А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Пойду криницу чистить». Меня это даже обидело — выходит, Кагадей считает, что мы с Волькой плохо почистили родник, и идет поправлять по-своему... А Павел, когда Тимоха уже скрылся за пригорком, на котором стоит Гапкина хата, встал и пошел было за ним:
— Надо же ему помочь. А то злиться будет. Скажет: «Столько лбов сидели возле Надежи, а ни один не поднялся. Пришлось мне, старому человеку, одному ведра таскать».
Однако Павла перехватила по дороге Волька, шедшая к матери:
— Агов-агов! Не иди ты, Павличек, за ним. Ему, злыдню этому, не надо помогать. Не криницу он пошел чистить — так бы ты его на это и выпер! Да он уронил в воду очки — только и услыхал, как они булькнули. Так вот пошел доставать. Вычерпает воду, достанет очки — и вся работа. А ты уже бежишь...
Пока я отнес от криницы полное ведро, листья вновь сплылись на середину и затянули воду. Опять пришлось
раздвигать их в стороны, чтоб набрать чистой воды и во второе ведро.
Отнес ведра немного подальше, к жнивью, а сам вернулся к кринице и сел на большой камень, что лежал поодаль от сруба: тут мне всегда хорошо и спокойно думалось.
С камнем этим меня подружила Вера. Она совсем еще девчонкой, вскоре после войны, пасла тут своих овец. — Глянула я один раз в сторону камня и онемела от страха: волк! Поставил, как собака, переднюю лапу на камень и глядит на меня. Хоть я и далеко была, а все же жутко стало. Даже закричала. Кричу, а голоса своего не слышу. Наконец прорезался голос. А волк все равно спокойно на меня смотрит — и ни с места. Видит, что дитя малое, и не боится. А тут мать услыхала мой крик — она как раз за водой шла,— ведрами забренчала, сама «ату!» начала кричать. Волк еще постоял, постоял немного, нехотя опустил на землю лапу и спокойно так, как собака, пошел в кусты.
Мать добавляла:
— Он совсем старый был. Зубов у него уже не было во рту. А овец все равно душил. Поймает, задушит, постоит над нею — есть же не может без зубов — да так, вихляясь, голодный и пойдет назад в кусты...
Я сидел, опершись сзади руками на камень — может быть, даже как раз там, где стояла волчья лапа.
Где-то недалеко в кустах разговаривала с коровой Сахвеина Аксюта: «Краля, Краля...»
Пытливо — будто человек — смотрел на меня цветок: его внимательный, словно живой, глаз был совсем близко.
Рядом, широко и вольготно раскинувшись, щедро раскрыв свои цветы, на теплом и мягком предосеннем солнце нежился репей. Темно-зеленые, потрескавшиеся, словно старческие руки, листья. Светло-зеленый клубочек — точь-в точь ежик, только не колючий. Мягкие (их можно даже потрогать рукой — они лишь потрескивают, цепляясь за скользкие ладони) иглы-колючки, обмотанные белой, словно паутина, пряжей. А над клубочком — будто нарочно вырезанный, ярко-красный, с крапинками, чубчик. Черные ножки, на которых торчат бледно-розовые, раздвоенные на конце пестики...
Я долго вертелся и все оглядывался, откуда, мол, струится такой тонкий, почти неуловимый аромат. И наконец догадался: да это же пахнет он, репей!
Мы ищем цветы, ищем и ценим их запах, но даже и подумать боимся, что репей — тоже цветок. И что он также чудесно пахнет. Но запах его иной, ненавязчивый, затаенный. Он не похож на то неистовство запахов, от которого иной раз даже задыхаешься в огороде или в цветнике — будто в городской парикмахерской.
Вот так, дожив почти до тридцати лет, я не замечал, как красиво цветет картофель и как приятно пахнут его цветы. И только прошлый год неожиданно открыл это для себя. Правда, и прежде бросались в глаза бело-розовые, синеватые огоньки на картофельной ботве, и прежде легко дышалось, когда шел обмежком вдоль картофельного поля, но как-то не думалось, что вот эти пахучие огоньки на ботве — такие же цветы, как и розы.
Мы, разумеется, знаем, как ярко и желто цветет осот, как приятно и полноголосо, широко струится его запах. Но для нас это — сорняк.
Мы видели, как цветет колос — весь в легких и светлых, будто дымка, маленьких цветочках. Но это тоже для нас не цветы.
Нам подавай цветы, которые вяжут в букеты...
На мою ладонь опустилась пушинка с зернышком — такая легкая и такая трепетная: ее, как что-то живое, нельзя было удержать в руках. Едва уловимое дуновение ветерка — и уже выпорхнула из ладоней эта почти невесомая, словно сам воздух, пушинка. Подобно тому мотыльку, что тихо сидел, пойманный, в горсти и, казалось, уже навсегда смирился с судьбой, но в какое-то мгновение, когда чуть приоткрылся кулак, насторожился, встрепенулся — я даже не заметил когда, и лишь инстинктивно сжал пальцы уже после того, как мотылек, найдя маленькую щелочку, выход на волю, к которому и сидел-то он вроде боком, мгновенно порхнул туда и обрадованно зашуршал высоко надо мной свободными крылышками.
Пушинка с зернышком, так же высоко поднятая ветром, полетела селиться на новое место — подальше от родителей...
Обратный путь с полными ведрами был немного труднее, но тот же самый.
Высоко взмахивая каждой горстью ячменя, прежде чем положить ее на перевясло, все еще жала Волька.
В Гапкином палисаднике шелестели пестрые георгины.
Комбайны обошли поле уже не по одному разу: они
втянулись в работу, и вокруг слышен был только их равномерный рабочий гул.
Медяк попробовал было тронуть машину с наполненным кузовом, но опять остановился и ждал меня — видно, захотел напиться. И действительно, когда я подошел к нему, он вылез из кабины, взял обеими руками ведро и, подняв высоко — даже выше головы,— нагнул, стал ловить тоненькую струйку ртом. Вода текла по лицу, лилась и за ворот расстегнутой сорочки, но Витька, не обращая на это внимания, пил долго.
— Не сыроватое ли? — сунув руку в зерно, спросил я.
— Ничего,— отдавая мне ведро, ответил Медяк.— В Грукове у нас хорошая сушилка есть.— И, подумав, добавил: — Я другого боюсь. Там, на площадке, понасыпали горок с разных полей — попробуй разберись, где семенное...
Сел и сразу газанул — как на легковой.
Новые доски, которыми Андрей еще до отъезда заколотил дырку в почерневшем от дождя и солнца фронтоне — через нее мы лазили на чердак, таскали сено,— светло бросались в глаза. Фронтон был повернут на улицу, перед ним под самым окном стояла лестница, но все равно лазить на чердак было неудобно: мешала поперечина. Кагадей как-то увидел мать, которая, высунув голову из дырки, еще спросонок разговаривала с нами, засмеялся:
— Гляньте, гляньте... Ты, Надежа, точь-в-точь баба-яга — голову из хатки на курьих ножках высунула и смотрит.
А потом подумал-подумал и поправился:
— Прости, Надежа,— ты, будто царица какая, голову из терема высунула и правишь детьми.
Поправился он так быстро, что мать, мне кажется, не успела даже обидеться. Она только махнула из дырки рукой:
— Айё! Вот сравнил. Иди уж, куда идешь, балабон этакий...
От Кагадея ехал Раник. На багажнике у него лежал большой, как гора, сверток — почти вровень с ним самим: видно, Толя, несмотря на странное письмо, все же решился поехать к Свете и заскочил забрать ее теплую зимнюю одежду.
Передо мной он даже притормозил — так уж хотелось ему, чтобы перешел с полным. Я прибавил шагу и чуть ли не перед самым его велосипедом перешел улицу — пусть хлопцу будет удача.
Мать уже стояла возле хаты и, опершись рукой на стену, как раз на надпись «Здесь жили Петруси» (Тот и Этот перед отъездом исправили «живут» на «жили»), ждала воды. Она смотрела на провода, словно что-то искала на них. Взглянул и я и только теперь понял, чего не хватает им.
— Ласточки улетели,— сказала мать.
Было еще по-летнему тепло, хотя давно уже и так рано — опередив даже ласточек — улетели в теплые края журавли.
10. С КОРЕНЬКЕВИЧЕМ
едем в Азеричино, по дороге туда и обратно размышляем о человеке и земле,а в заключение вновь сходимся на том,что все мы из хат
Проехали мимо тихой, неподвижной доярки — в платочке, красиво собравшем волосы, с ведром в правой руке, в легком платье, под которым круглятся молодые груди, она стояла в самом начале улицы. Казалось, доярка собирается ступить с невысокого пьедестала на зеленую траву — чтобы с полным перейти дорогу каждому, кто идет или едет в Азеричино, в центр колхоза.
Коренькевич ведет машину легко, плавно — будто слился с ней. И даже я, пассажир, третий тут и лишний, также чувствую себя неотделимой частью вот этой слитности человека и машины.
Прежде чем отвезти нас к автобусу, Коренькевич вызвался показать новый клуб.
— А то махнешь в свой Минск и наш новый дворец не посмотришь. Поедем. А Вера тут пускай с матерью поговорит пока.
Едем широкой улицей.
По сторонам ее — двухэтажные дома, на четыре семьи каждый: с балконами, с высокими крышами; и многоквартирные красавцы с современными просторными лоджиями.
Я любовался домами, где есть все городские удобства, думал, что вот эта деревня уже ничем не отличается от города, но, видя, как под окнами кое-где ходили и пощипывали траву куры, гуси, как почесывались о бетонные столбы
поросята, как стояли у подъездов запряженные, привязанные к ажурным металлическим украшениям лошади, сам себя поправлял: нет, все же это деревня — каменная, кирпичная, современная, но деревня.
Миновали двухэтажную просторную амбулаторию. Вход в нее — строгий, но приветливый.
А вот и контора — тоже двухэтажная, светлая, просторная.
Коренькевич на минуту забежал туда, взял ключи от клуба и вскоре вернулся. Когда опять садился в машину, на солнце сверкнул красно-зеленый флажок депутата Верховного Совета республики.
Клуб был действительно очень красивый. Высокий, светлый, с форсисто заломленной бетонной крышей, которая в этой своей форме казалась совсем легкой, он чем-то — хотя и отдаленно — напоминал наш минский Дворец спорта.
Уже в самой архитектуре колхозного клуба была заложена какая-то взволнованность, которая не дает пройти мимо него равнодушно и, как магнит, тянет заглянуть, а что там внутри...
Коренькевич сам, будто экскурсовод, водил меня всюду.
— А вот это наша библиотека.
— А вот это наш зрительный зал.
— А вот это наш художественный музей. Я недоверчиво глянул на него,
— Не сомневайся, Юра, не сомневайся — художественный музей. Понимаешь, я уже съездил в область, и там мне пообещали в скором времени подобрать из запасников музея экспозицию. Так что, видишь, у нас своя картинная галерея будет. А там станем богаче, сами покупать картины начнем. И сегодня ведь шедевры есть. Но то, что это шедевры, мы поймем только лет через сто.— Он улыбнулся: — На шедевры время надо.
По дороге в Житьково я все хвалил клуб. Потом разговорились про землю, про людей, про деревню, про ее отношения с городом.
— Очень уж крепко у нас в Беларуси город с деревней связан — не разорвешь,-— задумался Коренькевич.
— Да, у нас же почти везде: сын или дочь работает в городе, на заводе или на фабрике, а родители — в деревне живут.
— Вот приедут дети на выходной, хатули напакуют — и обратно в город.
— В понедельник идешь мимо общежитий рабочих, за окнами висят авоськи, целлофановые мешочки, узелки. А в них, ясное дело, сало, колбаса, масло. Ближе к пятнице эти мешочки сделаются потоньше — будто похудеют. В субботу уже редко где что увидишь — разве только у запасливых девчат. А наступит новый понедельник — за окнами вновь узелки и мешочки: значит, съездили домой дети, навестили своих стариков.
— А вон на автомобильном заводе в Жодине половина рабочих на обед вообще прямо из цехов в деревню ходит. А кто живет чуть подальше — тех автобусами возят.
Коренькевич задумался.
— Да, все мы, Юра, из хат,— переключая скорость перед пригорком, наконец сказал он.— Помнишь, как генерал Шибеков говорил: «Мы все разошлись в разные стороны, но помним, откуда мы родом, потому что хлеб, который мы едим, растят для нас наши родители». Деревня вырастила нас и, щедрая, Павлика отдала армии, Андрея — рабочим, тебя — науке, а меня на земле оставила, при себе. Но она внимательно, Юра, как заботливая мать, следит за нами, кем мы становимся, куда идем, как растем. И когда мы не оправдываем ее надежд, она не дает нам спуску, посмеивается над нами — а ты же знаешь, как в наших деревнях умеют это делать. Однако же умеют тут и любить и уважать своих детей, которые простились с деревней, чтобы множить ее славу кто где может.
Поднялись на пригорок. Впереди уже видны были наша и Цытнячихина хаты — они стоят как раз с этого краю.
— Вот и Житьково,— Коренькевич опять переключил скорость, машина побежала быстрее, и он обернулся ко мне: — Ты знаешь, в Житькове запланировано построить крупный животноводческий комплекс.— Немного подумал и добавил: — Вот приедешь как-нибудь лет через десять и не узнаешь Житькова. Оно будет такое же новое, кирпичное и современное, как и Азеричино.
И я представил себе, как здесь, на месте тихих жить-ковских хат с соломенными крышами, встанет новое село с многоэтажными домами и как от деревни, где было столько своего и горя и радости, где каждый человек жил своей неповторимой жизнью, останется разве что одно лишь имя, одно слово — красивое, святое и вечное слово, которым с давних пор называлась эта спокойная и далекая от бойких дорог земля,— деревня Житьково...
...Мать, Вера, Петрусь уже вынесли чемоданы и стояли на улице — ждали нас. Вера волновалась — как бы не опоздать на автобус.
Мы простились с матерью, поставили чемоданы и сели в машину. Коренькевич легко тронул ее с места. Когда «козел» свернул на дорогу к автобусной остановке, я увидел, что мать все еще идет по дороге вслед за машиной и как-то сдержанно, нетвердо, рассеянно машет нам рукой — так сдержанно, бывает, машешь на прощанье знакомому человеку, который улетает самолетом: машешь ему рукой, хотя и не уверен, видит ли он тебя, не знаешь даже, у какого окошка сидит он,— машешь просто всему самолету, как какому-то живому существу.
Мать дошла до того пригорка, до которого обычно провожает нас, когда мы идем на автобус пешком, остановилась, все так же неуверенно махала рукой машине и, видимо, плакала — попробуй не заплачь, когда после такой большой летом семьи, которая едва умещалась в тесной хате, остаешься теперь один: один и на всю хату, что стала теперь неправдоподобно просторной, и на весь двор, и на весь огород, где было столько смеха внуков,— тоже один.
По пути мы подобрали Цытнячихину Люсю — та с чемоданом тоже шла на автобус.
Когда девушка уселась, Коренькевич спросил у нее:
— Ну что, Люся, поступила?
— Ага.
— Поезжай, учись,—внимательно следя за дорогой, сказал Коренькевич,— А то видела, какая у нас больница хорошая? Нам медики нужны.
Люся лишь неопределенно пожала плечами и ничего не ответила: да и что она, девчушка, могла сказать определенно теперь, когда у нее все еще впереди — и учеба, и выбор места, где работать.
Возле одинокой будки на перекрестке Коренькевич остановился, помог достать чемоданы и поспешно простился, виновато разводя руками: дескать, постоял бы, да некогда — жатва.
Когда машина скрылась за поворотом, стало тихо-тихо. Было даже слышно, как от легкого ветерка чиркает о дерево жестяной лист, на котором выведено расписание автобусов.
Под ногами шуршала, сбиваясь в стайки, сухая и легкая опавшая листва. У будки разговаривали две женщины. Одна
из них, что стояла опершись спиной на столбик и держала за руку девочку, подошла к нам.
— Что это ты, Вера, и не признаешься уже,— сказала она и подала руку.
— Так я ж, Маруся, еще и оглядеться не успела,— оправдывалась Вера.
— Хорошо, коли так. А то я могла подумать, что ты зазналась,— усмехнулась Маруся.— Ну что, уже домой уезжаете? Бабку свою покинули одну? — и погладила Петруся по голове.— Кто их знает, эти автобусы. Остановится какой или нет. Вчера вон хвошнянский никого не взял. И руднянский, когда полон, тоже не останавливается.
— А ты куда едешь? — спросила у нее Вера.
— Я? Никуда. Это же наша паненка, Зина, дала телеграмму, что приедет со своим мужем, так я вот и встречаю их. Велика важность — могла бы и сама через лес пройти...
Девочке наскучило стоять возле незнакомых людей, и она за руку потянула мать от нас.
— Успокойся ты, непоседа! — прикрикнула на нее Маруся.— И большая уже ведь, а с людьми не дает поговорить. С отцом так она смелая. Поверите ли, как-то он решил за что-то приструнить ее. Так она заплакала да и говорит: «Бил ты меня, батька, малую, начинай уж и большую бить». Вот тебе и маленькая.
Девочке, вероятно, не понравилось, что мать рассказывает про нее такое чужим людям,— она поморщилась и отошла.
— А у тебя ведь, Маруся, уже взрослая дочка должна быть,— отсюда, издали взглянула на девочку Вера.
— Да это ж младшая моя, она и в школу еще не ходит. А старшая — та уже большая, нынче в десятый пойдет.
Маруся как будто обрадовалась, что Вера затронула эту тему.
— Уж такая хорошая девочка,— спешила рассказать она.— Все говорит: «Мамочка, я так хочу на учительницу выучиться, так уж хочу!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19