А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

С чем я, косноязыкая, сравнивала тот бой? С пиром-веселием, когда не жалеют для гостя ни брашен, ни драгоценных пряных медов? А надо бы – с севом, вот так: железным мечом распахано поле, брошены в раны земли калёные стрелы... Нет, не умею. Сев – издревле, от праотцов, таинство мужеское. Нагими вступают севцы на тёплое, ждущее ласки тело земли, несут новую жизнь, золотое зерно, в особых мешках, скроенных из старых портов. Тогда заключается между ними и полем совсем особенный брак, и беда хуже нет, коли будет замечена вблизи хоть одна настырная баба. Скинет, подобно испуганной женщине, испуганная земля, пропал урожай!
Не оттого ли пропало счастье в бою...
Кому себя сохраняла? Тому, кого со мной нет и будет ли прежде, чем обрету уже зрак бесплодной старухи? Думала: вот обниму Славомира, и станем жить-поживать... и тут-то придёт, кого полюблю... Зато родился бы сын. Сын, похожий на Славомира. Отцом паче кровного стал бы ему Тот, кого я всегда жду. В сердце принял бы, растить взялся в любви, что своего...
Мелькала под пятками знакомая лесная тропа. Как я шла здесь по весне, носом хлюпая за спиной воеводы. Потом летом шла, и ухмылялся сзади Некрас. Уж вот кто знай играл себе, со мной не вышло – с Голубой, и всё радость, и всё как с гуся вода. Он теперь мало песен не пел, отстирав красно-бурую льняную сорочку, там на плече были нитки – я положила. А мне тогда печаль была беспросветная и сей день не краше...
Вот оно озеро! Око лесное, зелёное, ещё не залитое мёртвой жижей болота. Выворотень-страшило тянул сожжённые лапы, полз по прогалине к тонкой, давно отцветшей черёмухе и всё не мог доползти, одолеть те девять шагов, что их разделяли... Его мне с места не сдвинуть, но деревце выкопать сдюжу. Это я непременно должна была совершить, потому что иначе-иначе можно не думать больше о Том, кого я всегда жду. Увидят сторонние люди, со смеху надорвутся, умом, скажут, девка скорбит. Да про меня чего уж не говорили.
– Ты потерпи, – бормотала я, как заклинание, неизвестно кому. – Ты потерпи.
Лопата рвала войлоки травяных корешков. Когда-то очень давно, верили деды: живая кожа земли, нельзя её ранить. Тогда не сеяли хлеб и сено не скашивали, не уряжали репища на пожогах. Мы, внуки знали иное – без муки, без обиды телесной и не зачнёшь, и не родишь; любить, ласкать землю, плодо-творить, вот она, сила.

Сила никчёмная...
Потерпи!
Я рубила серую твердь, рубила сплеча, яростней, чем в бою. Дралась вглубь, пока трепетный стволик не подался под рукой, небось, бедное деревце втянуло от ужаса корешки. Не ведало, глупое, – о нём радею. Тут я опамятовалась, что не приготовила ямки, бегом обратно к коряге, живо наметила, где стану сажать: в кольце корявых клешней – а знать бы, чем раньше было страшилище? Берёзой, дубом, сосной?.. Я вырыла ямину – гнал неистовый вихрь, выплёскивал неприкаянную могуту, а её всё вроде не убывало. Я натаскала воды кожаной шапкой. Примерилась к деревцу, обняла... потянула наружу круглый, как бочка, тяжёленький ком земли, корней и каменьев. Ой тяга была – ещё горсть, и треснул бы пуп. Мать с ума бы сошла, если б видела. Ноги резвые застонали, пока одолела девять шагов, девятью вёрстами показались... ан не выронила, опустила бережно в ямку, да проследила, челом к выворотню, не прочь... И тут сдавило виски, поплыло в глазах. Вычерпала себя.
Уже через силу справила деревцу новоселье, как следует напоила, чтоб не скучало, не поникало листом. Пошла, волоча ставшую пудовой лопату, закидывать прежнее место, негоже ему безокой глазницей жаловаться небесам. Утоптав, нагнулась умыться... вязкий берег чавкал несыто, не хотел выпускать босые ступни... Теперь бы назад, покуда не вспомнил кто видевший, как я убегала.
Я лениво подняла голову, отыскала солнце над лесом. Как раз подойду к вечерней еде. Но прежде чуть полежу. Было там, за выворотнем, в кустах, укромное место.
Надо ли говорить – я тотчас заснула, обняв измазанную лопату, да так, как давно уже не спала. А проснуться выпало по-звериному: оттого, что рядом двигались люди. И хоть неоткуда было взяться у крепости недоброму человеку, привычка взяла своё. Я не вздрогнула, не раскрыла глаз, не перестала тихо, ровно дышать.
Меня не заметили. Зато я с облегчением узнала шаги, это шёл мой старый наставник. Но не один. Тот, второй, легко и мягко ступал, чуть заметно прихрамывая. Они подошли, постояли над бережком, потом сели возле коряги, там было бревно – обомшелый, как кочка, остов давно упавшей сосны. Да. Кто бы ни был второй, не уползти потаённо. Хагена не обманешь. Уж лучше лежать где лежу, не шевелясь.
– Зря я парня прогнал, – проворчал низкий голос. – Они помирились бы.
Вот когда я почти с ужасом узнала вождя и поняла, что попалась, как мышь, забравшаяся в кувшин. Он нюхом почует меня, если останусь. И поймёт, если кинусь вдруг удирать. И он не поверит, что я здесь не нарочно. Потом до меня дошёл наконец смысл сказанных слов.
– Надо было отправить его куда-нибудь на месяцок, – сказал воевода. – Сестрёнка простила бы. Она его любит.
– Она старшенького зовёт твоим именем, – сказал мой наставник.
– Ну да. И Яруном, если думает, что я не слышу. Я плохо сделал тогда.
И нарушил второй гейс, добавила я про себя. Я ощутила, как затекает бедро. И холод полз по спине.
– Ты переменился, – вздохнул приметливый дед. – Я не ждал, что однажды хоть кто-нибудь из этого племени уйдёт от тебя живым...
Варяг молчал некоторое время. Потом вытащил нож и начал втыкать в трухлявое дерево.
– В прежние времена меня бы давно закололи в запретном лесу.
– Теперь не прежние времена. – Я двенадцать зим только жил, чтобы мстить. Теперь я полон, как трясина после дождя. Они вновь замолчали. Я не дышала.
– Я думал, брат сменит меня. Я многого ждал от него за ним бы пошли. Здесь на каждом шагу берёзы, отец. Жаль, у Плотицы нету ноги, хотя... ты прав, многое изменилось и теперь это не убыль...
Я почувствовала, что покрываюсь испариной.
– Негоже, чтобы такой род прекращался, – сказал мой наставник, и я сразу вспомнила рыбьи раскрашенные пузыри на стене, рядом с луком, которого не обхватила бы моя ладонь. Мстящий Воин...
– Если бы ты мог видеть её, отец.
Я не справилась с собой, открыла глаза. Показалось? Или вправду эти слова сказал совсем другой человек, не тот, что стоял на кургане третьего дня, правил тризну по Славомиру?.. Старый Хаген лишь усмехнулся:
– Я знаю её много лучше, чем тебе кажется. Я хотел бы взять на руки вашего сына и убедиться, что у него такой же галатский нос, как у тебя.
Вождь вздохнул:
– Такой второй нет на свете...
Ой, Голуба, застонала я про себя. Ой, Голуба!.. В два раза велико ей было серебряное запястье. Привязывала шнурком, а всё равно потеряет. По Некрасу восплакала!.. И обожгло: неужели для неё пощадил? Он мог это сделать. Он мог. Тихо он вымолвил:
– Моя была бы... в жемчужной кике ходила бы...
– Взял бы её, – сказал мой зоркий слепец. Нож стукнул о корневище, не давшееся гнили. Со скрипом выник наружу. Снова воткнулся.
– Я ту жену брал по любви, – сквозь зубы выговорил варяг. – Я... не позабуду, как я её... после нашёл.
Нож засел, расколов упрямое дерево, пришлось покачать его, извлекая.
– Я взял бы её, если бы не глотнул уже молока.
– Женщины горюют иначе, – сказал Хаген, и я подумала про его невесту, потом опять про Голубу. А дед продолжал: – Если бы ты остался растить сыновей, у тебя седины было бы меньше.
– Почем тебе знать, сколько у меня седины.
– Да знаю уж.
– Пусть идёт за кого пожелает, – приговорил воевода. – Детки тоже... отцовой памяти на колени не заберёшься.
Засмеялся сухим горлом и всё-таки сломал нож, неловко повернув рукоять.
– Дурень, – с искренним сердцем выбранился старик. – Твой отец и то не был таким упрямым.
– Достаточно упрямым, как оказалось.
– Её печалить не хочешь, другую возьми. Как перед ним встанешь, не дав роду продления?
– Черёмуху кто-то пересадил, – сказал воевода, и дед обиженно замолчал. Я слышала, как Мстивой поднялся, стащил одежду, тихонько насвистывая, пошёл к воде босиком. Я испугалась, не разглядел бы моих следов на берегу. Я же не сумею прикинуться, будто всё время спала.
– Раны не потревожь, – сказал Хаген.
– Раны, – усмехнулся варяг. Он переплыл озеро быстро, без плеска, пересёк омут, где били из глубины колючие студенцы. Крякнул от удовольствия, попав в холодные ключевые струи. Ему ли, вождю, бояться Водяного. Он вышел на берег, оделся. Я напрочь уже не чувствовала затёкшей ноги, но шевельнуться не смела.
– Зря нож сломал, – сказал воевода, затягивая ремень. – Пойдём, что ли.
– Много чего ты делаешь зря, – проворчал Хаген досадливо. – Сам плачешь потом!
Я оживила ногу и выползла ящерицей, когда затихли шаги. Голуба, вертелось без устали на уме. Ой, Голуба!.. Вдруг захотелось влезть в воду, самой проплыть через омут... Струсила. Водяной не тронул вождя, но вряд ли обрадовался. Как есть схватит, если осмелюсь.
Я обошла озеро и побрела домой кривохожими, окольными тропками. Заглянула на каменный лоб, где в сухом редколесье вбирала по крохам скупое летнее солнце, настаивалась багряным мёдом брусника. Добытчицы-девки сюда нечасто захаживали, ничьих угодий не оберу: сумрачно темнели вокруг болотные мхк, укрывшие ложе древнего моря, и что-то спало во мхах, недаром стояли, как стража, чёрные ели, отгородившие заветное место... Запретный лес, кровь неудачливых и бездетных вождей, которых убивали галаты. Теми елями я кралась весной, в день Посвящения, когда был жив Славомир...
Вздёрнув порты, я перебралась через колыхавшийся под ногами гиблый торфяник. После грозы тут и впрямь нипочём не пройти. Я поклонилась щедрой поляне, принялась собирать в шапку спелые ягоды. Жаль, с собою не было снеди, оставить в отдарок. Ничего, потом принесу. Брусника сыпалась в горсти, марала шапку изнутри. Сок отожму, Ведете будет полакомиться. А может, и Хауку, бредившему в клети.


БАСНЬ СЕДЬМАЯ. ЗЛАЯ БЕРЁЗА

Воевода словно забыл о пощажённых датчанах.
Он ничего не сказал, когда пленники обосновались в клети. Хотя знал об этом, конечно. Мы заметили, он не прошёл мимо лишнего разу. Какая судьба их ждала? Отпустит за выкуп, велит чистить задок, продаст на торгу?.. Он оставил им жизнь, но милостей они вряд ли дождутся. И то благо, что не гнали в дождь из-под крыши и позволяли взять, что на столе оставалось...
Глуздыри-детские оказались безжалостней умудрённых, многое повидавших мужей. Этим сопливым ещё некому и не за что было мстить. Просто наскучило играть без конца в сражение и тризну и дракой решать, кому быть воеводой, кому Асгей-ром, кому Славомиром. Мыслимо ли не потягнуть за старейшими, не сунуть глупый щенячий нос во взрослое дело. Раз я настигла целую стайку: отворяли дверь клети, дразнили молчаливых датчан, казались себе храбрецами. Я живо взяла за ухо заводилу:
– Ишь смелый выискался... Кто велел каменья бросать?
Передо мной, девкой, они робели, ясно, вполовину не так, как перед Плотицей или хоть Блудом. Но, знать, по мне было видно, что не шучу, да и ухо бесстыдника я вгорячах мало не сплющила, взвыл, засучил босыми ногами, не смея ответить. Дружки порскнули наутёк, и я добила вослед:
– Не ходить таким в Перунову храмину, не срамить честную гридницу. Трусов кормит воевода!
Ринула прочь с подзатыльником, малец побежал, давясь отчаянным рёвом. Наука впредь.
– Знал бы твой хёвдинг... – сказал старший из пленников.
Я годилась быть ему дочкой. Я спросила его:
– Что такое валькирия?
– Дева-воительница, – выговорил он медленно по-словенски. – Та, что дарует победу достойным. Это тебя так Хаук назвал.
Я спросила:
– Что Хаук?
Датчанин пожал плечами и оглянулся, скучнея, внутрь клети. Тут я подумала, а почему не войти посмотреть, ведь я дома и воинский пояс на мне, и не воспретит никто, кроме вождя. Вождь сам ни за что не пойдёт смотреть, как там Хаук, но если уж он его пощадил... а не дело воину много раздумывать, похвалят его или не похвалят, делай что надобно, ответишь потом. Я шагнула через порог. Двое отроков и двое мужей смотрели пристально. Они видели меня на тризне и в битве и помнили, что Славомир звал себя моим женихом.
Хаук лежал в дальнем углу, заботливо укрытый, высоко приподнятый на куче тряпья и соломы, и дрогнуло моё девичье сердчишко. Он не открывал глаз и, как прежде, трудно дышал, кожа обтягивала заросшие скулы, в трещинах губ так и запеклась кровь, шея безобразно опухла. Умыть бы его, напоить ягодным соком, расчесать сизые волосы, совсем потерявшие блеск... А каков был в бою, сильный, смелый, красивый, свалил бы меня, если бы не воевода!.. Ладно, пусть говорят, что кому нравится. Невелика честь домучить израненного врага, может, нам доведётся ещё у него в плену погостить. Я села на корточки, осторожно приподняла одеяло. Разбитую грудь обнимала тугая повязка, больное тело вздрагивало от озноба. В самый первый день друзья прокололи ему между рёбрами, но и это не помогло. Не выживет, подумалось мне. Недостанет одной волны в море, одной тучки в небе, одной ёлки в лесу... а не полон мир.
И догадало этого Хаука родиться датчанином, не варягом.
Я была кметем, я возмогла сама открывать короба с сушёными зельями, сохранявшиеся в неметоне. Летом я промышляла в глухой чаще корень-борец, свирепую травушку, ту, что вылечила когда-то локоть Яруну.
А и парня с девкой не он ли накрепко повязал... Эта дума добавила мне беспокойства, пока я грела горшок, готовила снадобье. Стану вот перевязывать Хаука, омочу руки в отраве, вдруг полюблю? Велета рассказывала галатскую баснь про приворотное зелье, попавшее в рот не тому, кому назначалось. Горька была давняя баснь, и я, дура девка, знай всхлипывала, слушая, а теперь помышляла: вдруг и у меня с Хауком так выйдет, откуда знать?
И буду ли я горевать, если так выйдет? В конце концов я снова решила меньше гадать, просто лечить его, будет жив, поглядим. Про всё думать заранее, голова заболит. Я уже достаточно думала, пока сватался Славомир... пока в курган его не положили...
...А кто-то другой вновь глумился, насмешничал: размечталась!..
Я стала ходить к датчанам, без особого дела посиживать на пороге. Понемногу они перестали отмалчиваться, взялись поучать своему северному языку. А во мне сидело, как гвоздь, что Хаук был бы всех говорливее, если бы открыл однажды глаза. Он бормотал что-то, ругался в бреду по-датски и по-варяжски. Я слушала эту ругань чуть не с радостью, словно гудение зимних пчёл из дупла бортного дерева. Затихнут в морозную ночь – и больше не будут яростно жалить, но не дождёшься и мёда... Раз я вспомнила о свирели и принесла её в клеть. Этой свирелью Хаук спас четверых, а себя, похоже, не спас, – поздновато остановил разящий меч воевода. Хотела я положить свирель подле хозяина, но смекнула, немного проку будет с безгласной, повертела в руках, потом подняла к губам.
У меня никогда не получится, как у Хаука. Чтобы всяк слышал в песне себя, да такое, про что сам прежде не знал. Я на подобное и не посягала. Я примерилась, тихо дунула в гладкие сверлёные дырочки. Свирель отозвалась, тоскливо вздохнула, воспрянула задремавшая в дереве живая душа. Я откуда-то знала, что песня, сыгранная на тризне, родилась под устами Хаука в тот самый миг; спасённые побратимы её не запамятуют, отдадут другим игрецам, и через сто лет песню будут бережно шлифовать, точно старую драгоценность, и не беда, если имя Хаука при этом сотрётся, как стёрлись сотни других, ибо каждая песня впервые приходит к кому-нибудь одному... Я попробовала заставить свирель вспомнить, как она говорила о Славомире.
– Не так, – прошептал почти сразу же Хаук. Я чуть не выронила свирели. Синие глаза были мутными, в кровавых прожилках, но смотрели осмысленно. Он пытался поднять руку из-под одеяла: – Дай... покажу.
Я поспешно вложила свирель в холодные пальцы, не зная, можно ли радоваться, не прощальная ли это вспышка углей перед тем, как уже подёрнуться пеплом. Он повёл взглядом на усыновлённых, те тотчас подпёрли его, помогая сесть. У мальчишек были взрослые лица. Хаук несколько раз вздохнул, серея от усилий и боли, потом всё-таки заиграл. Песня была та самая, только звучала чуть слышно... точь-в-точь как смех Славомира, когда рожала Велета... Мне стало страшно и захотелось выхватить свирель, пока и его не затянуло туда же...
Он отнял от губ старое дерево, уронил руку и улыбнулся, опуская ресницы. Я приросла к полу: умер!.. Старший датчанин склонился, послушал дыхание:
– Спит...
– Иногда, – рассказал мне Блуд Новогородец, – бывает, всего лучше лечит ранивший меч. Коснуться им, и всё как есть заживёт.
Вот ещё новая мне, бедной, заноза! И ведь не отпустит, пока смертоносная Спата не будет приложена к увечному боку. Или к моей голове с размаху, тоже можно дождаться. Хорошо Блуду, обронил искру в солому, и нет больше печали. Он тоже наведывался к полонённым, даже принёс ненужное одеяло, но не радел, как я, глупая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38