А-П

П-Я

 

У задонцев было всего восемь пулемётов и не оставалось никаких запасных сил в своём тылу. Их разжижённые на большом пространстве цепи не могли не оставить поле боя за казаками. Тактики уличной борьбы, которая была бы уместнее, Задонск не применил.
Воронеж своей искусной подготовкой к самозащите достиг того, что встретил мамонтовцев морально и качественно превосходящими силами. Бой под Воронежем длился четверо суток и, несмотря на все усилия белых, принёс им только кратковременный захват отдельных частей города, откуда они были выбиты уличными боями, и ускорил отступление корпуса к линии Южного фронта…
Чтобы затушевать свою ответственность за результаты мамонтовского прорыва в тыл Красной Армии, виновники создавшегося положения из числа руководителей штаба Южного фронта и Революционного Военного совета Республики старались представить дело, как «призрачную удачу» белых. Разумеется, ничего призрачного не было в огромном уроне, понесённом населением более десяти городов, подвергшихся набегу, в страданиях женщин, детей, в разрушениях дорог, станций, в разгроме складов, в уничтожении советских хозяйств. Не исчерпались потери народа и Красной Армии множеством погибших в боях с мамонтовцами. И желание уменьшить значение истребительного рейда Мамонтова могло диктоваться единственно нечистой совестью тех, кто сыграл роль пособников Деникина в его борьбе против Советов.
В то же время возвеличивать значение набега могли только сами мамонтовцы, при готовности белых и зарубежных газет создать им ореол.
Рейд Мамонтова белые считали одной из крупнейших стратегических операций. Какую, однако, жатву снял Деникин в результате этой своей стратегии? Мамонтовский набег восстановил против белых народные массы близлежащих к фронту губерний. Он ускорил дальнейшее формирование красной конницы, и её буденновский корпус (к этому времени уже с успехом действовавший против белой кавалерии юго-западнее Саратова) вскоре вырос в Первую Конную армию. Он, наконец, способствовал обнаружению самых уязвимых звеньев в командовании Южного фронта, а это помогало выработке плана военных действий, решивших исход борьбы с Деникиным.
Таков был действительный политический и военный результат рейда Мамонтова. Набег был показателем самой слабой стороны деникинской стратегии: её политической необоснованности. Он был проявлением существа деникинской тактики, определённого в июльском письме Ленина как авантюра. Он был именно «отчаянным предприятием, в целях сеяния паники, в целях разрушения ради разрушения».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Согласившись принять участие в депутации к Мамонтову, Пастухов чувствовал себя неуверенно: шаг был политический, а он сторонился политики, считая её виновницей человеческих несчастий. Но, во-первых, этот шаг поддерживала Ася, во-вторых, уже некогда было раздумывать. Он только что оделся в лучший костюм и приготовил любимое пальтецо с белой искоркой, как за ним пришли: генерал назначил депутации пожаловать немедленно.
Ася поцеловала Александра Владимировича и, целуя, меленько перекрестила его в пояс, чтобы он не заметил.
Мамонтов со штабом корпуса стоял в единственной большой гостинице города, на главной улице, – в Гранд-отеле, под охраной конных и пеших донцов. Двое хорунжих встретили депутацию при входе и высказали сомнение, что генерал пожелает видеть столь большое число просителей – группа состояла из восьми человек. Но никто из депутатов, дойдя до порога спервоначала пугавшей цели, не захотел воспользоваться отступлением, словно жалея, что затраченные на мобилизацию духа усилия пропадут впустую. Особенно переполошилась светлая личность, приходившая уговаривать Пастухова.
– Помилуйте! Извольте прочитать состав. Представители исключительно благонамеренных слоёв горожан. Менее этого числа прямо-таки невозможно!
Пастухов перезнакомился со всеми и стал рядом с главой депутации, который понравился ему, – тяжеловесный мужчина с голубыми, словно извиняющимися глазами. Он очень волновался и все почёсывал в седой бороде и, спохватившись, разглаживал её, пока дожидались пропуска во внутренние комнаты штаба.
Наконец депутацию провели наверх к полковнику – личному адъютанту командующего. Он просмотрел список явившихся, спросил – кто возглавляет господ, и потом, поразмыслив, – кто господин Пастухов?
Александр Владимирович выставил одну ногу вперёд, слегка наклонил голову. Полковник остановил на нём долгий взор, ещё поразмыслил и, звеня длинными звонкими шпорами, подгарцовывая, вышел в соседнюю комнату. Возвратившись, он оставил дверь открытой, сказал – «командующий приглашает» – и пропустил мимо себя всех восьмерых поодиночке.
Мамонтов сидел за столом, наклонив голову над бумагами. Виден был ровный ёжик его волос и растопыренные, огромные усы, похожие на лопнувшие еловые шишки.
За спиной его, поодаль стола, высился молодой казак, державший руку на серебряном эфесе шашки. Двое других казаков стали позади депутации, которая, разогнутой подковой, выстроилась в корректном отдалении от стола. С момента как она вошла в здание, ей никто не предложил сесть.
Уже давно все разместились и окаменели, а Мамонтов продолжал читать. Вдруг он поднял голову и жикнул отточенным взглядом из конца в конец подковы, точно проверяя правильность строя.
– С кем имею удовольствие? – спросил он, не вставая.
– Господин генерал! – начал глава депутации, набрав полную грудь воздуха и чуть выходя из фронта, но Мамонтов перебил:
– Вы кем были до революции?
– Статским советником.
– Так вы должны знать, что ко мне обращаются как к превосходительству.
Захватывая в щепоть сначала один, потом другой ус, он жёстко прокрутил их вправо и влево (отчего они только больше растопырились) и обратился к полковнику:
– Поимённый перечень, чтобы я знал.
– Список представлен, – сказал полковник, отделяясь от двери.
– Позвольте сюда.
Полковник подвинул на столе лист бумаги. Мамонтов нагнул голову и спросил таким тоном, будто в комнате никого, кроме него, не было:
– Кто же эти, однако?
– Самая разнообразная публика, – сказал полковник, – вплоть до красных.
Мамонтов отбросил бумагу.
– Более чем великолепно! Ко мне?! Большевицкая депутация?!
– Вот, в числе прочих, господин Пастухов. Он – красный, – не без удовольствия сказал полковник.
– Который? Который Пастухов? – крикнул Мамонтов, опять прошлифовав весь фронт острым взглядом.
– Пастухов – я. Но господин полковник принимает меня за кого-то ещё, – не двигаясь и стараясь говорить убедительно, отозвался Александр Владимирович.
– Тут написано – литератор. Это про вас? – спросил полковник.
– Я – петербургский драматург. Театральный автор.
– Так чего же отказываться? Я своими глазами читал в большевицкой газете, что вы из саратовского подполья, – сказал полковник.
– Это недоразумение, если не клевета, – выговорил Пастухов, чувствуя, как коснеет язык.
– У меня нет времени разбирать недоразумения! – снова крикнул Мамонтов. – На замок! Смеет ко мне являться! Интеллигент… с-сукин сын!
Пастухова кто-то потянул за пальтецо, которое он держал через руку. Он оглянулся. Казак тяжело взял его под локоть. Пастухов отстранился и хотел что-то сказать. Но его уже выводили.
Он ещё уловил и будто узнал проникновенный голос светлой личности: «…ваше превосходительство… купечество… чиновничество… духовенство…» – и потом ясно расслышал окрик Мамонтова: «обольшевичились!»
Затем все восприятия его странно изменились: как во сне, они приобрели вязкую слитность, но в этой слитности вспыхивали разрозненные куски слепящего озаренья.
Он увидел скуластого казака, вертевшего в бронзовых пальцах бумажку. Эта бумажка имела роковое отношение к Пастухову, но что было написано в ней, он отчётливо не знал. Казак кого-то спросил: «Эсер, что ль, шляпа-то?» Потом хорунжий с чернявым чубиком, щёлкая хлыстом по голенищу, обратился к офицеру в уланской форме: «А через улицу дом, там что было?» – «Женская гимназия». – «Эх, черт, – сказал чернявый, – было время! Гимназисточки!» Почти тотчас Александр Владимирович возник сам перед собой в виде второго лица, бывшего тоже Пастуховым, но совершенно отдельного от него. Лицо шло по мостовой между двух верховых казаков, несло через руку пальтецо в белую искорку и осматривало улицу. По этой длинной Московской улице Пастухов не раз прогуливался до поворота к вокзалу и теперь узнавал её, но она была тоже какой-то второй Московской улицей, по которой вели второго Пастухова. Навстречу рысью близилась казачья сотня с песней, и, едва поравнялась с Пастуховым, один казак, по-джигитски перегнувшись в седле, свистнул. Нечеловеческой силы свист резанул Пастухова до боли, и ему показалось, что его ударили по голове нагайкой, и ощущение было настолько резким, что он схватился за затылок. И вдруг он увидел плоский фасад с безнадёжными оконцами по линейке и вспомнил, что на повороте к вокзалу стоял острог с проржавленной вывеской под крышей – «Тюремный замок». Воспоминание возникло потому, что Пастухов изумился вывеске, прочитав впервые неживое слово «замок», однако тот отдельный от него Пастухов, что сейчас подходил к воротам «замка», вспомнил слово не только без удивления, но с уверенным сознанием, что происшедшее должно было закончиться непременно «замком».
Цельное чувство действительности вернулось к Александру Владимировичу, когда его втиснули в камеру. Его именно втиснули, а не ввели, не ввергли, не втолкнули, не бросили. Он ощутил себя в массе тел и тотчас закашлялся от удушающего запаха. Нет, это был не запах (сразу решил он), это были наружные условия, в которых человеческое обоняние должно быть совершенно исключено. Действие наружных условий было таково, что у Пастухова переменился цвет кожи – он заметил это по рукам, поднося их ко рту. Наружные условия действовали на пигментацию – человек земленел от удушья.
В этот миг он отчётливо подумал об Асе, об Алёше, и только тут в полноте понял, что с ним случилось. Он понял, что ни Ася, ни Алёша никогда больше его не увидят, потому что он погиб. Он понял это и, наверное, застонал, так как кто-то рядом с ним издевательски вопросил: «Не любишь?» – и нагло засмеялся. Он ничего не сказал в ответ, предвидя более жестокую пробу терпения, его ожидавшую.
Как всюду, где бы ни обретались люди, образуется зависимость отношений, вытекающая из силы одних и слабости других, так в этой тлетворной свалке тел, невозможной для человеческого существования, установился порядок, подмеченный Пастуховым, как только кровь его начала приноравливаться к новым условиям дыхания. Людей оказалось не так много, как думал сначала Пастухов, или – вернее – камера могла вместить их меньше, чем то множество, каким представилась ему масса, когда он был в неё втиснут. Позже он сосчитал, что был сорок восьмым человеком в камере с двенадцатью нарами в два этажа. Здесь находились тюремные завсегдатаи, выпущенные в первый день набега мамонтовцами и затем снова посаженные; почтённые старцы и робкие юноши с невинными глазами; рабочие и служилые люди. Одна часть толпой стояла возле двери, другая сидела на полу, третья занимала нары. По истечении некоторого срока лежавшие освобождали нары и становились в толпу, сидевшие на полу лезли на их место, а на пол садилась часть людей из тех, которые стояли. В этом круговращении заключался основной порядок, дополнявшийся тем, что три-четыре человека надзирали за его соблюдением, не подчиняясь ему, и, лёжа на нарах, командовали всем населением камеры. Они и были самыми сильными людьми общежития.
Пастухов не скоро получил место для сидения. Знакомый издевательский голос, во время спора – чья очередь сидеть, просипел: «Он с воздуха! Постоит!»
Но сперва Пастухов даже предпочитал стоять. Его потребность наблюдать всё, что находилось в поле внешних чувств, не могла ни на минуту остановить горячечной работы мысли. Он непроизвольно запечатлевал мелкие особенности своего вынужденного окружения и одновременно ставил себе один за другим вопросы, как будто не связанные с тем, что видели его глаза, слышали уши, испытывало тело.
Настойчивее других вопросов возвращалось к нему недоумение – зачем же всё-таки он погибает? Ведь он же ровно ничего не сделал! Если бы он дал хотя бы повод причислить себя к красным! Мерцалову хотелось заработать себе расположение большевиков, и он сделал из Пастухова красного. Но ведь он сделал его красным в глазах белых! В глазах красных он как был, так и остался белым. А белые посадили его в «замок» как красного. Этого ли хотел Мерцалов? Но черт с ним, с Мерцаловым! Чего хотела судьба Пастухова, запутав его в эти клейкие тенёта? Где тут правда? В чем правда? Ведь Пастухов действительно ничего не сделал против правды, как он её понимал. Почему же правда отвратила от него свой лик?
Неужели он неверно понимал правду? Неужели его ошибки были преступлением против правды, и она наказывает его за ошибки? Неужели он не смел ошибаться? Не имел права допускать роскошь ошибок? Боже мой милостивый, неужели здесь, в этой пакости, в этом зловонии, Пастухов должен наново решать ещё на школьной скамье решённые вопросы? «Не любишь?» – слышится ему сипучий голос.
«Попробую, попробую наново», – говорит себе Пастухов, покачиваясь на отёкших ногах.
…Я прихожу в этот мир помимо моей воли, прихожу внезапно для зарождающегося моего самосознания. Меня встречают два закона, независимых от моей воли: закон биологии с его требованием, заложенным в мои клетки, – «Хочу жить!» – и закон социально-исторический с его ультиматумом: «Будешь жить только тогда, если подчинишь свою волю мне, иначе ты уничтожишься как человек». Если бы я вздумал жить отдельно от человечества, я стал бы только животным. Я обречён быть среди себе подобных. Я принял это, потому что это неизбежно. Принял то, что существовало в мире, когда я невольно появился в нём. Принял мир, как произвол над собой.
Внутренний, неприятно чуждый голос, чем-то похожий на тот, который нагло оскорбил Пастухова, вмешался в ход рассуждений: «Принял мир вместе с ретирадником, куда тебя сейчас ткнули?»
…Я не был ни в чём повинен ни тогда, когда сидел в кабинете карельской берёзы, ни теперь, когда сижу в ретираднике (ответил себе Пастухов). Но в котором случае со мной поступили справедливее? Когда держали меня в кабинете карельской берёзы или когда ткнули в ретирадник?
«Если ты принял мир, как произвол, то зачем же вожделеешь справедливости? – спросил неприятный голос. – Когда тебе было хорошо, ты не искал справедливости. Ты вспомнил о ней, когда тебе стало худо. Но тогда признай, что требования справедливости со стороны тех, кому худо, имеют твёрже почву, чем безучастие к справедливости тех, кому хорошо».
…Я не оспаривал ничьих требований справедливости. Природу таких требований я считал благородной. Я только полагал, что эти требования преувеличивают значение общественного устройства для целей справедливости. Каково бы ни было общество, человеку надо биться за существование. Так биться и этак биться. Не знаю, как и когда больше.
«Тебе не приходилось биться, сидя в кабинете карельской берёзы. Твоё существование было обеспечено тем устройством мира, которое ты принял, как произвол над собой. Этот произвол был приемлем для тебя. Но он не был приемлем для других. Прислушайся: все время ты говоришь об одном себе: я, я, только я!»
…Но я не виноват, что обречён на бытие! Мои претензии к миру несравненно меньше его претензий ко мне!
«А чем обоснованы твои претензии к миру? Мир так же не волен в твоём бытии, как ты. Ты хочешь получать, ничего не давая».
…Как – не давая? А моё искусство?
«Ты сам назвал его прекрасной ошибкой».
…Это не я назвал. Это сказала Ася. Бедная моя! Как она будет терзаться, когда я погибну! Ах, Ася! Сколько ошибок, сколько ошибок! Прекрасные ошибки? Ах, черт, это ведь просто поза! Разве всю жизнь я не был уверен, что нигде, как в искусстве, существуют законы, осмысленные по своему прообразу – природе? Вон – дом. Он безобразен, потому что у него нет затылка, нет плеча, нет бока. Это всякий видит, всякий говорит: дом безобразен. О, если бы человеку удалось построить жизнь без ошибок, по законам искусства как природы, – может быть, мы увидели бы счастливое общество.
«Ага, – опять послышался неприятный внутренний голос, – теперь ты взыскал счастливого общества! Не принимаешь мир, как произвол, а намерен строить его по своей воле. Ступай, ступай этой тропинкой дальше. Может, она выведет тебя на дорогу…»
– Ступай садись, что ль! Эй, с воли! Новичок! Упарился стоямши!
Пастухов не сразу понял, что крики относятся к нему. Его выжали из толпы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80