
Кирилл подошёл к столу, схватил и поднял над головой лист бумаги.
– Кто хочет поддержать победоносную нашу кавалерию новым боевым эскадроном? Объявляю запись открытой и сам иду добровольцем в Первую Конную армию. Кто следующий, товарищи? Подходите!
Он обмакнул перо в чернильницу. Стол шатался под его локтями, перо просекало бумагу на мягком кумаче. Собрание изо всех сил хлопало в ладоши, пока он писал, а когда на помост начали взбираться и становиться в очередь к столу добровольцы из участников митинга, рукоплесканья разгорелись ещё горячее.
Кирилл громко выкликал имена и фамилии записавшихся, и все, кто сидел за столом, пожимали добровольцам руки, и они отходили с празднично строгой солидностью и, сойдя с помоста, рьяно уговаривали других – последовать своему примеру.
Открывая собой список, Кирилл знал, что – сделает это или нет – он всё равно идёт на фронт и что это будет не позже чем завтра утром – направление военного комиссариата уже лежало у него в кармане. Но он чувствовал, что не сделать это было невозможно перед лицом тех, кого он звал поступить так же. Необходимый во всяком деле почин застрельщика здесь был очевиднее необходим, чем в любом ином случае. Кирилл вызвался записаться первым, не обдумывая своего шага, по внутренней подсказке, что шаг этот сдвинет дело с места.
Когда он сделал этот шаг и увидел, что не ошибся и все пошло на лад, ему стало очень хорошо, будто он на миру получил открытое одобрение тому решению, которое для него лично уже само собой сложилось и было бесповоротно. Ему передалось общее, увлёкшее всех настроение, которого сперва вовсе не было и которое трудно было ожидать от неоднородной толпы жителей слободки и пригородных крестьян. Конечно, главную роль в общем подъёме сыграли новобранцы, чуть не сплошь требовавшие, чтобы их перечислили из пехоты в кавалерию. Но они захватили своим молодым волнением многих.
Кирилл покинул митинг в возбуждённо-довольном настроении человека, выполнившего важное предприятие. Он думал, что опоздает к Аночке не намного, и с удовольствием забрался в автомобиль. Но машина не успела въехать в город, как передний баллон спустил воздух.
Метель, разгулявшаяся с сумерек, к вечеру крутила без передышки. Зимы, если слишком рано выпадут, почти всегда начинаются с нещадных вьюг, рвущих и треплющих все на поверхности земли, наметающих сугробы по низинам и слизывающих последнюю былинку с бугров. Пыль, жёсткая, как толчёное стекло, носится вперемешку со снегом. Сами дома клонятся и стонут под напором ветра. Все гнётся, приникает, дрожит и высвистывает многоголосую недобрую песню.
Кирилла, едва он вылез на дорогу, чуть не столкнула дверца машины, откинутая вихрем. Воронка снега злобно вилась вокруг него, точно собравшись натуго запеленать и покатить его – спелёнатого по рукам и ногам – по сугробам вместе с позёмкой. Шофёр начал с самого драгоценного словца из своего аварийного запаса ругательств и полез за домкратом.
Кирилл хотел было опять спрятаться в автомобиле, но вдруг раздумал и заявил, что пойдёт пешком, чтобы не мёрзнуть в поле.
Он поднял воротник шинели, сунул в рукава кисти рук и, нагнувшись, зашагал посередине дороги. Он не узнавал окрестность, не представлял себе с точностью, по какой улице войдёт в город – впереди было так же темно, как по сторонам. Холод забирался все глубже под шинель, полы её то распахивало, то вдруг кидало в ноги и запутывало между колен. Все непослушнее, сбивчивее становился шаг.
Незаметно приподнятое настроение Кирилла исчезло. Ему было досадно, что он не предупредил Аночку о вероятном опоздании. К досаде прибавилась тревога, бередившая его уже несколько дней с того момента, как ему стало известно о предстоящем отъезде на фронт. Он все откладывал своё сообщение об этом Аночке и матери, надеясь, что чем короче будут проводы, тем легче они пройдут. Теперь ему вдруг стало очевидно, что он поступил жестоко, что Аночка непременно будет укорять его в бесчувственности, в пренебрежении к ней и что он действительно не может перед ней оправдаться.
Сквозь жгучее метание вьюги Кирилл видел тёплый свет маленькой комнаты, в которую ему хотелось скорее войти и до которой было все ещё далеко. С каждой минутой выплывала в уме какая-нибудь подробность этой комнаты, и досада его на себя росла.
Ветер грубо подогнал его в спину. На один миг у него явилось ощущение, будто он идёт под гору, и он вспомнил покатый пол в комнате Аночки: флигель, где ютились Парабукины, одной стеной осел в грунт. Плетёная, похожая на сотовые ячейки, скатерть; на стене – вырезанная из журнала «Берёзовая роща» Куинджи; коричневые и лимонные бессмертники, пучком воткнутые за фотографию Аночкиной матери; конус картонного абажура с шоколадно-рыжим прожжённым боком и фестонами по нижнему краю; колпак швейной машинки, уважительно накрытой полотенцем с вышитым изречением: «Коли вся семья вместе, то и душа на месте», – все эти мелочи легко изученного и уже милого обиталища проходили перед взором Кирилла, и – окружённую ими – он видел Аночку сидящей на кровати, уставившей неподвижные синие глаза в холодное окно: «Не пришёл, не пришёл». Он нахлобучивал фуражку, ниже пригибался против ветра, подтягивал на уши воротник, набавлял ход.
Конечно, не нужно было много фантазии, чтобы издалека рассмотреть каждый уголок незамысловатой комнаты и каждое движение в ней Аночки. Она успела посидеть не только у себя на постели (именно так, как вообразил Извеков), она двадцать раз перешла с места на место, присаживаясь и опять поднимаясь, подбегая то к двери, то к окну, вслушиваясь в стоны и присвисты вьюги и боясь не отличить от них стук Кирилла.
Придя с похорон Дорогомилова, она поставила самовар, чтобы как следует отогреться. Павлика она отпустила в гости к Вите (и сделала это с необыкновенной охотой), Тихон Платонович заявил, будто его ждут государственной спешности дела на службе (и как же она могла возражать против государственных дел, хотя ни на волосинку не поверила, что отец сказал правду). Она была счастлива, что оставалась одна.
Через час на ней было самое хорошее платье, и весь дом был прибран, и она ещё раз раздула самовар, чтобы Кирилл тоже согрелся, когда придёт. На дворе завывало свирепо, ветер выискивал в окнах микроскопические щели, и они пищали, точно в стекла бились налетевшие комары.
Время тянулось убийственно, Аночка начала отчаиваться. Она переворошила в памяти все мимолётные фразы, которые Кирилл когда-нибудь сказал в оправдание или объяснение своей занятости, или долга, или вообще чего-нибудь связанного с тем различием, какое было между ним и ею, с его ответственностью перед людьми, перед революцией, перед эпохой – ах, мало ли что обязывало Кирилла жить особой жизнью, совсем несхожей с обыкновенной маленькой жизнью Аночки!
Почему она до сих пор не задумывалась над значением всех его отговорок, мнимых нечаянностей, мешавших встречам на протяжении целого лета и осени? Как она не замечала, что ему в тягость, в обременение, в обузу эти её ожидания встреч, эти обещания, которые она берет с него – чтобы он пришёл, чтобы пренебрёг непредвиденными делами, как рогатка стоящими поперёк дороги? О, разумеется, у него чрезвычайно значительные дела. Они могут быть даже действительно государственной спешности. Извеков – не Парабукин. Привирать он не станет. Ему незачем даже преувеличивать.
Но если так, то ведь разница между большими делами Кирилла и маленькими – Аночки никогда не исчезнет. Разница может только вырасти, углубиться. Значит ли это, что Кирилл ещё больше будет тяготиться Аночкой и что она будет ещё больше обречена на бесплодные ожидания – когда он снизойдёт выделить ей минутку своего времени и, как милость, пожертвовать своё занятое внимание?
Почему, собственно, он считает себя в таком привилегированном положении? Разве для неё время не так же дорого, как для него? Разве ей легко далось вот сегодня, ради этой несчастной встречи с Кириллом, отказаться от читки новой пьесы, в которой Цветухин обещает ей новую роль? Не явиться в театр, когда её там ждут, когда она только что начала работу, с детства её манившую во сне и наяву! Это ли не жертва? А как поступает Кирилл? Он обманывает её. Он её обманул! Он не пришёл!
Все-таки, может быть, он ещё придёт? Может быть, его задержало что-нибудь из ряда выходящее? Ведь сейчас так много больших событий! А он такой большой человек! У него такие обязанности! Как можно сравнивать его обязанности с какой-то читкой пьесы, в которой Аночка, поди, и роли-то никакой никогда не получит! Она слишком обидела Цветухина, чтобы он дал роль. Она должна за счастье считать, что любит такого выдающегося человека, как Кирилл, и что он любит её.
Он, конечно, конечно, её любит! Он просто задержался. Не обманщик же он, в самом деле! Он сейчас придёт. Что она должна для него сделать? Ах, господи, она готова все, все для него сделать, только бы он пришёл! Но он не придёт! Он опоздал на целых два часа. Нет, уже на два часа четыре минуты. Четыре минуты! Мама милая, боже мой, что же всё-таки сделать, чтобы он пришёл?! Подогреть ещё раз самовар? Он остыл. Труба гудит, как домовой. А он уже остыл. Кирилл Извеков уже остыл. Господи, что за нелепица лезет в бедную голову!
Она нащепала лучины, бросила её в самовар и села на кровать. Положив локти на колени, она обхватила руками голову. Не лучше ли лечь в постель? Так жарко горит лоб.
И вдруг Аночка стремительно сорвалась с места и тотчас затихла. Стук в дверь. Да, она не ошиблась! Настойчивый, быстрый стук!
Пришёл!
Она бросилась в сени, с разбегу отодвинула щеколду. Облепленный с головы до ног снегом, согнувшись под порывами вьюги, на неё обрушился из темноты захолодавший человек.
– Скорее, скорее! – пробормотала она, распахивая дверь в комнаты и стараясь удержать другой рукой и коленкой входную дверь, на которую нажимал ветер. Она насилу справилась с запором, кинулась назад в дом, остановилась у косяка и чуть не вскрикнула.
Отворотив с плеч шубу и одним рывком стряхнув на пол снег, перед ней распрямился Цветухин.
– У-ф-ф, черт! Валит с ног! Здравствуй, дружок. Одна? Вот это отлично.
Прижавшись спиной к холодному косяку, Аночка смотрела на Егора Павловича огромными глазами. Смятение, охватившее мгновенно, свело черты её в гримасу беспомощности и испуга.
– У тебя самовар! – говорил Егор Павлович, платком разминая сосульки на висках и протирая мокрые брови. – Стаканчик горячего сейчас волшебно! И как хорошо натоплено! Ты что, ждёшь своих?
Он похлопал ей руку с неуверенной лаской.
– Нездорова? Почему не пришла? Я прямо с читки. Решил – ты заболела.
Наконец к ней пришло самообладание, и она ответила на все сразу, – да, она плохо себя чувствует после кладбища и поэтому не явилась на читку, и сейчас должны вернуться домой отец и Павлик.
– Да, Дорогомилов! – воскликнул он. – Жалко чудака. Я тоже хотел проводить его, но весь день ушёл черт знает на что. Большой был оригинал. Местный саратовский раритет. Племя, которое вырождается… А ты не в духе?
Она занялась чайным столом – обычным укрытием, за которым гостеприимные хозяйки прячут свои чувства к незваным гостям.
Цветухин придержал её за руку и усадил против себя.
– Послушай, Аночка. Я ведь у тебя неспроста.
Он глядел ей в лицо решительно, но что-то, словно обиженное, было в его вздрагивавшей нижней губе.
– Мы должны поговорить. Положение, которое создалось… которое создала ты своим поведением…
– Поведением? Я нехорошо себя веду?
– Ты, думаю, в состоянии решить – хорошо это или нет, если ты вызываешь нездоровый интерес… нездоровое любопытство всей труппы.
– К себе? Вызываю любопытство к себе? И притом всей труппы? И ещё – нездоровое?
Аночка слегка отодвинула от него свой стул.
– Пожалуйста, не говори таким языком, – попросил Егор Павлович. – Это не твой язык. Да. К сожалению, также и к себе.
– Но к кому же ещё?
– Ты делаешь вид, что я не существую.
– Егор Павлович, я вас обидела? – вдруг искренне, упавшим голосом спросила Аночка.
– Что значит – обидела? – воскликнул Цветухин, и уже открытая обида, делающая мужчину немного смешным и заставляющая его сердиться, прорвалась в его тоне. – Это скорее оскорбительно, а не обидно, если у тебя за спиной шепчутся на твой счёт и над тобой хихикают.
– Егор Павлович!
– Я говорю не о тебе. Не ты шепчешься. Но все другие! Я верю тебе, что ты это не вполне понимаешь. Поэтому и не обижаюсь. Но, ты извини, нельзя же, наконец, не разъяснить тебе, что происходит. Если ты этого не замечаешь сама или если… если ты всё-таки делаешь это немного нарочно.
– Я, правда, не совсем понимаю, – будто веселее сказала Аночка.
– Но как же? Целый месяц, как ты ввела в обращение со мной чуть ли не официальную манеру. И, прости, в этом есть что-то мещанское. Здравствуйте, до свиданья, благодарю вас – и все! Что это такое? Ведь это же все видят! Если бы ещё многоопытная, прожжённая какая-нибудь ветеранша интрижек – никто бы не обратил внимания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80