А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

.. (Его осел тронулся с места.) Чуш! Вот скотина! Я еще не кончил... Потом сортировать... Чуш, ослиное отродье!.. Осел и есть осел, слов не понимает! Чуш... А потом сушка — это дело тонкое.
Знаешь ли ты, ходжа, как лист накалывают да как его вялят, чтоб аромат был?!
— Как-нибудь научимся!
— Ты меня тогда позови. Я тебе помогу. У меня поле в этом году тоже под Хаскёем. Мы ведь соседи!
До самого поля отец шел молча. Придя, поплевал на ладони, взялся за мотыгу. Одним махом прокопал три борозды и скомандовал погасшим голосом:
— Давайте, дети мои!
Мы вошли в борозды. В одну я, в другую Эмине, в третью Ферид. Отец оперся о мотыгу и стал глядеть, как мы работаем.
— Ага, вот так, сынок... Молодец, дочка... Если росток длинный, кол всаживай глубже... Этот росток еще прижми... Вот так, готово... Вы Маджироглу не слушайте. Как продадим табак, первым делом куплю Фериду швейную машину «Зингер»!
Ферид разогнул спину:
— На ножках машину. Хочу, чтоб привод был, отец.
— Конечно, сынок, на двух ножках, на трех ножках, на скольких тебе надо. А дочери — куклу!
Тут не выдержала Эмине:
— Большую куклу!
— Конечно, самую большую!
— С волосами. Краснощекую. И губы, как вишня. Чтоб, когда положу, глаза закрывались, а посажу — открывались. Хорошо, отец?
— Как настоящую, только без языка, доченька. Согнувшись над бороздой, я покосился на отца. А мне ничего о не купит?
Л меньшому... — Отец помедлил.— Ежели не будет лодырничай., как на прошлой неделе.— пианы с подтяжками.
Я оросил кол и пошел к кустам.
— Снова обозлился!
Как не обозлиться? Штаны на подтяжках! Перешитых с Ферида и тех за глаза довольно. Мне нужен был пугач! Шестизарядный! Сколько я просил — не купили! На такие безделушки денег нет, видите ли. А кукла, которую купят Эмине? Она что, работать будет? Ах, отец, отец! Завяжет четыре узла на платке — вот тебе и заяц. Он и ходить-то не может, этот заяц, если его не дергать. Выломаешь гранатовую палочку — вот тебе и конь. А ржать и скакать изволь опять сам. А волчки? Глядишь на других ребят— от зависти сердце заходится... Не покупает. Берешь тогда пустую катушку, хлебным ножом просверлишь дырку побольше, сунешь огрызок карандаша с полмизинца. Вот тебе и волчок! Крути сколько влезет. Весной богатые
мальчишки делают змеев из яркой бумаги, хвост блестит, как венец у невесты. А ты изволь делать змей из газеты «Хакимиёти Миллие». Натянешь на обруч, нацепишь мочало вместо хвоста, не то что ветер — буря не подымет. Дети, у которых нет игрушек, должны бы расти в два раза быстрей. Если наша ослица родит, осленок через два года будет с мать. А я? От горшка два вершка. Мне уже семь лет, а я все еще тщедушней семидневного осленка. Верно говорит тетушка Захиде. Я не расту от лихорадки—это раз. От битья—это два. А теперь вот еще табак. Так и карликом стать недолго!
Все это я в гневе повторял про себя, сидя за кустарником. Через полчаса, шатаясь, побрел обратно.
Отец смягчился:
— Ладно уж, будет тебе шестизарядный. Быть по-твоему. Слово!
Дал слово и я—не увиливать от работы.
Напившись шербета из весенних дождей, табак пускает корни, нежные саженцы крепнут, едва заметные в бороздах ростки поднимаются, листья жиреют, поле становится похожим на лоскут зеленого бархата.
Середина апреля — время первого окучивания. Нужно разбить корку грязи, образовавшуюся после дождей,— она начинает душить росток. Но стоит чуть ошибиться, не так махнуть мотыгой, и вместе с коркой ломается и росток. Что срезать вот так росток табака, что поломать саженец плодового дерева, что топором срубить молодую сосенку — все одно: убийство. Срезанный росток табака лежит в борозде, как жертва преступления. Не думайте, что это убийство бескровно,— кровью обливается душа табаковода. Поденщики побесчувственней накидают на погубленный росток землю, засыплют могилу, и — дальше.
Я так не мог. Руки-ноги у меня тряслись от страха. Несколько раз я перебрасывал погубленный нежный саженец в борозду Эмине. Но сколько веревочке ни виться, конец бывает. Поймали меня. Наказание известно. Пробовал я втыкать убитый саженец на место как ни в чем не бывало. Но и этот номер не прошел. На солнце меньше чем через полчаса погубленный саженец опускал листочки. «Червь, говорю, попортил».
Но отца было провести не так-то просто.
— А ну-ка, нагнись!
Ах, как болело мягкое место от встречи с черенком мотыги! Сколько ростков уничтожишь, столько раз и отведаешь черенка. Вижу, от этого окучивания ягодицы мои, без того не слишком мягкие, того и гляди, совсем задубеют. Но вскоре выход был найден. Как срезал росток—поднял и в карман. А стал карман набухать, идешь под известным предлогом в кусты, вываливаешь на землю. «Как можно?»—скажете вы. Можно! Если можно семилетнему ребенку окучивать табак, то и это тоже не
грех.
Второе окучивание—прополка. Не пугайтесь, я не собираюсь перечислять все работы подряд. Я хочу только, чтоб вы поняли, как из табака добывают хлеб и почему этот хлеб горек. После третьего окучивания — табак уже по колено. Над полем колышутся волны горячего пара. В воздухе запах табака. Нижние, лежащие на земле листья начинают желтеть.
Наступил июнь—вот вам и время сбора. Сбор табака—ночная работа. Потому что листья собирают ночью: встало солнце—они морщатся, вянут. Началась ночная страда—табаководы до осени говорят сну: «Прощай!»
Попрощались и мы. В полночь отец стянул с нас одеяло, еще сохранявшее запах матери, и стал трясти:
— Давай, Ферид, вставай!.. Ну, девочка, вставай, моя милая. Не-ет, так не годится, хоть сон и сладок, нечего ворочаться с боку на бок. Распахнули глаза—сразу пятки на пол. Давайте, дети мои! Кончим с табаком, будет вам машина «Зингер» на ножках, будет кукла...
— И пугач шестизарядный будет, отец?
— Ого, и ты, постреленок, проснулся?! Будет шестизарядный, будет! Вставай быстрей и марш умываться.
Мы поднялись. Подкрутили фитиль в ночнике, надели приготовленную с вечера самую худую, рваную одежку. Гляжу, мачеха спит глубоким сном, вздувшийся живот выпирает из-под одеяла. Рядом с ней сладко посапывает маленькая Меляхат. Глазки чуть заметно приоткрыты. Не знаю, что ей снилось. Наверное, летала во сне. Я тоже летал той ночью во сне. Но как только отец стал меня будить, крылья с треском обломились и я плюхнулся
наземь...
Я пошел к колодцу, накачал воды. Умыл глаза—все равно слипаются. Разлегся на циновке под навесом. Дай, думаю, вздремну, пока отец не позовет. Какое там! Тут же поднял меня на руки и понес: «Ослица готова, ждем
тебя!»
Я ждал, что меня посадят в седло, но очутился в глубокой корзине и ударился коленями о здоровый камень на дне.
— Зачем это, отец?
— Не болтай много,— отрезал он, усаживая в седло
Ферида.— В другой корзине Эмине. Она чуть потяжелее, вот я и положил камень, чтобы груз уравновесить... Дех! Ослица зашагала.
— Ты хорошо запер дверь, Ферид?
— Запер, отец.
— Они, если хотят, пусть спят в своих корзинах. А ты, сынок, смотри не засни. Упадешь.
— Не засну, отец.
— С ишака плохо падать. Не приведи аллах, покалечишься... Захочется спать, погляди на звезды, спой песню...
Ферид молчал. Но песня звучала. Ее пели плетеные корзины. Они так приятно скрипели, раскачиваясь при каждом шаге ослицы. Песню эту пел весь городок, проснувшийся среди ночи. То была песня рессорных повозок — их оси шипели, как граммофоны. То была песня безрессорных телег—от их стука проснулись и камни. То была песня, сплетенная из ржания иноходцев, раздававшегося в облаках пыли, ругани возчиков, сонных голосов поденщиков, крестьян-переселенцев в обвислых ватных штанах, их жен в белых платках и черных эльдирме, до отказа забивших повозки. То была песня табака, песня батраков, спешащих на табачные плантации, оставивших дома лишь грудных младенцев да старых бабок.
Убаюканный ею, я думал о нашей бедной ослице, плетущейся среди табачного каравана. Трое детей на спине и один в животе. Мне стало ее очень жаль... Не успели исчезнуть из виду огни городка и на полях вдоль дороги загореться карбидные лампы табаководов, как глаза мои стали слипаться. Откуда ни возьмись, в воздухе показался огромный орел. Как он меня приметил, не знаю, но ринулся прямо с неба от Венеры к моей корзине. Сел, сунул в нее клюв, схватил мою феску за кисточку. Я уцепился за феску обеими руками. Но орел в два взмаха крыльев вытащил меня из корзины и поднял в воздух. Хитер был орел — хотел взять мою феску и накормить ею своих птенцов. Ну, дудки! Я крепко держался за феску, не отпускал. Он был упрям, я еще упрямей. Летим себе и летим. «Ну, а что, если придет тебе в голову отпустить мою феску, аллах, мол, с тобой?!» Не успел я об этом подумать, он взял и вправду отпустил. Ой, мама! Высота такая — выше минарета у базарной мечети. А падал плавно, как в люльке спускался. И на землю упал, точно кошка,— на четвереньки. Ничего мне не сделалось. Толь-
ко холод сковал руки-ноги, будто в воду нырнул. Отец меня трясет, натирает уши, кричит:
— Эй, ты, оставь свою феску! Проснись наконец— приехали!
Я пришел в себя. Сон, что я видел в корзине, в точности походил на сказку тетушки Захиде. Я был вне себя от восторга.
Так мы начали сбор табака, сбор нижних листьев. Мы работали до тех пор, пока солнце не вылезло из-за горизонта.
Обратно пришлось идти пешком. Корзины были набиты табачным листом, обернуты мешками. Идти—полтора часа. Пот на щеках, сон в глазах. Лица, руки, одежда — все перепачкано. Брюки до колена, рукава до плеч, рубаха на груди—вся левая сторона, к которой прижимались кипы сорванных листьев,— в табачном соку. Черное табачное молоко. Благородная грязь табаковода. Яд, из которого он выжимает хлеб!
Придя домой, я соскреб ядовитую грязь с рук, скатал ее в шарик и побежал к колодцу.
— Нечего мыться,— сказал отец.— Снова замараешься.
— Чем?
— Сейчас сядем нанизывать, сынок. Мать готовит завтрак. Поедим—и за дело!
— Но я хочу спать, отец!
— Нет, табаковод не спит до сентября.
— Неужели совсем теперь не спать?
— Если кончим нанизывать до третьей молитвы, поужинаем и ляжем. Потому что вставать нам опять в полночь.
Как он сказал, так и вышло. В полусне мы накалывали листья и пальцы тонкими плоскими иглами. Потом иглы рядами положили на жерди. Жерди веревками привязали на колья и только тогда перевели дух. Мне уже было не до еды. Я вошел в дом, повалился на постель и уснул раньше кур. Шутки в сторону,, подниматься надо было раньше петухов.
Так прошел июнь. После нижних собрали «наднижние» листья. В июле третий заход — сбор «главного», самого крупного листа. Потом сбор «подверхних». За ними— верхних листьев. В августе шестым заходом собрали редкие крохотные листочки у самого табачного цвета—их называют «догон» — и больше в поле не ходили. Недавно еще зеленое-презеленое, оно теперь высохло, каждый
корешок был обобран по шесть раз и стал похож на нищенский посох. Гол, как наши крестьяне. У бедного табачка остался только цветок на голове. Красивый- он, как венец невесты, но не садится на него ни пчела, ни бабочка. Известно, горек табачный сок. Но наш брат человек и цветок табачный не оставляет в покое. Ждет семян. Проращивает их в январе под жаровней. Потом идет сажает на грядах, покрытых навозом. Для рассады. И снова начинается мучение—табака и табаковода.
Первый год я терпел эту муку. Терпел потом еще много лет, но первый год дался мне тяжелей всего. Как ни боялась моя лихорадка побоев, а табак ее снова расшевелил. Схватит, бывало, меня приступ ночью на поле — обливаюсь пбтом, хотя холод перед рассветом жуткий. А разыграется днем, когда нанизываем лист на иглы,—начнет трясти на жаре от холода. Но трясло ли меня, обливался ли я пбтом, от работы отлынивать мне не давали. Шестизарядный пугач и штаны на подтяжках должны были увенчать сезон. И я терпел.
Я-то вытерпел, а вот бедняжка ослица—нет. Не лихорадка, конечно, ее одолела, а упрямство. Случилось это во время сбора главного листа, в самое горячее время. Как-то ночью отец заглянул в наш самодельный хлев, видит—ослица рожает. Ладно, пусть себе рожает, не отрывать же младенца от матери. В ту ночь мы отправились в поле пешком. Корзины—на спине. Через три дня решили попробовать: «А ну, поехали!» Не тут-то было. Не насытилась, видать, еще материнством, не нализалась с осленком. Не идет, и всё тут. Стоит и оглядывается. Что делать? Не тащить же нам на спине трехдневного осленка за нею в поле?
Хорошо. Терпим еще день, терпим неделю. На обратном пути грузим корзины на соседские повозки. Кое-как перебиваемся.
Как только осленок запрыгал по двору, отец сказал: «Ну, дорогая, хватит, поехали: роды окончены». И снова прежним порядком отправились мы в путь. Осленок—за нами. Идем себе, идем, вдруг ослица останавливается как вкопанная. Глядим — осленка нет. Прыгает как бешеный— то ли в канаву угодил, то ли в чужой виноградник забрел. Возвращаемся. Находим. Идем дальше. Прошли сто шагов—снова стоп. Ослица останавливается, кричит.
— Так дело не пойдет,— решил отец,— привяжем-ка его сзади.
Привязали. Но осленок не желает идти на буксире. За неделю успел привыкнуть к свободе. А стоит отвязать— ослица не чует его и... останавливается. Одним словом,
еле добрались мы в ту ночь до поля. Возвращались же и того хуже.
Следующей ночью отец заставил Эмине шагать пешком. На ее место посадил в корзину осленка, корзину завязал мешком. Ко мне добавил еще один камень— уравнял с осленком. Ладно. А как назад? Корзины доверху полны листом. Хотите верьте, хотите нет — отец нес осленка на руках.
Один день нес. Второй день нес. Невыносимо. Осрамились на весь город. Смеются над нами. Надоело это отцу — вот так! Как-то в полдень, когда мы возвращались с поля, нам попался навстречу юрюк-дровосек, отец его упросил, добавил еще пятьдесят курушей и всучил осленка. Ослица смекнула, в чем дело. Все смотрит назад и смотрит. Но сзади не осленок, а отцовская палка. Хочешь не хочешь, приходится идти.
До самого вечера не пила, не ела, бедняга. Глаз от ворот не отрывала. Вздыхала, жаловалась. А когда опустилась ночь, вздохи ее перешли в настоящий плач. Разве ослицы плачут? Плачут и ослицы, если оторвут дитя от матери и отдадут чужим людям. Плачут, как люди. Вытерпеть ее крик было невозможно. Сколько она проплакала, не знаю. Лежа в постели, я слышал ее вой, пока не уснул, накрывшись подушкой. В полночь я проснулся от слов отца:
— Ослица умерла!
Мы вскочили, побежали во двор. При свете карбидной лампы увидели: лежит, протянув ноги. Глаза открыты. От глаз до бархатного носа—пятно грязи. Сдохла наша ослица от горя. Я поглядел на отца. Он плакал.
Но людям что? Дай только поговорить. Вскоре об отце пошла еще одна сплетня:
— Гявур-ходжа совсем рехнулся. Взял пилу, зарезал у бедной ослицы детеныша!
Отцу и в голову не пришло отыскать юрюка И выставить его свидетелем или же привести осленка, показать его пустомелям.
— Что поделать,—мрачно отвечал он,—не смогли мы принести барана в жертву господу богу. Пусть хоть осленка примет, если соблаговолит. А на нет и суда нет!
ДЕНЬ ПЯТЫЙ
Пришла осень. Не успели мы отмыть руки от табачного сока, как начались занятия в школе. Я пошел уже во второй класс. Эмине, хотя была и старше меня, пошла в первый: всё мачеха не пускала. Да и теперь-то согласилась
скрепя сердце после долгих увещеваний отца: аист принес нам еще одного младенца, и Эмине должна была снова стирать пеленки. А нянчить нового братца должен был я.
За нашим столом появился новый рот. Но как было нас шесть человек, так и осталось: Ферид, три года назад окончивший школу, внезапно исчез.
Утром, уходя из дома, он потихоньку расстегнул булавку, которой был заколот внутренний карман отцовской куртки, взял из бумажника две лиры, а вместо них оставил письмо на двух страничках. За завтраком отец прочел его мачехе.
«Отец,— писал Ферид,— не сердись, что я тебя не спросился. Эти две лиры удержи из первых денег за табак в счет швейном машины «Зингер». Я не буду портным, передумал, и машина мне не нужна. Уезжаю в Балыке-сйр'. Попытаюсь держан, экзамен и учительский интернат. Не выдержу, все равно домой не вернусь. Одним ртом меньше будет, не так ли? К тому же кусок хлеба, что ты клал передо мной на стол, с некоторых пор стал для меня горек. Побоями—сыт по горло. Знаю, ты рассердишься, но прошу не вычеркивать меня из списка твоих детей, не отказывайся от меня!»
— Уже вычеркнул! — прокричал отец.— Нет у меня больше сына по имени Ферид!..
Мачеха обрадовалась и письму и отцовскому гневу. Нос у нес покраснел, ноздри раздувались:
— Не от порки он бежит, эфенди, а от табака, от табака!
Эта осень была для нашего дома началом листопада. Отец с каждым днем делался все мрачнее, все больше пил, все чаще разражались скандалы, а колотушки, приходившиеся на долю Ферида, стали доставаться нам.
В начале учебного года два известия окончательно лишили его равновесия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25