А-П

П-Я

 

Наконец, этот великодушный добряк мог чистосердечно заблуждаться. Ведь перед царским прокурором он когда-то за меня хлопотал? Охранка мной интересовалась? Подписку о невыезде с меня брала? Значит, это все правда? Значит, Мерцалов если в чем и виноват, то в некотором преувеличении. Но за преувеличение не судят. А за такое преувеличение, какое он допустил, нынче даже и взятку дадут, если представится случай. Стало быть, мне нужно не с опровержением в газету бежать, а писать Мерцалову благодарственное письмо – с совершённым почтением имею честь быть ваш покорный слуга, тьфу!
Александр Владимирович действительно плюнул, опять отошёл к окну, отколупнул кусочек окаменелой замазки и бросил об пол.
– Значит, ничего этого не было, Саша, – никакого подполья, никаких листовок? – спросила Анастасия Германовна, как будто с разочарованием.
– Да это же чистый анекдот! – брезгливо махнул он рукой.
– Тогда и отнесись ко всему как к анекдоту, – сказала она, светло и невинно оглядывая все общество.
– Да, но ведь только вы вот тут вчетвером знаете, что это анекдот! – крикнул Пастухов, круто отворачиваясь от окна. – Ведь в газете не напечатано, что это анекдот! Ведь кто прочитает, сочтёт все за правду!
– А пусть сочтёт за правду, – ещё невиннее, на самой тихой нотке утешила Анастасия Германовна, – разве это тебе повредит?
– Ты не понимаешь. Если потом станет известно, что это вымысел, то все решат, что я забежал, что я заискиваю, подстраиваю, что просто вру! Посмотри, как на меня глядят мои же друзья. Ну, взгляни ты на Арсения Романовича! На Егора, который ведь тоже меня заподозрил черт знает в чём!
– Ни в чём не заподозрил. Ты, видно, и меня забыл, если допускаешь, что я о тебе плохо думаю, – вдруг горько сказал Цветухин.
От этой неожиданной перемены тона словно дохнуло отрезвлением. Пастухов сел за стол, воткнул в рот кончик вобловой ленточки и начал медленно вбирать её губами, как сытый конь – клочок сена. Помолчав, он как-то неловко засмеялся.
– Что вы притихли, Арсений Романыч?
Дорогомилов встрепенулся, нервно огладил бороду, будто готовясь к основательной речи, но ответил кратко и останавливаясь не там, где надо.
– Действительно, как-то сложилось… в смысле затруднительности… не совсем…
Он покашлял и, видимо, решил опять смолкнуть.
– Затруднительно меня понять? – спросил Пастухов.
– Нет, с этой газетной историей… В том смысле, что вам не совсем удобно, что публика будет заблуждаться… насчёт особых заслуг. Которые, конечно, были… заслуги… однако…
Он конфузился, обходя мешавшую ему неприятную мысль. Анастасия Германовна поспешила на подмогу со своей примиряющей затруднения улыбкой:
– А зачем непременно нужно, чтобы у каждого были какие-то особые заслуги? Мы ведь не требуем от путейца, чтобы он имел дополнительные заслуги сверх путейских? Он может не иметь и путейских. Довольно, что он просто путеец.
– Я понял – Александра Владимировича беспокоит, что заслуги приписаны не по адресу, – почти сурово отозвался Дорогомилов и, очень заметно бледнея, прямо поглядел в лицо Пастухова. – Я даже понял так, что вам неприятна не столько фальшь газетной заметки, а то, что вы прослывёте сторонником революции. Что ваше имя связывают с революцией.
Александр Владимирович длительно помигал, как бы налаживая встречный взгляд на Дорогомилова, но отвёл глаза и вопрошающе остановил их на жене. Потом произнёс тихо:
– Видишь, Ася, я прав: мне угрожает общее презрение.
Аночка, все время сидевшая неподвижно, согнулась и, облокачиваясь на колено, заслонила лицо рукой.
– На такого субъекта, как я, даже неприятно смотреть, – чуть двигая губами, продолжал Пастухов. – Вон юная совесть меня уже не переносит.
– Нет, нет! – перебила Аночка, быстро распрямляясь. – Вы не обращайте внимания. Я просто своим мыслям…
– У Аночки дома… – начал было Цветухин, но она, с оттенком строгости, не дала ему договорить:
– Мне, впрочем, жалко, что Егор Павлович затеял странный разговор. Как будто он в чём-то особенно прав. А ведь Александр Владимирович, по-моему, вовсе не должен отвечать за недоразумение. Если это недоразумение. Это недоразумение, Александр Владимирович? – спросила она как-то вызывающе серьёзно.
Он секунду смотрел на неё молча, будто не веря, что эта девочка могла задать столь дерзкий вопрос.
– Да, – ответил он вразумительно жёстко.
Но, тут же повеселев, он толкнул локтем Егора Павловича и сказал отчётливым шёпотом, чтобы все слышали:
– Ага! Золотой башмачок притопнул!
– Вы меня не поймите, что я осуждаю, – опять на свой лад законфузился Арсений Романович.
– Я-то уж никак не хотел тебя обидеть, Александр, – сказал Цветухин.
– Слава богу! Вы всех растопили, Аночка, – с облегчением вздохнула Анастасия Германовна. – Вернитесь-ка, дорогие друзья, к воспетому вами первобытному пойлу.
И она взяла бутылку своим немного кокетливым и обаятельным жестом мягкой руки.
– Что ж, – сказал Пастухов, закусывая воблой, – обижаться было бы смешно. Этакое квипрокво могло ведь случиться и с тобой, Егор. Без меня меня женили. И тоже пришлось бы доказывать, что ты не революционер.
– И не подумал бы! – радостно воскликнул Цветухин.
– А что? Ты – большевик? – словно мимоходом спросил Пастухов.
– Нет. Но согласен большевичить.
– В своём театре?
– Театра у меня пока нет. Но будет. Я очень хочу говорить с тобой насчёт своих планов. Именно с тобой. И чтобы ты обязательно принял участие.
– Это в чём же?
– У меня есть кружок. Ну, назови его студией. Два-три актёра, но больше всего молодёжь. Кое-кто играл в школьных спектаклях, а большинство ещё не видело рампы. Если б ты знал, что за прелесть! Какая жажда работать, а главное – какая вера! Мы много толкуем между собой о том, каким теперь будет театр. Революционный театр, и прежде всего, конечно, наш театр. Если бы ты, Александр, послушал!
– Слушаю, – мельком заметил Пастухов.
– Я – что! Ты должен послушать мою молодёжь!
– Дети останутся детьми. Но ты-то не ребёнок? Мне интересно, что, собственно, хочешь ты?
– Понимаешь, в широком смысле это пока ещё искания, даже мечта. Но мы хотим сделать первый шаг к мечте. Мы думаем, это будет театр, который прежде всего может играть во всякой обстановке. Чтобы его можно было передвигать на руках, если нет лошади. Чтобы актёры чувствовали себя, как на сцене, в любой точке земли.
– Земли и неба, – добавил Пастухов.
– Да, это будет небом. Небом актёра и зрителя. Да, и зрителя. Он будет встречать нас там, где никогда не думал встретить. У себя за работой. У себя дома. В деревне. На полях. На ярмарке. На городской площади. На войне, если идёт война. За отдыхом, если воцарился мир. Словом… Словом, – произнёс Егор Павлович и замолк. Растопыренными пальцами он прочесал свою тёмную шевелюру и так оставил на затылке согнутую в ладони вескую руку. Волосы его уже густо переплела седина, и Пастухов приметил, что голова стала лиловатой.
С того момента, как Егор Павлович заговорил о театре, в тоне его без следа пропала колючая шершавость, явно стеснявшая его самого. Посадка его стала свободной, он весь облегчился и вырос. Аночка следила за ним увлечённо, но требовательным и своевольным взглядом, который будто говорил: смелее, ну, ещё смелее! Дорогомилов смотрел, как глядят из рядов на сцену, когда впереди сидит чересчур высокий человек: он вытянулся вбок и запрокинул голову, так что борода вздёрнулась каким-то оборонительным заслоном. Анастасия Германовна приоткрыла красочный свой рот. Все были заняты Цветухиным. Его голос, его речь словно отодвинули Пастухова в сторонку. Пауза длилась что-то очень долго.
– Словом, – повторил Егор Павлович заворожённо и певуче, – наше искусство проникнет в самую жизнь зрителя, а зритель сольётся с нашим искусством. Он будет вмешиваться в него и в конце концов его создавать.
Пастухов неслышно засмеялся.
– Побереги себя на будущее. За вход в твой театр пока никто не заплатит. Лучше скажи, что вы собираетесь играть?
– Мы начали с Шиллера. Ты увидишь, что это такое!
– «Коварство», разумеется?
– Да.
Пастухов быстро глянул на Аночку.
– И вы, конечно, Луиза?
Она вспыхнула и спросила по-детски изумлённо:
– Как вы угадали?!
– Да, да, – с улыбкой покачал он головой, – это было очень, очень трудно.
Прихватив зубами кончик большого пальца, он покосился на Цветухина.
– Но ещё труднее угадать, кто будет Фердинандом.
– Да, – вызывающе сказал Егор Павлович, – Фердинанда сыграю я.
– Тебе пятый десяток пошёл, верно? Пора, брат, стариков играть.
– Что вы! Он такой необыкновенный Фердинанд! – почти негодующе воскликнула Аночка и ещё больше покраснела.
Но Александр Владимирович точно не заметил её пыла и спросил разочарованно:
– Ты, само собой, будешь устранять сцену?
– Да, если это будет диктоваться обстановкой. Но это – не главная задача. Пока у нас будут и занавес и декорации.
– Знаешь, друг мой. Я могу писать на бересте, могу на камне или мелом в печном челе, но все это не будет книгой. Какую бы революцию театр ни совершал, он не уйдёт от сцены.
– А Греция? А миракли?
Но Пастухов обошёл и это восклицание. Он говорил все задумчивее, и нельзя было разобрать, готовится ли он сосредоточенно, чтобы высказать нечто важное для себя, или ему становится скучно. Он вдруг небрежно пробормотал:
– Идейка не свежа. Либеральные петербургские прожекты передвижных театров.
– Я хочу сделать театр передвижным не по названию.
– Хочешь сделать его бродячим?
– Если это нужно, чтобы он был народным. Как при Шекспире.
– Шекспир не играл Шиллера. Смутно, смутно, друг мой…
– Вначале всякая новая мысль кажется смутной. Но примись за работу, и произойдёт кристаллизация идеи. Однажды ты вскакиваешь с постели с совершенно ясной готовой формой в голове.
– Ах, кристаллизация! Ну, тогда, конечно… Изобретатель! Раньше ты был, однако, трезвее.
– Связаннее, а не трезвее. Я теперь нашёл крылья, которые искал всю жизнь.
– Я помню твои летающие бумажки. Что ж, авиатор. Если проломишь себе голову, ты в ответе только перед собой. Но пока неизвестна грузоподъёмность твоей козявки, зачем ты сажаешь с собой в полет вот эти невинные души?
Пастухов качнул головой на Аночку. Напряжённая, но поборовшая своё волнение, она слушала, опустив тяжёлые веки, и то притрагивалась к положенной ей, как младшей, Алёшиной костяной вилочке, то ровно вытягивала пальцы на скатерти.
– Нет ничего ответственнее, чем совращение в искусство, – сказал Пастухов недовольно. – Ты увлекаешь за собой юношей и девушек. Но ведь ты знаешь, что это за дорога? Ты рисуешь её яркой и заманчивой. Но разве тебе известно, каким будет искусство? Во что оно превратится под давлением всех твоих и всяческих фантасмагорий? Может быть, оно будет великой печалью для каждого, кого тебе удастся соблазнить? Я распространил бы закон о совращении малолетних на всех, кто совращает молодёжь в искусство, кто…
– Так нельзя строить будущее! – оборвал его Егор Павлович. – С такими мыслями нельзя стремиться к лучшему, понимаешь ты или нет?
– Никоим образом нельзя! – вдруг подтвердил Арсений Романович и с силой наклонился вперёд, точно собираясь подняться, но тут же снова занял прежнее место и притих.
Тогда Аночка взглянула на Пастухова.
– Почему вы говорите о каком-то совращении? Я не знаю, чем будет со временем искусство. Но сейчас – это часть жизни. Я живу. Я свободно выбираю дело, которому хочу себя отдать. Если у меня найдутся силы, я буду на месте. Ошибиться можно всюду. В прошлом году моя подруга поступила на зубоврачебные курсы. Её повели в анатомический театр смотреть, как у трупов вырывают зубы. Она упала в обморок и больше на курсы не пошла, а стала учиться пению. Если у меня будут обмороки на сцене, я уйду и попробую работать в анатомическом театре. Я хочу жить так, как хочу. Уверяю вас, меня никто не совращает.
– Очень хорошо, – неожиданно ласково сказал Александр Владимирович. – К сожалению, так гладко получается только в формальной логике. Вы проходили? Искусство – часть жизни, я живу, я свободна, стало быть… и прочее. Но нигде с такой лёгкостью, как в искусстве, люди не делаются глубоко несчастными. Для этого надо немного: вы честолюбивы, честолюбие не удовлетворено – вот вы и несчастны. Совсем излишне падать в обмороки.
– А моё честолюбие будет удовлетворено, – убеждённо и просто сказала Аночка и совсем по-ребячьи сначала вздёрнула голову, а потом, будто опомнившись, понурилась и скромненько пригладила свой вихор. Её весёлому движению все засмеялись, и она сама улыбнулась, уже смущённо.
– Конечно, будет удовлетворено, – в восторге поддакнул Егор Павлович. – И ты, Александр, пожалуйста, не запугивай Аночку.
– Я вижу, она не из пугливых. Но я слишком хорошо знаю театр, чтобы замалчивать правду. Возьми зависть, этот иссушающий, как чахотка, медленный огонь…
Он не досказал и подвинулся вплотную к Цветухину.
– Знаешь, чем отличается плохой актёр от хорошего?
– Чем?
– Плохой завидует успеху, хороший – таланту.
– Как верно! – выкрикнул Цветухин. – Ведь это метод! Метод, по которому можно без ошибки распознавать и отбирать дарования! Правда, Аночка? Как ты умеешь сказать, чудный, чудесный ты человек.
Егор Павлович прижал к себе голову Пастухова и с неудержимым напором громко облобызал его в губы.
– Я уверен, мы сговоримся! Мы с тобой ищем, поэтому преувеличиваем. Где-то между преувеличений таится истина. Я тоже, наверно, преувеличиваю. Вот тебе моя рука – ты будешь с нами!
– В какой же роли? Панталоне в красных штанах?
– Не шути, не шути! Ты должен быть нашим первым драматургом.
– И какую из моих пьес ты поставишь?
– Ты напишешь для нас новую пьесу.
– Ах, вон что!
Александр Владимирович опять встал и прогулялся. Раскуривая гаснувшую папиросу и снисходительно посмеиваясь, он начал расставлять будто заранее отобранные слова:
– Незадолго до нашего отъезда в Петербурге добивался меня увидеть неизвестный мне человек. В конце концов он прорвал кордоны – Ася уступила его настойчивости. И вот вваливается этакий великанище с кучерявистой и жёлтой, как мимоза, бородищей. Садится на диван и битых полчаса наводняет мой кабинет задачами исторического момента. Я чувствую, он меня завалит выше головы своей риторикой, и в отчаянии пищу ему, что для момента он тратит чересчур много времени. Он не понимает и гремит дальше. Я взмолился: согласен, согласен, но что я должен делать? Он пришёл в себя и вдруг требует, чтобы я немедленно написал пьесу о борьбе за чистоту дворов и особенно выгребных ям. Оказалось, он фармацевт и участвует в кампании Санпросвета по борьбе с угрозой эпидемий.
Александр Владимирович спокойно подождал, когда засмеются. Но никто не засмеялся.
Анастасия Германовна с каким-то вдумчивым восхищением сказала:
– Бородища, как мимоза, – очень хорошо!
– Но ты торопишься сравнить меня с этой мимозой, – возразил Егор Павлович. – Тебе ведь неизвестно, о чём я хочу просить написать.
– А ты меня спросил, о чём я хочу писать? – внезапно озлился Пастухов. – И возможно ли сейчас писать? Я как приехал сюда – строчки не могу выжать! Ты мне давеча Достоевского цитировал. Позволь процитировать Ломоносова: «Музы не такие девки, которых всегда изнасильничать можно». Это он своему меценату написал.
– И ты можешь допустить, что я тебе советую насиловать твою музу?! – с обидой воскликнул Цветухин.
– Когда мы к вам шли, – быстро сказала Аночка, – Егор Павлович говорил, какие вы друзья. Отчего вы все время пререкаетесь?
Она опять глядела на Пастухова взыскательным и тяжеловатым взором.
– Позлятся, позлятся, да и поцелуются, – улыбнулась Анастасия Германовна и взяла в свою нежную горсть Аночкины пальцы. – Вы ещё, милая, не привыкли. У нас когда говорят об искусстве, всегда бранятся.
Пастухов молчал. Последние годы его вообще утомляли рассуждения об искусстве. Ему казалось, он уже понял сущность искусства лучше, чем кто-либо другой. Споры о театре, разожжённые революцией, напоминали ему сердитые дебаты дачных любителей об игре под открытым небом. Школы и течения искусства давно не возбуждали в нём ничего, кроме скуки. Он был убеждён, что все хорошее в искусстве создаётся вопреки течениям и что для декларированных течений важнее, что ты назовёшь себя их сторонником, чем будешь им: они, как партии, собирали голоса. Он не хотел притворяться и, в сущности, презирал всех. Это и было его направлением. Если его втягивали в споры, он кончал обычно заявлением, что любит живое чувство, любит мысль, любит человека во плоти и потому считает себя одним из немногих настоящих реалистов. Так как его пьесы игрались, он был уверен, что не ошибается. В душе он раз и навсегда решил, что наступила пора безрассудства, потому что делается попытка ввести рассудок в область, которая, как танец, рассудку подчинена меньше всего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80