А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И лежать там, слушая издали голоса, скрип и шорох шагов, пока крепость будет стоять. А потом тишину, когда ей настанет время рассыпаться. И даже кто-то другой, привыкший смотреть со стороны и ухмыляться, помалкивал. Наверное, ему тоже было довольно.
Долго ли я там сидела, неведомо. Кажется потом я заснула, как часто бывает, по крайней мере со мной, если душе не сладить с поклажей. Но вот знакомые руки схватили меня и начали тормошить, и голос Хагена кликнул:
– Дитятко, здесь ли ты?
– Здесь, здесь она, дед, – отозвался Ярун. Это он извлёк меня из-под лестницы, где я свернулась и начинала уже примерзать к обындевелой стене. Я вяло сопротивлялась, отталкивала побратима, но он сгрёб меня в охапку и понёс в дверь дружинной избы, мимо Хагена, сокрушённо качавшего седой головой.
Внутри дышало теплом медленное очажное пламя и по лавкам было достаточно свободного места. Побратим и наставник нашли уголок на нижнем ложе, усадили, закутали меня в одеяло, сели по сторонам.
– На-ка. – Ярун протянул чашку горячего мёда. Я выпила, как безвкусную воду. Я ждала, чтобы питьё меня тотчас повалило, но вышло наоборот. Будто кулак разжался внутри и отпустил, я потянулась к огню и застучала зубами, холод из меня выходил.
– Дитятко, – повторил Хаген, скользя рукой по моим растрёпанным волосам. – Не держи зла на Бренна... ему и так нелегко.
Слыхал бы варяг, как меня, из ничтожных ничтожную, уговаривали не держать на него зла! Я туповато хмыкнула, и Хаген сказал:
– Он вождь.
И ведь так как-то сказал, что я мигом припомнила не только тяготу ведшего за собой столько людей, но и сгубленный род, угасшее племя и родину, оставленную мореходом... и ещё что-то, постигшее его у нашего тына.
– Дедушка!.. – всеми пальцами ухватилась я за локоть старого сакса. – Почему воеводе нельзя пить молока?
Хаген вздохнул, опустил голову.
– Когда он стал юношей, ему даны были запреты. На языке его предков они называются гёйсами, и говорят, что нарушивший их встречает скорую смерть. Раньше у каждого было множество гейсов, особенно у вождей, но теперь всё измельчало. Бренн не должен отказываться от угощения, стоять под берёзой и пить молоко.
Ярун, внимательно слушавший, надумал спросить:
– Значит, если бы он не взял молоко, он всё равно нарушил бы гейс?
Хаген снова вздохнул, развел руками:
– Нарушил бы. Так чаще всего и получается. Я молчала, кутаясь в одеяло. Теперь я понимала слезы Велеты и отчаяние Славомира, желавшего отвести беду от вождя. Страшная сила, должно быть, эти запреты. Я вспомнила, с какой усмешкой варяг пересчитывал наши стрелы, нацеленные ему в грудь. И как споткнулся при виде безобидного ковшичка с молоком.
– А Славомир?.. – спохватилась я. – Он тоже?.. Хаген ответил:
– Якко не должен есть утиных яиц и спать ногами на север. Он жалуется, что это очень трудные гейсы, особенно летом на корабле.
Ярун, волнуясь, спросил:
– А Велета?
Хаген чуть слышно засмеялся.
– Она же девушка, дурень. Разве девушке можно что-нибудь запретить?
Ярун ответил смешком. Ему хорошо, ему не пришлось поскользнуться в чужую волчью ловушку, а мне не до шуток. Я теперь знала, откуда в любой басни все эти серебряные листочки, которые нельзя трогать, срывая румяное яблочко, и копытца с водой, из которых не пьют, чтобы не превратиться в козлят... Древний страх, у нас на три четверти позабытый, но кое-где ещё властный, ещё способный обречь...

– Жаль, мы прежде не знали, – услышал мои мысли Ярун. – Я бы уж подлил кое-кому в пиво утиных яиц... чтобы бревен моей спиной не считал...
– Не подлил бы, – сказал Хаген печально. – Гейсы нарушаются только тогда, когда суждено.
Ночью, свернувшись клубком в ногах у старого сакса, я вновь шла домой заснеженным лесом, и кузов отборной клюквы был у меня на плечах. Зелёные звёзды мерцали и прятались. С моря надвигалась метель.
Проворные лыжи вынесли на поляну, казавшуюся смутно знакомой, и позёмка с шуршанием охватила колени. Летучий снег заметал большого мёртвого зверя, лежавшего посередине прогалины, и я кинулась в ужасе, почти признав в нём Молчана, но это был не Молчан. Просто волк, только что бившийся из-за волчицы и не узнавший любви. Матери Рожаницы теперь шили ему новую шубу, лежавшая здесь больше не пригодится. Я перевернула тёплую тушу, вынула нож. Потом свернула пустую мокрую шкуру, подвязала к кузову снизу. Похоронила волка в снегу и заторопилась домой.
...Я наклонилась поправить лыжный ремень, и тотчас из-за ёлок вышел ободранный зверь и стал приближаться, по-собачьи, дружески виляя хвостом. Волосы подняли на мне шапку: я кинулась прочь, беззвучно крича, напролом в хлещущие кусты. Ужас взывал не из разума – из самих частиц моей плоти, костей, мякоти, крови... Слепой чёрный ужас старше смерти и хуже, чем смерть. Я оглянулась, только когда сердце почти сокрушило рёбра. Меня никто не преследовал. Я замедлила шаг, оперлась на копьё передохнуть. И чудовище тотчас выглянуло из-за ёлок и пошло ко мне, улыбаясь безглазой освежёванной мордой...
– ...Дитятко! – Мой наставник тряс меня за плечо, спасая от наваждения. – Дитятко, что с тобой, проснись!
Я думаю, невелик был стыд заболеть. Так в басни бывает: обидели, замертво пала, год встать не могла. То в басни. А наяву дела надо всякие делать. Под утро, когда рог Славомира погнал нас из постелей, я не сразу сообразила, где это я и почему вокруг столько парней, с руганью и зевками натягивающих порты. Угли, мерцавшие в очаге, давали света только найти дверь, и я вылетела вон чуть не прежде, чем отроки меня разглядели. Языкатые, они не дадут мне проходу, но утро есть утро, я сжала зубы и не пошла близко к костру. Я вновь готова была за себя постоять.
Я видела, как вышел из дому Блуд; знать, я его вчера ковырнула, обычно на утреннюю потеху Блуд смотрел свысока. Следом появился Хаген, любивший спать допоздна, и с ним сам воевода. Мы всегда заставали вождя уже во дворе. Они с Хагеном встали в сторонке, и я не слыхала, о чём у них была речь, но вождь вдруг стремительно оглядел двор, увидел меня и вновь повернулся к слепцу, продолжая безропотно слушать, а мне, как давеча ночью, захотелось спрятаться, скатиться куда-нибудь в щёлку малой горошинкой... Хаген ему выговаривал, и, кажется, я даже знала, за что. Я подумала: зря он это затеял. Не выйдет добра.
Но потом была калёная прорубь и твёрдый морской лёд под быстрыми пятками, и ярая радость, перетекающая от тела к душе. Котора леченая – поберегу, сказала я побратиму, и мы схватились бороться. Он первый заметил глазевшего Блуда, подмигнул мне и незаметно поддался. Славный Ярун!.. Впрочем, он-то как раз мог себе это позволить, он не я, ему, парню, всегда простят неудачу... Он громко и весело завопил о пощаде, барахтаясь с вывернутой рукой. Блуд перестал скалиться и отошёл.
Назад, к крепости, я бежала совсем уже радостно. Даждьбог, восходивший почти по-вешнему рано, победно летел навстречу из-за береговых круч. Косища моя была сколота вокруг головы и спрятана в шапку, . отрок и отрок, не знавши – не догадаешься. Солнечный луч разит страшилища ночи, молодость убавляет весу заботам. Я вправду верила, что будет всё хорошо...
В тот день мне был поднесён подарок. Вечером, когда мы убирали столы, сторожевые отроки привели во двор могучего лося, впряжённого в сани. А рядом с санками шли два мои брата: старший Мал, наречённый по дедушке, и средний Желан. Братья жались к сохатому и друг к другу, им было не по себе. Ещё бы!.. Я помнила, как сама первый раз входила в эти ворота, косясь то на кметей, казавшихся бесчисленными, то на оскаленные черепа наверху. Братья чуть не шарахнулись, когда я побежала к ним через двор, но сразу узнали и обняли вдвоём, хлопая по спине. Потом достали материн гостинчик блудному детищу – вязаные копытца. Я прижала к лицу пёструю шерсть, вдохнула домашний запах – слезы закапали.
Воевода вышел неторопливо. Он коротко, спокойно кивнул, отвечая низко склонившимся братьям. Он не подошёл гладить красных лисиц и бочоночки, даже на холоде пахнувшие мёдом. На то у него Нежата и Славомир. Вождей редко донимает корысть, я имею в виду – настоящих вождей. Им достается главное: честь.
Лось тоже узнал меня и ласкался, дышал тёплыми ноздрями в лицо. Я утирала глаза, а самой хотелось прыгать, бессмысленно хохотать, кататься по снегу. Прежние обиды на братьев казались досадным воспоминанием, малым облачком в хороший солнечный день. Какие обиды? Свои ведь, во всех одна кровь. Явись с ними дядька, я и его бы, кажется, расцеловала. Не говоря уж о матери и Белене.
– Белёна твоя месяц как мужняя, – поблёскивая глазами, сообщил мне Желан.
Так я и знала! Удивительно только, что сестрица моя, оставшись на выданье, сколько-то медлила. Разве затем, чтобы поневеститься на посиделках, на празднике перелома зимы...
– За кем же? – спросила я почти равнодушно.
– За Собольком, – ответил Желан. Он тоже был рад увидеть меня. Я поняла это, когда он добавил: – Званко всем говорил, берёт по тебе, на тебя, мол, девка похожа.
Эх! Рассказывать, так без утайки: на самом донце души жалко тренькнула струнка. А может быть?.. Может, зря всё, может, лучше бы мне доить пегих коров, ходить с полными вёдрами берегом лесных озёр, у которых жил Соболек?.. Я вспомнила, как он метал нож в Злую Берёзу. Нет. Взял Белену, и хорошо.
Братья поведали – мужнюю, её сделалось не узнать. Поверишь, что умерла и вновь родилась иным человеком, послушным, ласковым, добрым... Не зря мать говорила, я, старшая, кругом виновата. А басен сколь про младших сестриц, не в очередь изведавших счастье...
Лишь поздно вечером, когда и у братьев, и у Яруна глаза уже смыкались сами собой, решилась я наконец спросить про Молчана.
– Да вот к тебе хотели свести, – ответил Мал. – Не дался, совсем задичал. Воет, в лес бегает. Сказывают, с волчицей слюбился.
Ярун потом говорил, на меня жаль было смотреть, так я взметалась. Пыталась дать братьям варежки или шапку, чтобы Молчан сумел меня разыскать. Еле отговорили. Тогда кинулась собирать какое-то угощение псу, но и с этим не вышло. Мне ли было не знать – ни у кого не возьмёт он еды, лишь у меня...
Красивые меха, привезённые братьями, по строгому счёту клали в кожаные мешки со швами внутри. Славомир сам затягивал каждый крепкой верёвочкой. Потом брал деревянные колобашки, просверленные насквозь, с соколиными знаменами князя, выжженными на боках. Продевал концы верёвок, ещё раз завязывал, втягивал узел вовнутрь и запирал деревянными пробками. Теперь всё, теперь мягкую рухлядь никто не тронет до Ладоги, до самых княжеских ключниц.
Мне было любопытно, я подходила смотреть. Славомир – не воевода, он не прогонит. Он даже дал подержать пустотелую колобашку и объяснил, почему никто не вынет мехов, не разрезав завязок или мешка.
– Можно и по-другому, – рассказывал он, улыбаясь над кучей пушистых, кисло пахнущих шкурок. – Другие люди льют воск и прикладывают перстни с рисунком. Наш обычай мудрей, ведь перстень можно подделать.
Я всё думала, от кого замыкали мешки, кто здесь мог позариться на собранное для князя, – в наших лесах взять песца из ловушки, разнаменовать бортное дерево было почти неслыханным делом... А Славомир пересчитывал искристых бобров и говорил не спеша, и посмеивался в густые усы, и даже я, тугодумная, в конце концов поняла: он был очень рад мне, стоявшей рядом, смотревшей ему в руки. Да. Надобно честно молвить, я струсила. Постоишь возле такого ещё разочек-другой, он и велит, чтобы я в мужских портах не ходила, прялку в руки брала вместо меча и кольчугу на тело белое чтобы не примеряла... для того я против всех ратилась в одиночку?
Заглянувший Ярун позвал чистить рыбу к обеду. Я выскочила во двор, как спаслась. Даже перевела дух. Славомир проводил меня взглядом, я почувствовала, но не оглянулась. Недоставало ещё мне нового страха. Присватается и воеводу сватом приведёт, что делать тогда? К Вадиму в Новый Град на лыжах бежать, как Блуд оттуда к нам прибежал? Больно дорого досталась мне воля, чтобы так запросто её отдавать.
Когда молодая волчица впервые берёт себе волка, из целого гона она оставляет не обязательно самого рослого, самого сильного и даже самого ярого. Оставляет того, о ком тихо шепнёт безошибочное чутьё: с ним, единственным, логово до самой смерти будет уютным и волчата родятся, что колобки. Где же бродил он, зеленоглазый мой одинец, какую добычу искал в сумеречном лесу, о чём плакался звёздам? С Молчаном сошёлся под ёлками, спрашивал обо мне? Или не спрашивал – сразу в глотки вцепились?.. Молчан был как я: в лес жить не шёл и собак чуждался, собаки боялись его, волки не принимали. А вот волчица переступила вражду, не погнала... Я вживе увидела подсмотренное разок на охоте. Серую невесту, лукаво припадавшую в снегу на передние ноги, чтобы вдруг шлёпнуть по носу лапой рослого жениха, запорошить ему смеющуюся морду и отскочить, взвиться выше кустов в весёлом, лёгком прыжке... Я была совсем близко, но волки не чуяли, а может, и чуяли, на них об эту пору дерево падай, ухом не поведут. Большуха дядькина шубу просила, и у обоих зверей мех был на заглядение, утонет ладонь, пока нащупаешь тело... я так и ушла со стрелою на тетиве, ушла навстречу попрёкам и укоризне. Я просто представила, как две шкуры тянулись бы друг к другу с распялок. А теперь думала – может, на моего волка охотник набрёл жестокосердней меня?..
Уехали братья, и я, как водится, первое время вздыхала: вчера только виделись... позавчера... вот уж семь дней назад... Потом накатили другие дела, другие заботы. Начали заглаживать в сердце и встречу с роднёй, и другие ямки, поглубже. Человек, как упругое дерево, выпрямляется, если, конечно, не согнут дальше предела. Понемногу я перестала сжиматься при виде вождя, он же, искренне молвить, меня что позабыл. А что ему меня вспоминать. Велета краснела и отводила глаза, встречаясь со мной. Теперь-то я знаю, она робела позвать меня обратно к себе, боялась – вдруг не пойду. Мне, дуре, вправду порой хотелось ей показать, не думай, мол, не скучно и без тебя, только вот кузовок бы забрать...

Стояли, быть может, последние злые морозы, когда нам, отрокам, было велено натаскать старой соломы и уложить перед крепостью в поле. Сказывала я о границе, пролёгшей когда-то между мирами умерших и живых? Нелегко путешествовать через неё туда и обратно, мало кому удаётся, разве что ненависти и любви. Ненависть убивает живых и поднимает в дорогу мёртвые кости, но любви подвластны гораздо большие силы, на то она и любовь. Мертвые не покидают любимых одних на земле. Если бы смерть увела меня от Того, кого я всегда жду, моя душа тоже не полетела бы поспешно в ирий, предпочла бы мерзнуть и мокнуть, но не отступилась, век шла бы след в след, советовала, хранила... и плакала от неслышного счастья, если бы он. раз в году нарочно теплил костёр, обогревал меня, жмущуюся за правым плечом...
Дома мы устраивали этот огонь вскоре после Ко-рочуна, но в урочный день мы с побратимом сидели в лесу, слушали суровые песни метели, и было нам не до костров. Окажись я на месте дедушкиной души, я бы не осерчала. Уж кто-кто, а дедушка знал, что я его помнила.
Костёр зажгли вечером, когда луна выплыла из-за леса и облила его тем зеленоватым сиянием, что снилось мне по ночам. Воевода Мстивой добыл живого огня и выпустил его в солому, став на колени, как перед погребальным костром. Пламя с шорохом взвилось выше голов. Мы все стояли без шапок, и воины шевелили губами, молча глядя в огонь. Им, сражавшимся, было кого поминать. Только тот истинный воин, кому есть о ком поминать, есть за кого мстить. Я закрыла глаза и сразу почувствовала, что у огня стояло гораздо больше людей, чем можно было увидеть. Из потёмок, из вьющихся искр, из самого огня возникали всё новые. Высокая, прекрасная обликом женщина подошла к воеводе, два маленьких мальчика выбежали следом за ней. Потом показались старуха со стариком, мать вождя и отец, не назвавший датчанам лесного убежища рода. Других, подходивших к Ведете, Хагену, Славомиру, я видела смутно, о них мне мало рассказывали. Я была по другую сторону пламени и, не открывая глаз, видела, как вздрагивали лица воинов, медные от жара. Никто из них давно уже не вздрагивал при виде вражьих мечей.
Дедушкина душа тёплой птахой припала к моему сердцу, белые перья шуршали, как падавшие угольки. Обнять бы её, удержать в ладонях, погладить... нельзя: слишком грубы и тяжелы руки живых. Я стояла не шевелясь, лишь губы шептали, поколение за поколением называя умерших, и умершие меня обступали. Живые без мёртвых голы и одиноки, мёртвым без живых пусто и холодно в небесном краю, в просторной гулкой земле...
Когда угасли все искры и не стало более ничего, кроме лунного света, мы побрели домой, по-прежнему молча, всё ещё чувствуя рядом с собой не торопившихся улетать. Даже язвительный Блуд опустил непокрытую голову, и темнота заливала его следы на снегу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38