А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И так на меня дунул, что пламя мое задрожало, заходило ходуном. Хорошо еще, что сразу не погасло.
Об этом мулле я был наслышан еще в губернии.
— В знаменитую деревню едешь,— предупреждали меня.
— Чем знаменита?
— Муллой. Ни один учитель не выдерживает. Дунет— поминай как звали. Дыхание у него ядовитое. На первого учителя, что приехал после установления республики, как дунул, так тот и погас. Умер от горя бедняга Мустафа-эфенди. Тело его обмыл сам мулла и велел предать земле за кладбищенской оградой.
— Почему?
— Он его один обмывал, а после сказал: «Я видел: гявур необрезанный! На кладбище его хоронить нельзя!» Вот так-то...
На второго учителя этот мулла-мусульманин дунул так, что он через три дня очутился в другой деревне. Третий учитель сам был местный, деревенский. Выдержал несколько лет. Мулла восстановил против него три четверти деревни, учитель со своей родней оказался в меньшинстве. И в конце концов мулла нашел предлог, чтоб от него избавиться: «Поздно, мол, открывает школу и рано закрывает—спешит-де охотиться на куропаток». Четвертый якобы оказался пьяницей. Пятый во время проверок на чистоту у мальчиков-дс расстегивал на вороте одну пуговицу, а у девочек — две. Шестой, как приехал и услыхал об этом, в тот же вечер вернулся в город. Из министерства стали слать приказы: «Отправляйтесь на место, приступайте к работе!» Он отвечал: «Пока мулла не умрет, к занятиям приступить не могу. Жду!» Но мулла, как назло, заупрямился: не помирает, и все тут. Заупрямился и учитель: не приступает к занятиям, и все тут. В результате школа была закрыта два года.
Открыл ее я. Записал в учительский журнал под номером семь свою фамилию, наклеил фотографию. В графах моих предшественников стояли даты начала и конца работы. И причины, отъезда. В первом случае — смерть. В третьем—перевод на другое место. В остальных—волшебное дуновение муллы.
Записывая в своей графе первую дату —пятое сентября тысяча девятьсот тридцать шестого года, я задумался: какова будет последняя дата и причины, по которым ее занесут в журнал. «Быть может, со мной случится то же, что с вами?» — спрашивал я своих неудачливых коллег, глядя на их фотографии. Мне показалось, что Мустафа-эфенди говорит: «Смотри только здесь не умри, не то и тебя объявят гявуром!» «Попробуй выдержи, может, тебе удастся!» — отвечали остальные.
Что ж, попробую. Какая-никакая, но у меня была теперь своя школа. Над ней—флаг на древке, на полу— циновки, на стене—доска. И я. А где же дети? В журнале во всех трех классах было записано сто пятнадцать учеников. В первое же утро я послал по деревне глашатая. Школьный служитель—старик Хаджй Бекйр просвистел в свисток на все четыре стороны. Когда ученики расселись на циновках, я их сосчитал: пятнадцать!
— Хаджи Бекир, а где остальные сто?
— Эх, сынок, никто из учителей не мог их собрать.
— Почему?
— Кто в поле работает. Кто дома за младшими братьями смотрит. Кого уже в школу и не пускают — вырос, мол. Наложишь штраф — все равно не уплатят. Тебе же хуже будет... Лучше всего, начинай-ка с этими, что пришли, а остальных возьми да вычеркни.
— Нельзя, Хаджи. Журнал—не долговая тетрадь бакалейщика. Как я вычеркну ребенка, которого не выучил?
— Об этом не печалься. Их всех мулла учит.
— Мулла? Чему же он их учит?
— Корану.
— Где?
— У себя дома.
— Вставай. Пойдем к нему домой.
Хаджи Бекир внимательно посмотрел мне в лицо: уж не свихнулся ли я? И рассмеялся.
— Эх, сынок, в его дом и жандарм войти не может. Вернее, не входит. Каймакам и тот у него в руках. Когда мулла входит в управу, все встают и кланяются ему до земли. Не успеет сесть,—бегут к нему с кофеем, справляются о здоровье, эдак почтительно, вежливо. И в губернии тоже. Он самой Анкары не боится. Министр по делам веры — его однокашник по медресе.
— Что же нам теперь делать, если министр его однокашник?
— Сиди, где сидишь. Не лезь на рожон. С ним не потягаешься. Он уже шесть учителей выжил. Таких, как ты. Первый...
— Знаю, Хаджи. Обо всем знаю.
— Если так, какого же лиха тебе еще нужно?
— Не лиха мне нужно, а детей.
— Еще чего захотел! Не отдаст он их тебе. Сказано ведь: сам учит. Выучит пяти молитвам для каждого намаза — осенью с родителей три эльчека зерна. Сделает хафызом—весь урожай ему. А ягнята, курята, масло, яйца, фитре да зекят3 — этого не считает.
— Вставай, пошли, Хаджи!
— Садись. Полетишь, разгневавшись,— упадешь, раскаявшись. Прежде сядь, подумай сутки, а потом действуй.
Я стал думать. Не прошло и суток, как мулла за мной прислал: «Пусть придет ко мне, поговорим».
Я не пошел. Велел передать: «Пусть придет в школу, поговорим!»
Он обиделся: «Приехав в гости, прилично ли требовать хозяина к себе?»
Я обозлился: «Прилично ли, не спросив учителя, звать к себе детей во время уроков?»
Я — к себе, он—к себе, веревка натянулась. И вот мы столкнулись с ним на улице.
Долговязый, в шальварах, подпоясанных кушаком. За поясом нож с серебряной рукояткой. Часы на серебряной цепочке. Физиономия что печеное яблоко. Ни усов, ни бороды — как баба. Один глаз выворочен, веко красное. Феска обмотана чалмой—только кисточка торчит. Губы шевелятся— молится.
Мулла направлялся в мечеть. Рядом—староста, впереди— богатеи, позади—их слуги. А со мной—Хаджи Бекир и пятнадцать учеников. У одного в руках — свернутое знамя. У другого под мышкой — портрет Ата-тюрка в раме. У меня и у Хаджи Бекира тоже руки полны. Мы снялись с места всей школой.
Стоим друг против друга. Мулла ухмыльнулся. Во рту ни зуба. Беззубый, а стольких учителей съел! Хорошо еще, что на меня не сразу кинулся.
Взял меня за подбородок:
— Смотрите-ка, у него борода еще, как пушок на айве!
— Верно. Я безбородый, как баба. Муллу передернуло:
— Куда это вы собрались?
— Да вот...—Я показал на вывеску, снятую со школьных дверей, на журналы да тетради в черных переплетах, которые нес Хаджи Бекир.— Переезжаем...
— Куда?
— К тебе!
Тот так и опешил.
— Ничего удивительного нет,— сказал я.— Как-никак большинство детей у тебя. Вот и повесим на твоих дверях эту вывеску. Будешь и меня учить.
У меня затряслись поджилки, у муллы губы.
— Понятно,— проговорил он.— Не пройдет и года, переедешь и ты в другую деревню!
— Не имею желания, ходжа!
— Это уж не от твоего желания зависит, а от моего.
— Ладно, попробуй!
— На что ты надеешься?
— Приходи в школу, увидишь.
— После намаза приду, жди! Я стал ждать. Пришли.
— Смотри, ходжа,— сказал я.— На него я надеюсь— это раз (я показал портрет Ататюрка). Узнаёшь? (Молчание.) И вот еще на что я надеюсь (я ткнул пальцем в одну из шести стрел на карте Турции). Эта стрела называется лаицйзмом. Чтобы тебе было понятно: это значит, что вера теперь в мирские дела мешаться не может. И, кроме своих детей, ты никого учить не можешь. Не имеешь права учебой торговать и не пускать детей в школу. Я требую, чтобы все мои сто пятнадцать учеников ходили в школу. Понятно?
Мулла расхохотался. Ну что вы на это скажете? И как еще! Схватился за живот и залился, точно баба:
— Поглядите, ой, держите меня, поглядите, на что он надеется!
Таким успехом не пользовались у зрителей ни Нашйд, ни Дюмбюллю Исмаил. Они хохотали. И, хохоча, повалили вон.. Мы остались с Ататюрком наедине.
— Ты видишь? — спросил я его.
Его глаза сверкали. Мои наполнились слезами;
— Если я буду побит, ты будешь уничтожен. Поломаются шесть твоих стрел, Атам!
Ататюрк насупил брови. Я прислушался: не скажет ли что?
— Держись! — сказал он.
На следующий день мулла прислал ответ. Я сообщил его Ататюрку.
— Ты знаешь, что он сказал? Стрелу эту, говорит, переломлю, а ваши галстуки—эти недоуздки гявурские — заткну в отхожее место!.. Не пускает детей, Атам. Сегодня в школу снова пришло пятнадцать человек. А у муллы снопа сто. Крепко дует-колдует мулла,— пламя мое дрожит. Идеалы — одно, а жизнь—другое. Легко водрузить факел просвещения на министерском гербе, в заголовке учительской газеты, нарисовать его в учебнике. Но еще легче загасить пламя наших свечей. Шесть лет ел я народный плов и, если теперь поверну оглобли, позор на мою голову. Если я испугаюсь, погибнет республика! Я буду держаться!
С этого дня я стал отчитываться перед Ататюрком каждый вечер. Вот несколько моих рапортов:
— Сегодня утром я встречал у дома муллы детей, которые шли к нему учить коран. Одни, увидев меня издали, убегали. Другие, не обращая на меня внимания, проходили в дом. Я заглянул внутрь. У лестницы стояли пятьдесят — шестьдесят пар разнокалиберных деревянных сандалий и башмаков. Словно из-под земли долетел хор детских голосов, распевавших молитву: «И реки в том раю текут, твердя: аллах, аллах!» Тысяча девятьсот тридцать седьмой год, Атам! А мулла учит детей, твердя: «Элиф-бе-те-се». И я плачу, твердя: республика! республика! Мы ведь записали в конституций, что каждый турок должен окончить начальную школу. Доброй ночи тебе, Атам! Спи спокойно в Чанкая!
— Я решил прежде обучить родителей. Открыл вечернюю школу для взрослых. Не приходят. Нельзя сидеть, мол, вместе женщинам и мужчинам. Хорошо, решил я, один вечер будут заниматься мужчины, другой— женщины. «Наши жены и наши вечера нам самим нужны»,— отвечают. Хоть бы парни пришли, говорю. Чем их с мордобоем будут учить грамоте в армии, я лучше их сейчас выучу без мордобоя. Но и они не пришли. Как-то
вечером я застал их в хлеву. Сделали из мыла кости, играли на деньги. Отобрал у них кости, позвал в школу. Схватили меня за шиворот, пригрозили побить, если не отдам кости, Атам!
— Пошел пожаловался в уезд. «Соблюдай приличия. Не забегай вперед»,— сказал каймакам. В таком случае остается только пятиться, Атам!
— Приехал инспектор. Я потребовал, чтоб он инспектировал не меня, а муллу. Поругались. «Не подымай шума!» — говорит. Как же мне не подымать шума, Атам?!
— Написал обо всем в министерство. Ответа нет. Решил было написать тебе, Атам. Но потом, так же как мой отец, передумал. Что соваться к вам с нашими мелочами? Ты занят такими большими делами, что мне стало жаль твоего драгоценного времени. Правильно я поступил, Атам?
— Сегодня утром у дверей муллы к моей груди приставили пистолет: «Не задевай нашего муллу, не то смотри!.. Плох он или хорош, но мулла в деревне один!» Один-то один, однако во время национально-освободительной войны вылез на гумно с белым флагом, сдал грекам деревню. Что ему чужая честь да чужое добро? Подарил их врагам, и дело с концом. Когда медресе превратили в хлебные амбары, текке—в ротные цейхгаузы, а мечети в хлевы, когда эзан стали возглашать по-турецки, фески пошли на тряпки для кухни, женщины открыли лицо и ноги, писать стали по-гявурски, а пятницы перенесли на воскресенья— мулла с утра до вечера стал ругать республику. Отчего бы ему и не ругать! Он и тебя ругает, Атам!
— Мулла велел сообщить мне, что, если бы ему не было жаль моем молодости, он прочел бы молитву, и в тот же час я превратился бы из мужика в бабу. Я велел ему передан.: «Пусть прочтет попробует».
— Каждую субботу в конце недели мы после уроков спускали национальный флаг. Мулла договорился со старостой, и церемонию запретили. Школа рядом с мечетью; когда мы поем национальный гимн, мулла творит намаз, и мы-де мешаем ему читать молитву. Что мне теперь говорить детям, как их учить, ума не приложу,
Атам?!
— Я начал второй учебный год. Пламя еще горит. Вместе с первоклассниками у меня теперь тридцать с
лишним учеников. Кажется, мулла прекратил меня запугивать. На западном фронте без перемен, Атам!
— Беру свои слова обратно. Есть новости. Мулла снял меня с довольствия: экономическая блокада, отлучение! В чем дело? Я ведь даром ни у кого хлеба не ем! Живу и питаюсь не за счет деревни. За все плачу деньги. Но теперь плати не плати — все равно. Крестьяне сговорились. Прошу молока, яиц, курицу — не продают. Три дня сидел голодный. На четвертый послал Хаджи Бекира в город на базар. Чтоб он там чего-нибудь купил и принес. И мой собственный кусок хлеба становится горьким, Атам!
— Хаджи Бекира огоавили от должности. Тридцать две лиры в год получал бедняга, и тех лишился из-за меня. Кольцо блокады сужается. Моя школа — что крепость просвещения, обложенная со всех сторон врагом. Я обороняю ее без пищи и без воды, Атам!
— Сегодня я видел сон. Меня убили. Вынесли, положили за кладбищенской оградой рядом с Мусгафой-эфенди. Сон был, как говорится, в руку: меня выкинули из дома, где я жил. Я очутился на улице. Ночевать в школе запрещено специальным приказом! Попробуй-ка не поночуй, Атам!
— Я нашел другую комнату. В пустом доме одного бедняка, что бросил деревню и уехал искать счастья на чужбине. Сказали, в доме водятся привидения. Ну и хорошо, по крайней мере будет компания, решил я. Решить-то я решил, однако на вторую ночь чуть не свихнулся. Стены ходуном заходили от грохота. Встал, зажег лампу. Что-то зашуршало на улице. Молотилка остановилась. Погасил лампу, только стал засыпать, снова «привидения» загрохотали кулаками по стенам, в этот раз соседних домов. Плохи мои дела, Атам!
— Да будет тебе известно: крепость накануне падения. Зима в разгаре. А они взяли раскрыли школу — будем ставить, мол, черепицу. Раскрыть раскрыли, а покрыть не покрыли. Дождь да вечер загасили мою свечу. Не свечное сало, а соки моего сердца, мои слезы, моя кровь поддерживали ее огонь. Сегодня вечером снег залепил твой портрет. Я стряхнул его ладонью и вот говорю с тобой. Больше мне сказать нечего. Еще немного, и я сдамся, Атам!
— Сдался. Занес в журнал дату отъезда: тысяча девятьсот тридцать восьмой год. В графе «Причина» написал коротко: «Колдовство муллы». Поглядел на фотографии шести моих предшественников, товарищей по профессии и по несчастью, попрощался с ними. Прощай и ты, Атам!
Хаджи Бекир погрузил мои пожитки на ишака, на одном боку — чемодан, на другом — постель. Явилось несколько моих учеников. И среди них Пене Осман — моя надежда. Поцеловал мне руку и заплакал:
— На току мулла созвал своих псов, учитель. Хотят проводить тебя сковородным звоном.
ДЕНЬ ДВАДЦАТЬ ПЕРВЫЙ
Сам не знаю, каким ветром занесло меня в Стамбул. Там в это время шел набор в Анкарскую государственную консерваторию. Одним из кандидатов был я. Случилось так, что не успел я помыться с дороги, как попал на экзамены. Сдал удостоверение личности, справку о здоровье, диплом и прочие документы, получил экзаменационную карточку с номером и вошел в зал. Гляжу, кандидатов человек двести, ребята и девушки. Одеты но-праздничному, причесаны. Заметил свободное местечко. Подошел и спросил сидевшую рядом девушку:
— Здесь свободно?
Она внимательно меня оглядела. Глаза, как виноградины. В них написано: «А этот еще откуда взялся?»
— Можно сесть?
Кивнула. Стул был скрипучий, как в кино; кое-кто оглянулся. Откуда мне было знать, что экзамен уже начался?! В глубине зала сидели члены жюри. Почти у всех — головы лысые. Перед ними стоял кандидат. Они его о чем-то спрашивали. Его ответы слушал весь зал. Рядом сцена. На сцене в правом углу — рояль...
Я застыл с раскрытым ртом. Вытер пот со лба. Гляжу — платок черный от грязи. Испугался, что девушка рядом со мной увидит. Увидела. Спросила шепотом: Им прямо с дорог и?
— Да. Хорошо, что сел рядом с вами.
— Что ж гут хорошего?
— Запах ваших духов перебьет запах моего пота. Мы посмотрели друг другу в глаза. Я ведь сказал:
глаза у нее были, как виноградины. Под их взглядом чувствуешь себя, как под дулом пары пистолетов: поднимай руки и сдавайся. Глядя, как движутся ее губы, полные, свежие, словно цветок граната, я не расслышал, что она мне сказала.
— Что вы?
— Я говорю: вы тоже на оперное отделение?
— Где уж с моим голосом.
— Отчего же, голос у вас густой.
— У вороны тоже.
Чтобы не рассмеяться, она прикусила губу. Я перепугался. Разве такую губу прикусывают? Вот-вот кровь закапает.
— Вы комик! — говорит.
— Есть немного. В деревне мулла и аги животики надо мной понадорвали.
— Вы, наверное, деревенский учитель?
— Лучше бы мне им не быть.
— Значит, вы на театральное отделение хотите?
— И не надеюсь. Там видно будет... Что спрашивают? Она показала глазами на жюри. Стали слушать вместе.
Сначала велели рассказывать. Все, что душе угодно. Ясно, хотят узнать, на каком диалекте ты говоришь. Потом кого просили стихи прочитать, кого сыграть отрывок из пьесы. Это был первый тур. Кого отберут, тот на следующий день будет подвергнут испытанию по мимике.
— Значит, погорели,— сказал я вполголоса.
— Чего тут гореть?
— Я в этой мимике ни в зуб ногой.
— Да там и знать-то нечего! Надо только без слов, лицом, руками, взглядами передать какое-нибудь чувство, случай, событие.
— Так в книгах написано, но...
— Как бы там ни было написано, главное — не смущаться. Что ты чувствуешь, то свободно, непринужденно...
Я непринужденно прикрыл ладонью ее руку и, глядя ей прямо в глаза, спросил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25