А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И я сама могу наказать, кого пожелаю.
Эти слова Блуд пропустил мимо ушей. Он что-то заметил в морской темноте и вглядывался, приподнявшись.
– Корабли! – сказал он, обернувшись. – Два корабля! Первый Вольгаста воеводы, второй на датский похож!
Блуд подхватил на руки Арву, и мы помчались наверх. Скоро над кручей у крепости, потом и на берегу загорелись костры. Отроки возгнетали яркое пламя растянутыми плащами. Лодья белозёрского воеводы скоро причалила, Вольгаст сбежал по сходням встречь побратиму... и как в стену ткнулся, не найдя Славомира. Я видела: он спросил о чём-то нашего воеводу, и даже в свете костров было видно, что губы у него побелели. Мстивой только молча кивнул. Вольгаст закрыл на несколько мгновений глаза, каменея пятнистым от ожогов лицом. Ни дать ни взять рванул из тела стрелу и надумал припечь рану железом... Жило их три побратима, осталось двое. Хаген мне ничего не рассказывал о гейсах Вольгаста, а тоже были, наверное. Вольгаст поднял голову и оглядел всех нас, стоявших по склону, едва ли не с недоумением, зачем это мы живём, когда погиб Славомир... Белозёр-скому воеводе понадобилось усилие, чтобы повернуться к Мотивом и что-то тихо сказать, взяв за плечо, и из уст в уста передали:
– Князь Рюрик велит нам с тобой датчан миловать, если первыми не полезут. А вот если кто из Нового Града, с теми ратитьея без пощады. Нету у нас больше мира с князем Вадимом...
Помню, я сразу подумала про Нежату, уехавшего с Оладьей, а после – что Хаука и других теперь, пожалуй, отпустят за выкуп, если сыщется богатей, отдаст серебро.
– Кого с собой привёл? – спросил наш воевода, кивнув на второй корабль. И усмехнулся: – Уж не датчан ли?
– Гостей урманских, – ответил Вольгаст. – В Белоозере у меня зимовать напросились...
Урмане проворно убрали драконью морду со штевня, кинули мостки, черноволосый хёвдинг вышел на берег, направился к двоим воеводам. У него висел меч при бедре, но ножны были завязаны ремешком, и все это видели. Хёвдинг поклонился Мстивою, заговорил по-варяжски. Мстивой ответил на северном языке, он владел этой речью не хуже, чем нашей, словенской. Он совсем ничего не сказал о княжеском повелении. Он и не скажет. Я вспомнила его разговор со стариком у чёрного озера...
Локоть Блуда вонзился мне в рёбра.
– Смотри!
С лодьи Вольгаста на берег шёл человек, под которым упругие еловые доски гнулись с жалобным скрипом. Вот уж кто топнет ногою – семеро убегут!
Немытые волосы космами падали на глаза, а глаза были маленькие, красные в летящих бликах огня, нос широкий, с большими ноздрями... Мы переглянулись. Мы вдвоём не составили бы половины этого человека. И он был не жирен – не сало, могута телесная распирала на нём давно не стиранную рубаху... Он нёс мешок, в котором царапалось и скулило что-то живое.
– Здрав будь, Милрнег, – не чинясь, приветствовал его наш воевода. – Никак вернуться решил?
Похожий на вепря молча раскрыл мешок, запустил туда руку и вытащил криволапого, удивительно уродливого щенка, грязно-серого и лопоухого. Поднял за шиворот, и я не сразу смекнула, что щенок был уже почти со взрослую лайку. Он вырастет в могучего и гордого пса, но путешествие в душном мешке, качка и холод совсем отняли у него храбрость: малыш сучил в воздухе мосластыми лапами, надрываясь отчаянным плачем, а потом пустил крутую жёлтую струйку. Мстивой отступил на полшага и засмеялся. Мы давно уже не слыхали, как он смеётся.
– Держи, – сказал Милонег. – Я привёз его из Ирландии, там такими травят волков. Его зовут Гёлерт.
Вождь взял щенка, а Милонег пошёл наверх к крепости. У него за спиной висел меч на две ладони дольше всех, какие я до сих пор видела. Бородатые кмети здоровались, как со старым знакомцем.
Утром на берег пришёл старейшина Третьяк с домочадцами, пришли с дальних выселок прочно обстроившиеся погорельцы-корелы с бойкими сыновьями и любопытными дочками, трое весинов с жёнами. Урмане вынесли с корабля хорошее крашеное сукно и стеклянные кубки, торг затеплился понемногу. Хёвдинг разговорился с красавицей Третьяковной. Он, оказывается, хорошо знал по-словенски. Он не скрывая любовался Голубой. Вот подозвал одного из своих; белобрысый парень, кивнув, убежал на корабль и принёс ожерелье. Мне до старости не подарят такого. Неведомый мастер составил его из нарядных переливчатых бусин, украшенных полосками и глазками, одна бусина была даже зелёная, зелёные дорого стоили... Я видела, какой ревностью налился стоявший с отроками Некрас. На белой шее Голубы следа больше не было от его поцелуев, серебряное запястье блестело, прихваченное плетёным шнурком. Родится мальчишка и будет считаться сыном вождя. Хотя бы Голуба к тому времени год уже как была замужем за Некрасом. Или за кого ещё там строгий батюшка сговорит...
Урмане показались мне очень похожими на датчан, я слушала их речи и многое понимала, хоть выговор был немножко иной. Я не знаю, кто рассказал нашим пленникам о повелении ладожского князя. Три дня назад я первая забежала бы обрадовать. Они вчетвером покинули клеть и вышли на берег потолковать с урманским вождём, и черепа над воротами проводили их пустыми глазами.
День был ослепительный, настоящий осенний, синий и золотой. Наверное, Хауку показалось скучно в клети одному, он в первый раз сам поднялся, выбрался на волю. Я увидела его сидящим на пороге, у ободверины, он жмурился на яркое солнце, он был такой слабый и тощий после болезни, и под рубахой проткнутая грудь была натуго перевязана... мне сделалось не по себе. Я даже обижена им была в точности как во сне. Сейчас молвлю – свисти, покуда не треснешь, а он и ответит: я говорил не о тебе...
Датчанин смотрел весело, он думал, я подойду, хотел, должно, похвастаться вернувшейся удалью... Тут на крылечке дружинной избы явил себя Милонег. Он только что проснулся и, зевая, почёсывал заросшую железным волосом грудь. Надорванный ворот рубахи был противно засален.
– Вот это Грёндель, – выдохнул Хаук почти благоговейно. Мне тотчас понравилось незнакомое слово, напомнившее о каких-то лязгающих челюстях, лучше имени подходило оно приезжему гридню... Маленькие медвежьи зрачки обратились на викинга.
– Как ты меня назвал?
– Гренделем, – ответил Хаук спокойно, только глаза были как две ледышки. Точно так он говорил и с воеводой, выторговывая побратимам пощаду, а себе _ маковку обтёсанного столба левее ворот. Но Милонег не обиделся. Откинул косматую голову и захохотал на весь двор, испугав птиц, что-то клевавших на земляной крыше.
– Гренделем! – сказал он, отсмеявшись. – Хорошее назвище! Гренделя не мог одолеть ни один из вас, датских обжор. Для этого понадобился гёт...
Две синие льдинки вспыхнули недобрым огнём. Я знала, что совсем больной ещё Хаук не побоится ответить, и торопливо вмешалась. Я подошла к Милонегу:
– Сними рубаху-то. Я бы зашила.
Он смерил меня взглядом. Он хмыкнул:
– По-моему, тут девкой запахло.
Мне не дано было морозной гордости Хаука. Сейчас уши нальются малиновой кровью, потом всё лицо. А Милонег лениво добавил:
– Я не говорил ещё, чтобы ты мне нравилась.
Я сказала:
– А и ты мне не люб. И как от тебя пахнет, мне тоже не нравится. Только вождю больше чести, когда у него воины баню не забывают.
Он скривился, как от зубной скорби:
– Умных девок мне только здесь не хватало...
Вот так ссорятся, подумала я обречённо. Вот так и роняют головы наземь. Я отмолвила:
– Не скоро ли, гость, начал распоряжаться? Я здесь кметь, а ты кто, не ведаю.
Мне помстилось, он думал сказать уже непоправимо обидное слово, вроде того, что с умными девками рассуждать всё же лепше на сеновале... но глянул поверх моей головы, увидел что-то и промолчал. Стянул через голову разившую немытым телом рубаху, скомкал, решил было бросить мне в ноги, передумал и протянул, как достоило. Я ещё носила игольник хорошей весской работы, заткнутый катышком шерсти, – подарок братьев Яруна. Я взяла рубаху и оглянулась. На крыльце дружинной избы стоял воевода. Стоял и смотрел на нас безо всякого выражения, и вид у него был – только под одеялом лежать.
– Я не буду ни с кем ссориться, Бренн, – сказал Милонег так просяще и виновато, что я почувствовала себя отомщённой. Поистине, лишь струйки недоставало. Вождь не ответил. Через двор к нему шёл Гуннар Чёрный, урманский вожак. Шёл, наверное, говорить о выкупе за датчан.
– Дедушка, что такое Грендель? – спросила я вечером. Вечера стали совсем холодными, мы часто теперь коротали их у очага, а тут пошёл ещё дождь – угасло ясное утро, как и не видали его. В доме было тепло, Арва спала у хозяйского места, молодой пёс уморил её совершенно, худые лапы подрагивали, продолжая бежать. Неутомимый Гелерт, повеселевший и сытый, ходил от воина к воину, виляя хвостом. Я краем глаза следила: не нашлось, кто отпихнул бы щенка. Так на свадьбах испытывают женихов. К Милонегу Гелерт не подходил.
Сегодня тесно было по лавкам. Собрались свои дружинные, люди Вольгаста и даже урмане. Грех не посидеть у огня в дружеском доме. Только бывшие пленники, рады-радёшеньки, слушали шёпот дождя сквозь полог кожаного шатра, лежа под скамьями на лодье урманской. Без выкупа забирай, коль охота, сказал Гуннару Чёрному вождь. Не бывало ещё, чтобы я датчанина отпустил живого за серебро...
Мы с Блудом сидели подле старого сакса, а за спиной побратима, поджав ноги, притихла корелинка Огой. Дружинный дом – это не гридница, красных девок отсюда не прогоняют. Огой только что уложила малышей спать и пришла взглянуть на гостей. Теперь ей было полегче – Вольгаст привёз названой сестре в подарок чернавку. Корелинка забоялась, увидев скопом столько народу, рыжих кудрей не видать было из-за плеча новогородца. Блуд вроде не замечал её там, ухом не вёл, но плечи как будто сделались шире, и взгляд был очень спокойный. Он вынул её из трюма на пленной лодье. Она знала его хозяином, старалась услужить, чем могла. Я помнила. Блуд вначале отмахивался. Потом перестал.
– Грендель был старым чудовищем, – сказал мой наставник. – Он жил в топи болота, где с начальных времён сохранился лаз на тот свет, в мир великанов... Таких мест повсюду хватает, только не всем удаётся их вовремя распознать. Один датский конунг и выстроил себе дом неподалёку. Хродгар, вот как звали вождя. Грендель по ночам таскал у него воинов и . пожирал. Он был заклят против оружия, и много добрых мужей погибло без славы, пока гёт Бёовульф не вырвал Гренделю лапу, отчего тот и издох. Это было давно. Я слышал про Беовульфа славные песни, ведь я жил там неподалёку. Именем Гренделя датчане до сих пор пугают детей.
– Моим тоже, я думаю, – проворчал Милонег, слышавший наш разговор. – Даже странно, что раньше никто не додумался прозвать меня Гренделем, только этот сизоволосый!
Ему уже было отведено место на нижнем ложе, среди старших мужей, и он повесил на стену щит с позеленевшей бронзовой шишкой посередине. Посечённая вощёная кожа хранила следы красной краски и белого Соколиного Знамени, почти стёртого рубцами давних ударов. Других рисунков я не могла распознать, но в одном месте у края казались следы как будто зубов. Я долго смотрела на них, и опять веяло чем-то немыслимо древним, тайным и жутким. Я даже покосилась на руки Гренделя-Милонега, не блеснут ли коготки к ночи...
– Отдарить бы надо за прозвище, – сказал ему Плотица. – Не то, смотри, не будет удачи. Грендель лишь усмехнулся:
– Моя удача не так привередлива, как думаешь ты, хромоногий старый барсук.

Двумя днями позже Вольгаст и урмане спустили на воду корабли. Они были бы рады ещё погостить, но им предстояло измерить два моря и немилостивое озеро Весь, и каждое знаменито было неистовыми предзимними бурями. Лучше миновать их поздорову, не мешкая.
Я сидела на берегу и смотрела, как грузились суда, и ко мне подошёл Хаук. Я обернулась, когда он кашлянул. Ему было больно кашлять. Мы долго смотрели друг на друга и молчали. Нет. Я не кинусь ему на шею и не восплачу: останься! или меня с собой забери!
– Винтэр Желан-доттир, – сказал он наконец и опять кашлянул. Винтэр, это было моё имя на северном языке. Он продолжал: – Мы весной поедем назад в нашу страну. И я буду богаче теперешнего, если только меня не убьют за зиму финны.
Я спокойно кивнула: поняла, мол. И сама удивилась – ничто во мне не затрепетало в ответ. Развязав ремешок, я раскрыла у пояса кожаный кармашек, что вышила и подарила мне Огой. Я протянула Хауку свирель:
– Сыграй что-нибудь.
– Так я и знал, что ты со мной не поедешь! – сказал он с горечью. Поднёс ко рту свирель и увидел, что я залатала трещину рыбьим клеем, и губы дрогнули улыбнуться. Осторожно набрал воздуху в грудь и заиграл. И я сразу закрыла глаза, потому что песнь была про меня.
...На лыжах, но с кузовом клюквы я шла домой по ночному зимнему лесу, мимо громадных заметённых елей, и непроглядные тучи глотали луну и дрожащие зелёные звёзды – метель падала с моря. Я выбралась на поляну, и позёмка забилась в коленях, сухо шурша. Может быть, я успею домой, пока не надвинулась сплошная стена летящего снега, не перемешала небо с землёю... Почему-то казалось важным успеть.
Я вышла на открытое место, откуда днём были бы уже видны наши дворы, и поняла, что будет всё хорошо. И в это время там, впереди, столбом взвилось высокое и страшное пламя, ветер нёс его, а внутри огня вздымались черным-чёрные знакомые ветви. Это пылала Злая Берёза, это протягивал горящие руки Тот, кого я всегда жду...
Судорога стиснула горло, я ощутила, как потекло по лицу. Я открыла глаза и посмотрела на Хау-ка и Хаук отнял от губ свирель. Я почти прошептала:
– Зачем ты сказал, будто я прибегу, как только ты свистнешь?
Хаук отшатнулся, словно от пропевшего над ухом меча. Вскинул ко лбу сжатый кулак и, по-моему, застонал. Значит, всё-таки я не ошиблась, истинно поняла его датскую молвь. Воевода никогда не сказал бы подобного про Голубу, хотя она и заслуживала... Хаук молча протянул мне подаренную ещё в день тризны свирель, синие глаза блестели, как два родника. Я сказала:
– Прощай, Хаук. Удачи тебе. Он повернулся и пошёл к кораблю.
– Вот этой зарёванной я должен буду служить, – донеслось бормотание рыжего Твердяты. Он даже не озаботился стереть досаду с лица, когда я оглянулась. Я встала и отряхнула порты.
– Пошли-ка со мной, – сказала я отроку. Он хотел посмотреть, как отправятся корабли, и спросил недовольно:
– Зачем ещё?
– Затем, что я так велю, – отрезала я. – А не любо, никто силой не держит.
Он поплёлся за мной. Он думал, сейчас я буду что-то доказывать, и гадал, пригодятся ли кулаки. Или мужское умение не оплошать перед кметем с косой. Почём знать! Я молча вела к мреющим корбам, к набухшим осенними дождями трясинам. Твердята вымочил ноги, перелезая топкое место. Я слышала, как он ругался вполголоса. Я была босиком. Я до снега бегала босиком.
Я остановилась на самом верху гранитного лба, глядевшего далеко по болотам. Твердята присел на валежину, стал отжимать сапоги. Я велела:
– Зажги костёр.
Он наломал хворосту и высек огня. У себя дома он был вожаком, девки липли, ребята отступали с дороги. Он ждал испытаний, идя к нам в Нета-дун. Он готовил себя служить и снова быть малым в роду, слушать посвящённых мужей и отца-воеводу... но прихоти девичьи выносить?
Я сидела под деревом, обхватив руками колени. Жадные язычки огня были почти незаметны в слепящем солнечном свете. Друзья Хаука и сам он, наверное, уже сидели на палубе, и палуба качалась под ними, и ветер дул в паруса. Высматривал ли Ха-ук меня на берегу? Твердята укрепил меж камнями две толстые палки, повернул к огню сапоги. Сейчас склонит голову набок, начнёт лениво поглядывать на меня. "Я выкатила ему под ноги горящую головню:
– Наступи.
Он отшатнулся испуганно и недоуменно, вскинул глаза.
– Боишься, ососок, – сказала я, и губы одеревенели. – Смотри!
Вытащила черно-золотой, переливчатый сук и поставила на него ногу.
Боль ударила, рогатым копьём, снизу вверх, от ступни до затылка. Рушилась в пламени Злая Берёза, метельная зимняя ночь навек поглощала Того, кого я всегда жду. Рвался к небу последний костёр Славомира. Не станут нас с ним закапывать вместе в снег. Дотла, до серой золы выгорал во мне Хаук, его колдовская свирель, его синие, отчаянные глаза. Для меня не сбудется баснь. Они никогда не сбываются, потому-то их и рассказывают. Давно было мне уже пора это понять...
Я открыла глаза. Твердята, оказывается, тоже наступил на головню и тоже сидел крепко зажмурившись, закусив губы, и на побелевшие щёки текло из-под век. Ему не за что было себя мучить. Ничего. Вскорости наживёт.
– Плачешь, – сказала я, и он встрепенулся. У меня глаза были сухие. Я сказала ещё: – Поймёшь когда-нибудь, отчего воину можно плакать, отчего нет. Ступай себе домой, если хоти нет сопливой девке служить.
Твердята поплевал на широкие ольховые листья, неверными пальцами прижал к волдырям.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38