А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Если по правде, так и среди немцев хоть редко, но были все же добрые люди...
Ты не возражал. Только спросил, говорил ли Садкович с Бухавцом — он ведь вместе с Комаром или Куртасовым мог бы сам дать машину: зачем еще и председателя искать...
— Не видел я что-то Бухавца.
— Что, Садкович, может, он опять?..
— Не знаю.
Когда Садкович чуть не бегом заторопился назад в Андреевщину, где ждала машину его дочка, ты рассказал мне:
— Как-то в самый сенокос, на разнарядке, я специально и говорю: «Товарищи, завтра у нас получка, кому надо взять выходной, скажите сегодня». Все молчат. «А вы, Бухавец, как думаете?»— спрашиваю у бригадира. «Нет, мне не надо»,— отвечает. «Ну, смотрите, чтоб потом неприятностей никаких не было». Так и вышло. Только он успел наряд дать — и уже готов: говорят мне, что Бухавец пьяный. На другой день я сам пошел наряд давать, а потом вызываю экономиста и говорю: «Принимайте, Яркович, временно бригаду». Через несколько дней появляется и сам Бухавец. «Ну что, Бухавец, из очередного отпуска вернулись?»— спрашиваю. Молчит. «А где же вы эти дни были?»— допытываюсь. Опять молчит. «Почему на работу не выходили?»— интересуюсь. Тоже не отвечает. Всем правлением решили в последний раз ему поверить... Да ведь люди виноваты тоже. Сами поднесут, напоят, а потом, как вон Алексей Кухаренка, прибежит который в кабинет и пальцем показывает: смотрите, мол, какой пьяный ваш бригадир.
Там, где омут, сначала что-то гулко бултыхнулось, а потом покатился по лугу беззаботный смех,— видно, детвора кого-то из своих друзей в одежде столкнула в воду. — А я сначала думал, что легко его перевоспитаю. Жена
у него учительница, чудесная женщина. Да и сам он, когда трезвый,— человек хоть куда. И все мне тогда говорил, будто пьет потому, что нет условий. А он тоже приезжий, жил на квартире. Я думаю — ладно. Продавал тут один андреевский человек свой дом. Я и купил его в колхоз, две тысячи отдал. И Бухавца вселил туда. Теперь он живет в этом доме, условия уже есть, а он все равно пьет... Вот тебе и воспитание...
Видимо, не ты один так остро ощущаешь эту проблему — воспитание. Видимо, многие задумываются, где же она, та граница, которая дает возможность быть и требовательным, непримиримым к недостаткам и, не утратив своего авторитета, хорошо понимая, что самое важное в жизни — не ты сам, одновременно оставаться отзывчивым, чутким и очень внимательным.
После того как Василенка сняли с должности председателя колхоза, был я в своих Зубревичах. И те же самые люди, которые раньше зло говорили про него («довел, довел, пьяница, колхоз до ручки — что дальше будет, так и сами не знаем»), когда прошло время, когда отлегло от сердца, говорили уже совсем по-другому: «А что Василенок? Васи-ленок был человек добрый. Это же люди плохие — не слушались его, не уважали. А он никого не наказал, никого не оштрафовал, никого не обидел...»
Человек, как видишь, по природе своей очень добр: пройдет время, и он готов простить многое...
Сначала мне казалось, что в «Большевике» все идет хорошо, гладко, за исключением каких-то мелочей. А как пригляделся, познакомился поближе — увидел, что и тут хватает своих забот, своих проблем, за которые болит твоя, председательская, голова.
От проблемы воспитания мы незаметно перешли к проблеме воды — в таких не запланированных заранее разговорах подобные скачки случаются нередко. Кстати, потом бывает очень трудно вспомнить, почему вдруг разговор зацепился за воду.
— С водою раньше у нас трудно было. Даже сюда, в Оршицу — за километр! — ходили из Андреевщины по воду. Зимою санки маленькие делали, летом — тележки: поставят бочку и загремели вниз. Вниз-то с пустым легко греметь, а вот с полным — как раз в гору подыматься. А кто и с коромыслом на Оршицу ходил — принесет пару ведер, а потом делит по капле, лентяй, весь день: это себе, это корове, это курам...
Знаешь, меня тоже всегда трогало, когда я замечал, с каким уважением и почтением смотрят старые деревенские люди на нашу городскую воду, которая сама пришла в квартиру — на второй, на пятый, на восьмой этаж. Просто покрутят кран, подставят палец под струю и будут приговаривать, будто еще не веря: «Смотри ты — вот и горячая побежала...» Мы сами — деревенские люди и потому хорошо знаем, что значит для крестьянина, да еще и в самой хате, вода. В хлевах ведь ее ждут и коровы, и свиньи, и овцы. Пока наносишь ее ведрами из колодца, пока понаставишь в огромных чугунах в печь, чтобы согрелась, а потом пока повынимаешь их — так, глядишь, и устанешь: даже плечи гудят.
— Теперь и мы водопровод по всей Андреевщине провели. Правда, на ту сторону, за дорогу, труднее было переносить, шоссе мешало. Не разрешали дорожники под ним трубы класть. Съездили в Минск, поговорили, объяснили — разрешили. А мы только трубу под насыпь пробили — да и весь тот страх. Но теперь и у Комара, и у некоторых других — как в городских квартирах все равно: открутишь кран — и, пожалуйста, подставляй ведро или чугунок — течет, дорогая... А вода, я тебе скажу, это же такое богатство, как и хлеб...
Мы разделись, но в воду лезть было боязно. Стояли на берегу, разговаривали. Солнце уже красновато висело на самом закате.
— А я знаю эту воду,— не успокаивался ты.— Когда я только вернулся из армии в свое Понизовье, возле нашей хаты решили мужчины колодец выкопать. А до этого тоже из лога, из криницы, воду носили. Договорились с Сергеевым, землекопом из Верховья,— может, ты и сам его знаешь? Тот, правда, до воды дошел, а оттуда ключ уж ловко бьет, так бьет — песок даже выбрасывает и все пузырится. Тогда землекоп попросил мужчин привезти воза три камней. Те привезли, а он взял да побросал их в колодец. Камни и засосало. А толку никакого: и песок наверх, на камни, выносит, и воды зачерпнуть невозможно. Ведро опускаешь — оно о камни бьется. И только каких-нибудь полведра черпает. А в договоре сказано, что землекоп обязан чистить этот колодец не раньше чем через год. Спустили его снова в колодец — в ведре, как Бабу Ягу в ступе,— он полазил там, полазил и дергает за веревку: просит наверх тащить. Вылез и говорит, что ничего не получается — я, мол, верну вам часть денег. Вернуть-то можно, только колодец же выкопан. Так что, он и стоять без дела будет? Я тогда бушлат с себя,
гимнастерку с себя — и в колодец. Сел в ведро и кричу, чтобы раскручивали ворот Спустился. Гляжу, а эти камни уже настолько вмуровались, что и вытащить нельзя Я тогда дернул за веревку, попросил, чтобы подняли И — в Зубре-вичи. Уговорил Хына, кузнеца, сделать мне многороговую кошку из стальной проволоки. С ее помощью кое-как повытаскивали камни, набросанные в колодец. Начали песок чистить. Но не так, как землекоп, а старались, чтоб на поверхности всегда большой слой воды оставался — для давления. А под давлением ведь никакой ключ тот песок со дна не поднимет. Вычистили мы его — какой чудесный колодец получился! А вода — будто чуточку даже подслащенная. Как березовик, такая вкусная и резкая. Поглядел на меня землекоп ласково так, помню, и говорит: «Ты, хлопец, у меня хлеб отнимаешь» А колодец тот еще и сейчас стоит: как домой приезжаю, так и хочется из него напиться...
Все же наконец осмелились и осторожно, держась за траву, сошли с берега. Какая теплая, ласковая (как всегда под вечер) вода! Ты бухнулся в реку, раскачав ее чуть ли не до самых берегов, и поплыл, поплыл — красиво, свободно, легко. Показалось даже, что и так тесная Оршица еще более сузилась и обмелела,— так стремительно и бурно ты плыл Я даже сначала удивился, где это ты так хорошо научился плавать. Понятно, не в нашей же Вуллянке, где летом воды курице по колено. А потом вспомнил наверно, в армии научился, где же еще!
Выплыли на самую середину заводи — как раз туда, где когда-то стояла мельница. У берегов, не заходя на глубокое место, баловались дети — брызгались, бегали, кувыркались, будто гуси, в воде. Возле кустов стояла «Волга», а подле нее аккуратно вытирались махровыми полотенцами двое солидных мужчин — видимо, только что искупались. Вели они себя важно, с достоинством. Увидев их, ты хотел было повернуть назад, но, почувствовав, что мужчины тебя тоже заметили и узнали, поздоровался. Мужчины и сами, как мне показалось, смутились и сдержанно ответили на приветствие. По этому приветствию я догадался, что они, видимо, из Орши — кто-то из районного руководства. Потому, наверно, им и было неловко, что ты увидел их за таким сугубо личным занятием, как отдых. Да и ты очень застеснялся — каким баловством показалось тебе это наше купание! Мол, самая жатва, работы хоть отбавляй, а он, председатель, как ребенок, плещется в реке. Пускай себе и после работы. Этак ведь на весь район прославиться можно — дескать.
вон Шведову за купаньем так и комбайны некогда в поле вывести. Знаешь, я и сам задумывался, почему сложилось такое странное, на мой взгляд, мнение, которое, кстати, и сегодня считается нормальным, что председатель обязан работать круглые сутки, все двадцать четыре часа, не оставляя ни одной минуты на личную жизнь. Будто о каком-то очень смешном, а то и позорном поступке порой рассказывают еще и сегодня о том, что председатель (пускай себе и после работы) ходил за грибами, загорал или вот так купался. А если бы председатель, к слову, посидел возле реки, скажем, какой-то часок под вечер с удочкой, то наверняка о таком случае сообщили бы даже в район — мол, идет сенокос, а он рыбку, видите ли, ловит...
Раньше, когда председатель как можно меньше спал, когда он суетился целые сутки (перекусить даже было некогда), считалось, что это очень хороший хозяин, чудесный организатор. Теперь, мне кажется, все это несколько изменилось: за такую работу председателей колхозов стоит критиковать. Председатель должен уметь так организовать труд в колхозе, чтобы ему не надо было бегать, как раньше, по хатам, чтоб, отлучившись в район или в область, он был уверен, что в колхозе и без него — полный порядок. А он, председатель, сегодня должен, как и каждый человек, спать сколько надо, есть когда положено и не забывать также об отдыхе, потому что сегодня уже совсем другое время.
А о тех, минувших годах давай, Геннадий, послушаем кое-что из биографии Михаила Иосифовича Хасмана, рассказанное им самим.
День с бывшим председателем колхоза
Я человек сельский. Родился в деревне (есть такие Шари-пы в Горецком районе) и все время среди крестьян жил. Иной раз мне соседи наши прямо так и говорили: «Ты, Миша, землю очень уж любишь». А я, кажется, больше земли еще коней любил. Поверишь ли, возле хорошего коня мог полдня простоять. Стою себе, разглядываю, любуюсь — понимаешь, очень мне нравилось смотреть в его большие, добродушные и наивные, как у ребенка, глаза. А когда маленьким был, так отец и обедать только хворостиной от коней отгонял.
Около сорока лет на земле поработал я. И двадцать пять из них — председателем пробыл. В разных колхозах, правда.
Перед самой войной избрали меня заместителем председателя колхоза «Красный берег». Ты же, должно быть, слышал о нем, коль сам оршанский. Слышал? Я так и знал. И понимаешь, 21 июня прислали мне путевку на курорт — завтра надо ехать на юг, путевка горит. А завтра — это уже было 22 июня. И вместо курорта занялся я эвакуацией колхоза. Орден «Знак Почета», которым как раз перед войной наградили колхоз, я тоже сберег. И потом, вернувшись из партизан, сразу же на знамя его прикрепил.
Пришел, значит, я в свой «Красный берег», председателем меня люди поставили. А в колхозе — ни коровки, ни лошаденки. Правда, было каких-то пять «монголов» хромых, которых красноармейцы оставили (помнишь, может,— маленькие такие, маленькие лошадки были).
А тут как раз из Германии гнали девчата огромный табун наших коней, которых фашисты в войну, как и людей, в неметчину вывезли. Коней около пятисот было в том табуне. Догнал я их уже где-то за Хорабровом. И ты знаешь, какую картину красивую увидел!
Ночь посветлела уже, светать начинает. Вижу, весь луг в конях. Туман еще не сошел, и они в этом тумане, в этой сероватой предутренней дымке — как привидения. Щиплют траву росную, фыркают — будто той росой поперхнулись. Кое-где костры горят, девчата возле них греются. Не все, правда, а только те, что не спят. Остальные кто где свернулись — кто под деревом, кто под кустом. Вижу, и майор с опушки выходит.
— Что это у тебя? — поздоровавшись, спрашивает он и показывает на мою грудь.
А я, понимаешь, при всех своих партизанских наградах пришел на луг этот: китель у меня один был, а медали по-отцеплять не успел еще.
Потом, подойдя ближе, пригляделся он лучше и, заметив в слабом полумраке рассвета мои партизанские медали, спросил:
— Так что скажешь, партизан?
Я и рассказал ему, что хотел бы поменять пять «монголов» наших на хороших коней — нам же, мол, и жать, и сеять надо, а коней нет. Прошу его, как брата родного, а майор молчит.
— А чем ты нам поможешь, партизан? — спрашивает потом.
У меня с собою было все мое партизанское жалованье, какое мне выдали как раз перед этим,— за все годы войны. Я и достал всю эту толстую пачку денег. Подержал он ее
в руке, взвесил на ладони, потом дунул на нее, чтобы разъединились бумажки, послюнив пальцы, разделил на две равные части, одну отдал мне, а другую в карман положил, да и говорит:
— Слышь, партизан, я не брал бы у тебя и этих денег, ибо знаю, какой кровью оплачена она, твоя зарплата. Но девчата мои ведь совсем изголодались. Если б было чем их накормить, я не взял бы у тебя ничего. Ясно тебе? Ну, а теперь давай гони сюда в табун своих «монголов» и забирай самых лучших коней — тебе ведь, брат, надо хлеб государству давать. А вдобавок просто так бери вот этих семь подбитых коней, только нам документ дай, что они остались в твоем колхозе. Понимаешь, у тебя они поправятся, вылечатся и хорошие кони будут, а в дороге, видимо, мне не удастся их уберечь — погибнут.
Я — быстрее домой. Зануздал всех своих «монголов»— правда, немного конюх помог — и галопом в Хораброво. Пригнал оттуда двенадцать настоящих коней и радуюсь, радуюсь сам. Даже и не верится: все эти кони в тумане утреннем пасутся на нашем лугу, а я сижу, гляжу на них, и мне кажется, что все это только снится. Даже страшно, что вот сейчас проснешься...
Так мы и начали обживаться. А в 1946 году «Красный берег» гремел уже на всю республику как первый колхоз-миллионер. Нам тогда особенно и соревноваться не с кем было. Правда, еще одни тельмановцы (был такой колхоз в Брагинском районе) немного подгоняли нас. Это же не шуточки, в то время мы получали по 28—30 центнеров, а с отдельных участков — даже по 48 центнеров ячменя. И это в первые послевоенные годы, когда многие колхозы меньше собирали, чем сеяли. Орловский часто в последние свои годы вспоминал: «А помнишь, Миша, как ты форсил в «Красном береге»?» Видимо, это его немного задевало, так как о «Рассвете» в те годы никто и не слышал даже. А с Орловским я хорошо дружил все время. Как-то мы даже слово себе дали до самой смерти не оставлять колхоз. Так он вот в своем «Рассвете» на председательском кресле и умер, а я нарушил то слово — на пенсию, как дед старый, подался.
А тогда же, бывало, и комиссии разные республиканские без меня не обходились.
Помню, как после войны целый месяц был я в Минске — комиссия по нарушениям сельхозустава работала. Приехал домой, а у меня в колхозе тоже два ревизора сидят. Я сам еще не обедал, говорю им:
— Пойдем пообедаем.
— Нет, мы уже обедали.
— Ну, вечером ночевать приходите.
— Спасибо, мы в гостинице.
Ну, в гостинице так в гостинице. Позвал я колхозного бухгалтера. Сделали они ревизию. Думали, что найдут много нарушений — колхоз же в самом городе, считай. Ничего не нашли. Пришли и просят:
— Довезите нас до станции.
— Нет,— говорю,— не повезу. Боюсь, что по дороге подкуплю вас и вы недостатки мои не вспомните.
Смеются. Я попросил конюха запрячь коня в возок и подъехать часика через полтора.
— А теперь пойдем пообедаем. Теперь уже можно?
— Можно,— улыбаются.
А я в своем «Красном береге» до 1950 года красовался. Потом началось укрупнение колхозов. Поприцепляли к моему «Берегу» со всех сторон слабенькие хозяйства, назвали колхозом имени Кирова, и я, признаться, испугался этого нового большого хозяйства. Раз двадцать на бюро в райком вызывали, чтоб принял укрупненный колхоз. Отказался. Тогда в районе разозлились (подожди, мол, раз ты так, так мы эдак) и послали меня в Браздечино — в самый отстающий колхоз. Сдал я все свои дела Салтановичу и поехал туда. Вышел в первый день на бугорок, осмотрелся вокруг и чуть не заплакал: «Куда же тебя, Миша, занесло? Куда же ты, дорогой мой, попал?» На поле все осыпается, в копнах сено погнило, в свинарнике свиньи плавают, голодные — глаза, как у волков, блестят. Конторы даже нет. Упросил бабку одинокую, та небольшой уголок в своей хате старенькой отжалела, поставил я там стол и взялся за работу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17