А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Ку-ка-ре-ку!
Закопошатся куры, раскудахтаются и начнут, потревоженные, удобнее устраиваться на шестке, а он, не обращая внимания на их возню, будет только вертеть головой из стороны в сторону и долго прислушиваться к тишине — не ответит ли кто на его приветствие?
Где-то в Вархах попробуют откликнуться слабыми голосами молодые петушки, а Житьково молчит. Наш петух ленив на песню — ему бы только клеваться: где ни увидит кого — малого или старого,— эх, крылья распустит и, как коршун, мчится навстречу. Гордый Шибеков боец, который всегда высоко, с достоинством несет свою красивую голову с большим гребнем, заламывающимся набок и даже, когда он смотрит вверх, заслоняющим глаз, не спешит отозваться соседу. Он очень форсист и ходит так, что про него можно сказать, как про иного заносчивого хлопца: «Идет, задрав голову, и клювом за небо цепляется». Он молчит долго, пропустит и одно, и второе, и третье «кукареку» Тимохи-на крикуна, а затем, наверное, тоже широко взмахнет крыльями — да так, что сам едва удержится на жердине,— и запоет. Его песня не такая отрывистая, как у Тимохина,— она длинная, протяжная, с переливами: кажется даже, он и тянет ее лишь для себя, радуясь и голосу своему, и его силе. Запоздало присоединится к ним и наш бездельник — тоже кукарекнет раза два. Вот и все. Поддержать их в Жить-кове больше некому.
Правда, хотела вырастить своего певуна и Мотя Прут-нева, но ей это так и не удалось. Хата ее стоит между Шибековой и Тимохиной, и потому, как только выйдет за ворота на улицу Мотин юнец, сразу же с двух сторон (и как они заметят его среди кур!) на петушка набрасываются надменный Шибеков боец и огненный, как жар, Тимохин крикун. Петушок потом несколько дней ходит точно пьяный, с расклеванным в кровь гребнем, и Мотя, чтобы не видеть его мучения, просит Тимоху либо Шибеку зарезать — у нее самой не хватает на это отваги. И сразу же заводит нового. Однако и с этим случается то же самое — он исчезает, так и не научившись петь.
Цытнячиха, так та вообще никогда не заводила петуха: она говорит, от них только и забота, что дурят голову. И потому молодых, еще безголосых петушков она сама или Люся относили в Азеричино и продавали. В этом году у нее неожиданно запела петухом курица, и Цытнячиха сама положила ее голову на колодку — чтобы не случилось никакого несчастья: Александрина до сих пор верит в приметы. С некоторыми приметами она справляется сама, а с другими приходит посоветоваться к нам: «Ты уж прости, Надежа, но мне одной не с кем и словом переброситься, и сходить некуда, кроме тебя, чтоб хоть глаза проветрить».
Неплохой петух был еще у Стахвановны, но последний год она что-то крепко болеет, почти не выходит из хаты, а все заботы о хозяйстве матери взяли на себя Волька с Тимохой. Кур они переманили, приучили ходить на свой насест, а ловкий и смелый Гапкин петух, повоевав, наверное, месяца два с Тимохиным, в конце концов уступил ему и теперь ходил тихий, спокойный и безголосый — как курица.
Так и поют только три петуха на все шесть житьковских хат.
Хатам здесь тоже, должно быть, одиноко: они стоят далеко одна от другой — почти не видно из-за кустов.
А когда-то, еще до войны, Житьково было большой, многолюдной и живой деревней. Правда, само Житьково зеленело как раз там, где сейчас одиноко стоит почти возле самой стежки к роднику, между заросших чернобылом фундаментов, хата Стахвановны,— лишь одна она и осталась от прежней деревни.
Еще задолго до финской войны, когда Апанас Ласи-мович, мой тесть, был председателем колхоза, житьковцы на своем собрании решили жить по-новому и записали в протокол, копия которого и теперь лежит у нас за отцовским портретом в красном углу, что они обязуются «построить новую красивую деревню, с прямой зеленой улицей, с просторными хатами, с новой культурой».
Несколько лет спустя в новый поселок перевезли свои хаты почти все житьковцы. Не захотел переезжать лишь Михалка. «Моя ж хата старая,— оправдывался он.— Только тронь ее, так она в пыль рассыплется. Я ж там сразу, если что, новую буду строить».
Но так и осталась Михалкова хата на старом фундаменте — и поныне живет в ней Стахвановна, пережившая своего мужа вот уже лет на пятнадцать.
Когда новый поселок дошел до ручья, что начинается где-то около Веселевок и, петляя вдоль Житькова, спешит к Млынарям, когда хаты перешагнули через этот ручей и весело начали подниматься на пригорок, чтоб идти дальше, под Дыдули, внезапно сняли председателя. Мать про это рассказывала так:
— Я ж, помню, сколько раз говорила ему: «Апанас, что ты себе думаешь, не садись ты за председателя. Или ты не знаешь наших людей? Люди ж у нас трудные, с ними тебе не просто будет». Да где там — не послушался он меня, сел. Еще и бабы подстрекнули: «Становись, становись, Апанаска, не бойся, мы теперь сознательные, мы теперь
уже подросли...» Ага, они, видите ли, подросли... Вот как... А меня тогда так подмывало спросить у них: «Айё, так вы хоть скажите, на сколько сантиметров подросли?..» Тогда просили, а как стал человек за председателя, многим не по носу пришлось. Начали письма на Апанаса писать. А тут еще в финскую войну морозы ударили, вода вся вымерзла, поить коров нечем. Тогда Ручаль, он на МТФ работал, и говорит: «Давай, Ананас, будем коров на водопой в Весе-левки гонять». А наш не подумал и согласился. А мороз же — сорок градусов. Ну, что вы думаете, пока коровы в те Веселев-ки сходят — одни простудятся, другие ноги поотмораживают. Лежит иная, стонет, как человек. Хоть ты их чаем с малиной отпаивай. А потом увидели, что никакая малина не поможет. Тут-то стали резать да мясо в район, в столовку, сдавать. Тогда, помню, пока наших коров возили, все там в столовке рагу какое-то варили — точь-в-точь наш кулеш... А отец, когда вернулся, говорил, что письма на него свои же подавали: «Ласимович Апанас простудил коров, чтобы навредить колхозу и лично товарищу Сталину. Ласимович — враг народа, его — к ответу». Вот как писали...
...Осторожно сполз с сена, нащупал босой ногой планку лестницы — она, жестковатая, впивалась в ступню — и спустился вниз.
После теплого сена утром показалось еще холоднее — я даже поежился. Зашел в сени, напился теплого молока — мать только что подоила корову: звон молока о подойник как раз разбудил меня — и вышел во двор.
Петухи еще не пели — молчал даже Тимохин крикун.
За старым Житьковом, за криницей, где сделали загон для скота, слышались смех, гомон, позвякивание ведер, бидонов — там доярки из Лах доили колхозных коров. Громко разговаривали и пастухи, дожидаясь, когда можно будет выгонять.
В огороде покашливала мать — она копала на завтрак картошку: время от времени ведро глухо бренчало — когда в него падали картофелины.
Я открыл ворота хлева, они заскрипели, точно немазаная телега, и Лысеха, без особой охоты, спокойно поднявшись, неторопливо пошла «в поле» — сразу через дорогу. Коров в Житькове пасут по рядовке, и нынче очередь дошла до нас.
Накинув на плечи фуфайку, вслед за Лысехой вышел «в поле» и я, сел на большой камень, что лежал до войны под углом чьей-то хаты. Постой, постой, а чья же это была
хата? Вон там, напротив нас, показывали мне, жил Дорохвей, вот здесь, ближе,— Цыган... А это, видимо, фундамент Алельковой хаты. Да, конечно же здесь жил Алелька!
Когда в Житьково впервые попадает чужой человек, с первого взгляда ему кажется: те шесть хат, что возродились из всей деревни после войны, стоят где попало и как попало. Он даже не заметит той главной и когда-то просторной улицы, по обе стороны которой стояли хаты: бывшая улица, перепаханная бомбами и снарядами, блиндажами и ходами сообщения, совсем заросла, а протоптанные стежки и узенький ручеек дороги так извиваются, обходя рвы и окопы, что даже сам, пожив здесь, порой не знаешь, к чьей хате они приведут.
Когда наши войска наступали, как раз здесь стоял фронт. Поздней осенью два месяца наши не могли выбить немцев из Млынарей и Мамонов: фашисты заранее укрепились там, дороги — и железная, и шоссейная — были в их руках, а наши солдаты носили снаряды на себе — через болото, по осенней распутице, часто голодные, ибо по такой раскисшей топи не могли пробиться сюда не только тяжелые машины, но даже и легкие солдатские кухни. Житьково стояло на высоком месте, и оттуда, из-под Млынарей, как на ладони видна была даже без бинокля каждая хата, а потому и вся деревня и ее хаты были хорошими ориентирами для артиллеристов: широкая вилка, узкая вилка, прямое попадание...
Житьковские хаты умирали то от бомбы, то от снаряда, то от трассирующей пули, а те, что оставались пока невредимыми, потом все равно разбирали солдаты — на землянки или на накаты. И так вот остались между землянок и воронок от бомб одни фундаменты: Груздов, Дорохвеев, Цыганов... А эти шесть хат, что сегодня стоят в Житькове, построили уже после войны...
Подняла голову, заревела Лысеха. Я глянул туда, куда-смотрела она, и увидел Гапкину корову — спутанная, та потихоньку шла сюда. А у изгороди, в утренней и потому длинной и темной тени от хаты, с прутом в руке стояла Липа, Гапкина дочь, и ждала, туда ли, куда нужно, пойдет Рогуля.
Липа со своей маленькой дочкой возвращалась с юга, где они отдыхали у моря, и выкроила несколько дней, чтоб заехать в Житьково,— мать, как писали ей, уже плоха и очень хочет повидать дочушку с внучкой. Липа пробыла здесь три дня и, убедившись, что мать, еще ходит — она все успокаивала ее: «Нет, дочушка, нет, я еще перелетую.
Долго жить уже не буду, а перелетую еще раз»,— повеселевшая от слов матери, заторопилась в свой Станислав. Она уговорила ехать заодно и Маласая, своего старшего брата, который думал еще немного побыть с матерью: а вдруг что-нибудь... Но потом Маласай согласился с сестрой: вдвоем ведь в большой дороге, конечно, будет легче. И, судя по всему, не сегодня, так завтра они уезжают.
— Куда поглядываешь? — прикрикнула Липа на свою Рогулю: та стояла и смотрела куда-то в сторону — совсем не туда, где собирала траву Лысеха.— Иди к коровам, я тебе говорю.
Липа работала на фабрике и долго не могла выйти замуж: ей уже и три десятка стукнуло, а она все ходила в девках. Гапка, когда была моложе, оправдывала дочь:
— А зачем ей выходить лишь для приличия? Чтоб только считалось, что побывала замужем? И все? Нет, моя Липочка не такая. Нет, моя дочушка за кого зря не пойдет.
И действительно, на четвертом десятке дочушка наконец вышла замуж за скромного и хорошего парня, лет на десять моложе ее. Жили они пока что, как говорят, в согласии и любви. В прошлом году Липа с мужем провели здесь чуть ли не все лето, и житьковцы прямо дивились, как дружно они живут: по грибы — вместе, по воду — вместе, в магазин — тоже вместе.
Липа, закутавшись в фуфайку, которую второпях накинула, видно, на ночную сорочку — та бело и длинно вытекала из-под фуфайки чуть ли не до самой травы,— все еще стояла возле изгороди. Наконец, увидев, что корова подошла к нашей, Липа, прижимая руками фуфайку, чтобы та не распахивалась, повернулась и пошла в хату — высокая, худая. Кстати, все они, за исключением, может, Вольки, такие худые — порода. Вон Маласай тоже — худой-худой, только кожа да кости. Когда в прошлом году у него внезапно случился приступ аппендицита и он попал в азеричинскую больницу, Гук, главный врач больницы, делавший ему операцию, удивился:
— Что это ты такой тощий, как привидение? Хлеба не ешь, что ли?
Но и Гук, и другие знали, что хлеб тут ни при чем,— такого хоть в кубел с салом посади, все равно не. покруглеет: порода!
А Кагадей, которому не нравилось, что Липа уезжает сама, да еще и Маласая тянет за собой, бранил ее:
— И она — точь-в-точь матка. Копия матки. И крошечки
ее подобрала. И ей, как Стахвановне, нигде не стоится, нигде не сидится. И не угодишь ведь никогда. Михалка, бывало, принесет полные ведра воды, так она на него такой крик поднимет. «Клянет: «Во, нечистая сила, принес полные ведра, сейчас тут поналивает, сгноит все полы...» Принесет неполные — опять шумит: «Во, нечистая сила, принес воды, как будто украл. Что ты там, ложкой черпал, что ли? Не мог полные принести? Боишься переутомиться? Принес, как коту,— только на дне».
Вероятно, Кагадей никак не мог простить Стахвановне свою «подпольную женитьбу» — та не хотела отдавать за него Вольку, и ему, как в давние времена, пришлось ее выкрадывать.
Впрочем, и сам я, пожив немного в Житькове, убедился: Гапка — человек своеобразный. Когда, к примеру, очередь пасти скот подходила к ее хате, так она не спешила выгонять в поле, а когда пас кто-нибудь другой, Стахвановна сразу, как только подоит, выпроваживала корову со двора, подгоняла ее под самые окна того, кто в тот день должен был пасти, и «пастуху» ничего другого не оставалось, как выгонять раньше времени.
Из-за берез, из-за прутневских кустов, ломая ветви головой — те, что не ломались, скользили по рогам,— вышла Мотина корова, постояла немного, потом повернула голову назад, заревела, будто бы сообщая Моте, что нашла наконец стадо. Сама Мотя не шла за ней — она знала, что ее Вя-лушка в чужой огород не полезет, никуда не забредет. Это ведь не прежняя ее неспокойная корова, от которой Мотя и наплакалась, за которой и набегалась и по Веселевкам, и по Млынарям, и по Грукову. Без хлеба ее невозможно было заманить во двор. Тимоха даже шутил: дескать, Мотя хлеб маслом намазывает, чтобы уговорить ее идти домой...
Заскрипели Тимохины ворота, и, вижу, из них кто-то выгоняет корову. Но кто же это? Далековато, не разобрать. Тимоха? Раник? Нет. Да это ведь Славка, средний сын Тимохи, тот, что крановщиком в Ленинграде работает. Когда же это он приехал? Вчера еще не видно было. Должно быть, вечерним...
Я, пожалуй, не ошибусь, если скажу, что все наши деревни ощущают притяжение больших городов. Оно распространяется на сотни километров, и люди из окрестных деревень и небольших райцентров, словно потревоженные магнитом, едут туда и на заработки, и в гости, и на праздники. Там собралось уже много односельчан, много родствен-
ников — они работают и на заводах, и в магазинах, и в милиции,— там неожиданно можно встретить на улице знакомого человека и не удивиться этому. С увеличением расстояния притяжение ослабевает, и где-то дальше, за невидимой межою, уже побеждает притяжение другого города. Оттуда люди едут в новый город — совсем в противоположную сторону.
Житьково, хотя оно и находится далеко от Ленинграда, крепко держится ленинградского притяжения. Там собралось уже много житьковцев, они принимают каждого нового односельчанина, как родственника, помогают найти ему работу, дают хоть временный, но все же приют в своих не очень просторных квартирах и комнатках.
Кое-кто, правда, едет в Витебск, в Минск, а то, как Андрей, и в Таллин, однако самый житьковский город — все же Ленинград.
Вот и Слава вчера был в Ленинграде, а сегодня уже в Житькове...
Слава быстро идет за коровой. Когда он миновал Шибекову хату, распахнулись ворота и из них вышел сначала Павел, а за ним — и корова. Генерал был босиком, в клетчатой сорочке — как будто и не раздевался еще. Он шел впереди, держал прутик назад, и корова, будто за веревкой, шла за этим прутиком. Потом Павел пропустил корову вперед, легонько стал стегать ее по круглым бокам, и та неохотно, но все же побежала. Они догнали Славу, и генерал, поздоровавшись с ним за руку, наверное, попросил: «Гони и мою», а сам остановился, поднял руку и помахал мне, здороваясь,— думал, видимо, что слов не услышу.
Славка, не догнав коров с десяток каких-то метров, оставил их возле Дорохвеева фундамента (потом они сами собьются в стадо), подошел ко мне и как-то порывисто подал руку — даже не подал, а всунул ее в мою:
— Здоров, старик!
— Здоров, молодой!
— А где же твой кнут?
Я показал длинный лозовый прут.
— Нет, это не поможет. Это тебе не студенты — разбегутся. Их экзаменом не запугаешь. Сходи у моего отца возьми кнут. На завалинке лежит.
— Хорошо, хорошо, возьму. А когда это ты появился?
— Да вечерним приехал. И вечерним уезжаю. Сегодня же заберу Зойку с малышом и — ту-ту! Будь здорово, Житьково! Ну ладно. Я побежал — досыпать свое. А то, пони-
маешь, поздно приехал, пока с отцом поговорил, пока с Сыном выпил... Что?.. Тьфу ты черт! Вот видишь, уже и заговариваюсь от недосыпания — пока с сыном поговорил, пока с отцом выпил... Да ты и сам, видно, понял.
— А чего тебя так рано вспороли?
— Я сам встал. Не подумай, что мои старики не дают гостю поспать — корову выгонять подняли...
И побежал обратно. Я только успел заметить, что Славка отпустил белые, пшеничные усы.
Когда Слава впервые привез в Житьково свою небольшую ростом, кругленькую, пухленькую и смелую на язык жену, Тимохе она не понравилась. Если мать спрашивала его про невестку, морщился и только махал рукой:
— Ай, Надежа, какие они теперь невестки! Она только и делает, что руки моет. Хлеба отрежет — руки моет, ложку подаст — руки моет, молока из крынки нальет — опять руки моет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19