А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Вон яблок сколько растет,— взглянув вверх, сказал Шарай.— Одно на одном, кажется, висят. Так это же маленькие, а когда вырастут, так и листьев из-за них не увидишь...
— А что с этих яблок толку,— сморщился Васьковский.— Придет осень — опять думай, куда их девать...
Тут, в тени от яблонь, вы поснимали нагретые летним солнцем, когда-то такие разные — черные, серые, темно-синие, а теперь почти все одинаковые — выгоревшие и запыленные — кепки. Первым, мне кажется, снял Васьковский, а за ним никто уже не удержался от приятного желания снять кепку и дать волю легкому ветерку: пускай перебирает, шевелит вспотевшие волосы!
По правде говоря, почти всегда, как только деревенский человек снимал свою кепку где-нибудь за столом, за едой, или в кабинете — с просьбою, сразу бросалось в глаза, что его лицо чем-то отличается от лица горожанина, который летом чаще всего ходит без головного убора. И вот тут, под яблонями, мне стала понятной причина этого отличия.
Белые, словно мраморные, незагоревшие лбы, которые все лето были скрыты под кепками, никак не подходили к темному и густому загару лица, что всегда открыто солнцу и ветру. И обветренная смуглость эта совсем не похожа на тот южный и недолгий загар, который, настойчиво и самоотверженно ворочаясь на лежаках и намазываясь разными кремами, торопятся, спешат за двадцать четыре дня отпуска приобрести себе горожане и потом берегут его, боясь даже хорошенько помыться, растереться под душем, ибо загар этот — не дай бог! — еще сойдет и им, вернувшись домой, нечем будет похвастаться.
Загар деревенского человека не такой, как южный: он, будто табачный дым в пальцы курца, въелся в лицо навсегда, и мой ты его или три — все равно не отмоешь. Такой загар
бывает только у человека, который все время делает свою работу на свежем воздухе. Потому и блестят так, сразу бросаются в глаза лбы у деревенских мужчин (кто носит картуз набок — так это и видно), когда они, сняв кепки, сядут, к примеру, за стол. Или, вот как здесь, под яблонями... Комар, который недавно вернулся из дома отдыха, куда его спешно послали после внезапной болезни, рассказывал:
— Должно быть, это самая тяжелая все же работа — отдыхать. Сидеть сложа руки и ничего не делать. Человеку, который сколько живет, столько и трудится. Тем более, когда знаешь, что там, дома, подходит сенокос, жатва...
Легкий, ласковый ветерок тихо перебирает листья на яблонях. Суетливые лучики, пробиваясь через густую крону, скользнув то по яблоку, то по ветке, то по листку, весело играют в траве, на волосах, на лицах.
— А некоторые колхозницы так и недели не могут пробыть в доме отдыха. «И что это — вот так целый месяц сидеть сложа руки да есть в столовую ходить?»— спрашивают они в первые дни, а потом собирают свои чемоданы — и домой: «Я там хоть свиней покормлю, и то мне легче будет отдыхать».
Мимо нас снова протарахтел льнокомбайн, постлав еще одну ровную полосу.
— Ну, машина работает отлично,— перебил ты Комара.— Поедем в Андреевщину, а то Петр Дмитриевич, слышите, воспоминаниями занялся.
По дороге, отмахивдясь от пыли, наклонившись, чтобы лучше тебя видеть, к переднему сиденью, я расспрашиваю о людях, уже знакомых мне по первым приездам.
Давай, Геннадий, снова вспомним то наше летнее интервью в пыльной машине.
— Ну как Мирошниченка, привыкает к колхозу?
— А что ему, Мирошниченке, привыкать? Он, по-моему, еще и отвыкнуть не успел,— ответил ты и, немного помолчав, добавил: — Мирошниченку нам беречь надо. Он, огонь его знает, какой хороший парень. Теперь в Анибалеве с пастухами порядок. Как-то Аркадий Савельев начал было мудрить что-то, выкручиваться, так Шевченко ему кнутом такого леща влил, что сейчас Аркадий ходит как шелковый.
— А ты взял тогда, весной, радистку?
— Нет, все же отказался. Хоть Ступаков, заместитель начальника управления сельского хозяйства, и сильно на
меня разозлился за это. А зачем я буду платить деньги сегодня за то, что потребуется мне только завтра?
— А чем закончилась твоя весенняя встреча с Пашэнькой? Отвоевал ты колхозную землю?
— Отвоюешь... Ну, я тогда, как и договорились в райисполкоме, общее собрание собрал. Все высказались против того, чтобы отдавать колхозную землю. И проголосовали даже. Решение общего собрания я отвез в райисполком, а землю все же Пашэнька на сотки поделил и засеял. Вот как! Да, надо хоть посмотреть, какой у них там урожай на этих сотках единоличных...
Куляй притормозил, подождал, пока проедут встречные машины, а потом, поддав газу, круто свернул на андреевский бригадный двор. Когда тихо ехали мимо кузницы, в открытое окно «Москвича» доносился рабочий звон железа и глуховатые удары молота.
— Забрал уже свою жену Слонкин, кузнец? — кивнув в сторону кузницы, скорее просто так, инстинктивно, а не в надежде, что этот кивок увидишь ты (разве можно что-нибудь увидеть в такой пыли!), спросил я.
— Молчи ты с этой женой. Съездил он, поглядел, а уже и забирать некого. Опоздал. Друг уже забрал ее. Закрутилась. Понравились они один одному, да и сошлись...
И мне показалось, что грустновато на этот раз вздохнул над наковальней молот и совсем не радостно, а как-то печально, видимо, под настроение кузнеца, зазвенело железо. Но это мне только показалось. Как и тогда, в прошлый раз, когда кузнец собирался ехать за женой и когда я был уверен, что в кузнице тесно от большой радости. Видимо, эмоции мы иногда выдумываем сами себе, прикладывая их к каким-нибудь событиям. А человек чаще всего просто трудится, делает привычную работу, не показывая ни свою боль, ни свою радость...
На андреевском поле было совсем тихо. Васьковский, который и сюда по полевым дорогам приехал раньше нас, ходил уже от полосы к полосе — видимо, тоже объяснял льноводкам условия дополнительной оплаты. Когда он, подходя, здоровался, женщина поднимала голову, выпрямлялась и слушала, не отпуская до конца беседы горсточку льна, собранного головками одна к одной в руке, но так и не вытянутого из земли. Когда агроном отходил, каждая сразу же принималась за работу — видимо, чтобы скорее нагнать, отработать вынужденный простой. А некоторые слушали, даже не поднимая головы, не прекращая работы, выдергивая
из пересохшей почвы густые стебли льна, за которыми, казалось, поднимается чуть ли не вся земля.
Многих женщин я уже знал по прежним приездам, а потому на поле узнавал их издалека — то по платку, то по какому-нибудь движению, то по голосу.
Вон, спеша, на ходу поправляя вытертые перчатки без пальцев, быстро дергает лен Алексана. Она уже на пенсии, но отозвалась на просьбу звеньевой и пришла помочь звену в этой нелегкой работе.
Вон недалеко от нее споро вяжет снопы и аккуратно ставит их в суслоны давняя подруга звеньевой — Ксения Цмак.
А вот и сама звеньевая, тетка Ганна.
— Бог в помощь, Ганна Романовна! — здороваясь, говорю я.
— Хотела сказать, мол, «велел бог, чтоб и сам помог», но не буду. Очень уж трудно его, этот лен, теребить.
Хорошо вот так иметь знакомых в колхозе, людей, недавно еще совсем чужих, которых ты встречаешь сегодня и на ферме, и на мехтоку, и в поле и с которыми у тебя уже есть о чем поговорить.
Разговорились.
— Оно верно, лен хороший в этом году, хоть и земля сухая. Только как мы с ним управимся, не знаю. Вот недавно были мы на совещании в районе — каждая звеньевая свой лен напоказ возила,— так Белозоров, начальник управления, шутил, мол, как посмотришь на выставке,— у каждой лен такой, что хоть ты его за пять единиц принимай. А как привезут, говорит, сдавать, так и за единицу нельзя принять — такой раскудлаченный, поломанный. «Так молотилки ведь жуют очень»,— оправдывались звеньевые...
Тетка Ганна подошла к аккуратно составленным' чубами снопам, где в середине, в холодноватой тени, стоял глиняный кувшин с водой, осторожно достала его, не нарушив суслона, обдула с краев все, что нападало, и с наслаждением напилась — что ж, если получилась такая задержка, так надо хоть напиться. Поставила кувшин снова в суслон и сказала:
— А наш председатель правильно сделал, что завтра объявил выходной день — мол, надо передохнуть, отдышаться перед жатвой. Конечно, надо. Но, ей же богу, вот сами увидите, что завтра все выйдут в поле, будут лен брать, несмотря на выходной. А если бы сделали рабочий день, вот крику да гвалту было бы: «Нам даже в воскресенье отдохнуть не дают, не пойдем на работу!» И не пошли бы.
День сегодня был какой-то необычный — все чего-то жда-
ли. Как тогда, весной, во время бездождья и засухи, ждали первого дождя. Мы ездили по полю, терли в пальцах коричневые колоски тимофеевки, которая уже созрела и, такая спело-бурая, радовала поле, а ты, вывеяв в ладонях маленькие беленькие зернышки, бросал их в рот и говорил:
— Рановато еще. Это ведь у нас семенной участок. Вот как станут колоски сверху осыпаться, тогда и начнем. Скосим сначала высоко, одни колоски,— на семена. А потом и низко — на сено.
Стояли возле белого, совсем созревшего уже, казалось, ячменя, который, поджав тяжелые усатые колосья — только жать! — гнулся к земле. А ты, лаская колос ладонью, говорил:
— Надо еще немного подождать. Это тоже семенной участок.
Ходили по гулкому, непривычно пустому амбару в Анибалеве, радовались, как заботливо и чисто прибран он и ухожен, подсказывали плотникам, как лучше вставить верхнее окно почти под самым коньком крыши, выбирали место с подветренной стороны, чтобы на нас не пылило от просторной площадки перед амбаром, которую длинными метлами аккуратно, доставая каждую пылинку, мели женщины.
День был действительно необычный. Он что-то в себе таил. Оно, это «что-то», гнало нашу машину от поля к полю, заставляло нетерпеливо тереть в пальцах мягкие колосья зеленоватых еще хлебов и с надеждой вглядываться в широкие волны на ниве.
Когда мы вернулись в Андреевщину, едва только открыли дверь в контору, кто-то из бухгалтерских работников с улыбкой встретил тебя:
— А тут, Михайлович, все телефоны пообрывали. Вас все ищут. И из райкома, и из райисполкома, и из управления только и спрашивают: «Начали жать? А почему не начинаете? Когда начнете?»
И действительно, только мы вошли в твой кабинет и еще не успели снять кепки, как настойчиво зазвонил телефон.
Звонил, как я понял потом, заместитель начальника управления Ступаков.
— Почему это «Большевик» не начинает? Шведов же всегда начинал жатву первым и заканчивал ее раньше всех.
— Ездили, смотрели — не поспели еще хлеба. Так зачем торопиться? Силосу нажнем, а тогда что делать?..
— Что это вы все — сговорились в этом году, что ли?
В прошлом году двадцать восьмого июля выехали, а сегодня уже и август начался, а вы все медлите.
— А что же мы можем сделать, если не время — не поспела рожь.
— Вам не время, а Литасову вон время. У вас не поспела, а у Литасова поспела. Что вы, в разных районах живете, что ли? Можно подумать, между вашими полями тысячи километров.
Я уже знал эту историю с Литасовым. Ему тоже звонили, его тоже торопили, и тогда он через несколько дней пригласил:
— Приезжайте, начинаю,— вывожу все комбайны.
К нему бросились разные уполномоченные, корреспонденты. Наехали — видят, и действительно начал.
А у Литасова было три гектара спелой ржи на песках. Вот он и вывел на эти три гектара чуть ли не все свои комбайны. Техника чудесная, механизаторы по работе за зиму соскучились — так они этот участок со всех сторон окружили и за несколько минут сжали — как раз только и хватило, чтобы корреспонденты успели заснять, как в колхозе имени Заслонова жнут... Убрал Литасов те три гектара, а потом сидит себе да посмеивается. Его уже не трогают,— он, считается, ведет жатву! — а других поторапливают:
— Почему не выезжаете? Вон Литасов давно жнет. Все комбайны в поле вывел...
Приехал председатель колхоза «Новая заря» Черников. У него стал трактор, а детали, которая сломалась, под рукой как раз не было.
— Может, выручишь?
— Надо у Комара спросить, есть ли у него.
Уезжая обратно с той очень нужной, хоть и не слишком дефицитной, видимо, деталью, Черников тоже жаловался на звонки:
— А я так в поле от них, от этих звонков, удираю. Уеду как можно дальше — тогда звоните себе. И в конторе всех предупреждаю: говорите, мол, что я в поле. А то все звонят: почему не жнешь да почему не жнешь. Будто я сам себе враг — мол, зерно поспело, осыпается, а я, дурак, все комбайны держу, в поле не пускаю выезжать. Когда хоть какая делянка поспеет, меня и подгонять не надо будет — сам не усижу.
— Конечно, мы и сами знаем, что жать уже надо было бы,— поддержал ты своего коллегу.— Фуража нет, скоро скоту давать нечего будет. Вон чапаевцы нажали немного,
так раза четыре через сушилку пропускали, а зерно все равно не мелется, а только плющится.
— А где ж оно молоться будет! — согласился и Черников.— Сырое — оно ведь как живое все равно: кажется, даже шевелится, будто муравейник.
— Зерна неспелые — как прусаки,— добавил кто-то из колхозников.— Толстые и даже усами шевелят.
И вот наконец, когда солнце, поднявшись в самый зенит, опустилось чуть ниже и заторопилось к западу, тот торжественный момент, ожиданием которого сегодня жил, кажется, весь колхоз, приблизился.
Мы стоим за Анибалевом, почти возле самой Хасмановой рощи, и не можем отвести глаз от этой светлой и тихой красоты — спелого ржаного поля.
Не знаю, как для кого, а для меня это всегда большая, до взволнованного гула в голове, радость — вот так подойти к крутому, отвесному берегу ржаного поля, которое, даже и несжатое, удивительно пахнет спелой соломой, стать возле рослой ржи, взять в пальцы спелый и потому шуршащий колос, вылущить его на ладонь, попробовать зерна на зуб и обрадоваться такой приятной твердости — смотри ты, выспело: можно жать.
Попробовав на зуб твердое и крупное зерно у самого края поля, мы вошли глубже в рожь и натерли там зерна из разных колосьев: оно тоже было твердое — не раскусить.
И я заметил, как радостно и довольно засветилось вдруг твое лицо. Ты улыбнулся.
— Видимо, в понедельник можно будет и начинать? — несмело подумал я вслух.
— А зачем до понедельника ждать? — решительно возразил ты.— В понедельник даже нищие, говорят, в поход не идут. А мы сегодня и начнем. Вот сейчас и зажнем...
Пока шли к машине, ты рассказывал:
— А вон Титович, председатель «Коминтерна», каждый год только в субботу зажинает. Хоть и раньше рожь поспеет, а он сидит себе и субботы ждет. На него и сердятся, его и в райком вызывают, над ним и смеются, что в приметы верит. А он молчит и своей субботы все равно дождется. И сеять не поедет, пока бабы не скажут: можно!
Вскоре от базы в сторону анибалевского поля, которое поспело раньше всех остальных, торопливо пылил комбайн Рыгора Медвецкого — того самого Рыгора, которого я весной видел на посадке картошки в Аржавке. Все — и Комар, и Васьковский, и друзья-механизаторы, которые нетерпеливо
ходили возле выстроенных в ряд отремонтированных комбайнов и от нечего делать то пробовали, хорошо ли натянуты ремни, то еще раз проверяли, плотно ли закрывается бункер для соломы,— все они решили, что зажинать надо ехать только ему, Грише Медвецкому. Гриша каждый год жнет то анибалевское поле, и потому он лучше всех знает, где там лежит какой камень, знает каждую ямку, каждый бугорок и помнит, как лучше их объехать.
Это решение свалилось на Медвецкого неожиданно, и потому он, обрадованный таким доверием, быстро завел комбайн и даже не поехал, а помчался в сторону Анибалева. Так спешил, что и меньшого своего сына, который крутился под ногами тут же, возле отцовского комбайна, не успел отвести домой. И потому малыш, сидя высоко на комбайне, радостно поглядывал на своих ровесников — он тоже ехал на зажинки.
На юго-западе ярко еще светило и сильно, даже через рубаху, припекало солнце, а на севере, где-то там, над Высоким, уже темнело небо, несмело и изредка вспыхивали молнии. Туча шла против ветра, и потому она двигалась очень медленно — порой даже казалось, что чернота ее не приближается сюда, а, отработав свое, расстелившись дождем и немного полегчав, отодвигается туда, за освещенный солнцем далекий лес.
Потому и спешил так Рыгоров комбайн — Гриша боялся, как бы дождь не помешал ему сегодня удовлетворить свою радость — въехать, словно в белое море, в спелую рожь и услышать, впервые услышать в этом году, как тяжело и загруженно загудит комбайн.
Возле самой межи, перед рожью, комбайн остановился. И прежде чем войти в шуршащую тишину хлебов, немного помедлил — будто сам хотел успокоиться от волнения и еще раз вспомнить, не забыл ли он за год, как это она делается — жатва. Потом осторожно переехал через межу — сначала одним колесом, затем вторым — и пошел, и пошел...
Каждый год бывает жатва. И каждый раз это всегда светлый и щемяще-радостный праздник, которого с волнением ждет хлебороб, кажется, во все времена года.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17