А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Как мне хотелось поехать домой! Но я не решался попросить у отца денег на дорогу—он снова выдумал бы какой-нибудь предлог, написал бы, что «дом наш уже не дом», что они по-прежнему в ссоре с мачехой. А написать ему, что я соскучился не по дому, не по мачехе, а по нашему городку, по нашим улицам, по своим товарищам, по Эмине, по младшим братьям и даже, как ни странно, по самому себе, я не мог.
Я решил, что лучше будет поставить его перед
свершившимся фактом. Пошел на толкучку, продал свою мандолину. На билет не хватало. Продал старые ботинки. Тютелька в тютельку!
И вот я в родном городе. Напрасно, сходя с поезда. крутил я по сторонам головой. Среди провожающих и встречающих не было никого, кто бросился бы мне на шею или кому я мог бы сам броситься. Я пошел к выходу. Тут какой-то парень схватился за мой чемодан.
— Добро пожаловать, эй! Гляжу — наш хамал Момче.
— Здравствуй, Момче. Едва тебя узнал—здорово ты вырос!
— И ты стал здоровый парень! Идет тебе школьная форма. Давай чемодан, пойдем снимемся...
— Смеешься?
— Ей-богу, нет... Твои не пришли?
— Нет, как видишь.
— Ты дал телеграмму?
— И письма не послал.
— Давай чемодан.
— Не надо. Сам донесу, Момче.
— Давай, давай! Не бойся — денег с тебя не возьму. Сегодня клиентов все равно негу...
Мы пошли в город по тенистой вокзальной дороге Между рядами чинар, как между зеленых волн, навевавших прохладу. Только дорога теперь почему-то не показалась мне длинной. Я поглядел налево. Школа, которая раньше была самым большим зданием в мире, стала почему-то меньше. Может, Момче был прав — я действительно подрос за это время?!
— Что нового?—спросил я.
Он как раз нагнулся за окурком. Выпрямился, тряхнул чемоданом.
— Что ты сказал?
— Что нового в городе, говорю?
— Что у нас может быть нового, браток? Слезы! В этот год табак остался непроданным. Плохи дела, рынок точно вымер. И для нас нет работы. Если б Рамйз, содержатель котлетной, не отпускал в долг, для меня каждый день был бы рамазан.
— Ты ведь был помощником шофера?
— И слышать не хочу об этом шоферстве, браток. Четыре года накачивал покрышки, мыл машину. Четыре тонны пыли съел в кузове да на подножке. И ни разу
бессовестные не сказали: «Давай, Момче, садись за руль!» Боятся, что я выучусь. Хлеб у них отобью...
— Значит, так и не научился водить машину?
— Брось, сказал ведь, не растравляй душу... Хамалом быть лучше всего. К слову сказать, твой чемоданчик довольно-таки тяжел. Что у тебя там?
— Так, барахлишко старое...
— А старых ботинок нету?
— Были, да продал.
— Все вы гакие! О Момче никто не подумает!
Я украдкой взглянул на его ноги. Босые. Колени голые. Й не только колени. Выдернешь нитку из его одежки — придется с земли подбирать сорок заплаток. Момче был чернявый низенький паренек. И красивый...
— Ну, а еще что, Момче?
— Вчера приезжала команда из Измира. Футбольный матч был.
— Кто проиграл, кто выиграл?
— Этого не знаю. Измирцы три гола сунули в наши ворота...
— А наши?
— Наши ни одного... Не было у нас этого... Ногу сломал... Ну как его, сын лесопромышленника...
— Джемаль?
— Да. Джемаля-Доски не было. Только его теперь кличут не Джемаль-Доска, а Джемаль-па-сносях...
— На сносях?
— Ты, верно, не слыхал этой байки...
— Какой байки?
— Ну и кино! Слушай. Этот Джемаль был у них главарем. А на подхвате у него младший сын фабриканта— раз... Тот, что в офицерской школе, знаешь? И этот козел, аптекарь. Устроили они конференцию, втроем сговорились, давайте, мол, этой ханым, повитухе, значит, ловушку сделаем. Повитуха повитухой, но штучка! Ты ее не знаешь, прошлой зимой к нам приехала. Красотка. Ножки что аптечные пузырьки. Напали втроем... Она ка-ак закричала, на станции слышно было! Прибежали полицейские — поди поймай! Доска-Джемаль, убегая, ногу сломал. Сломать-то сломал, но на следующий день в Стамбуле спрятался. Фабрикант тоже сына не выдаст. А аптекарь скрылся неведомо куда...
— Ну, а повитуха?
— А что ей делать? На кого жаловаться? Взяла и уехала. Вот уж три месяца город без повитухи.
— Жалко... Что-то горелым пахнет, Момче?
— Как не пахнуть! Недавно тюрьма сгорела.
— Отчего?
— Говорят, Маджироглу поджег.
— Какой Маджироглу?
— Да этот, табачник. Который убил ростовшика Хаджи Османа.
— А! Когда же это он убил ростовщика?
— Неужели не слыхал, парень? Полгода прошло. Об этом и в стамбульских газетах писали.
— Не читал.
— Да на что же вы учитесь в школе, если газет не читаете?
— Ты оставь газеты. Расскажи лучше, за что Маджироглу убил ростовщика?
— Ну и спросил — за что?! Он все платил и платил, а проценты росли и росли год от года, стал должен больше, чем брал. Что делать Маджироглу? Не мог рассчитаться по векселям, рассчитался с самим ростовщиком. Сполна! Издали не стал стрелять. Не попадешь еще. А попадешь— пуза не пробьешь. Подошел, спокойно так, наставил дуло револьвера прямо ему в плешь и пустил нулю. Ростовщик, как сидел, так и окочурился...
— А Маджироглу?
— Все бы в порядке было — убежал бы, да не смог. Ни капли крови, говорят, не вылилось у ростовщика из башки. Если б вылилось, если б Маджироглу руку намазал да провел по лицу, говорят, убежал бы и не поймали. А так-де непролитая кровь держала его. Рехнулся, бедняга, сам пришел и сдался полиции...
— Сколько лет дали?
— Сколько лет? Казнить должны были, повесить... Пусть-ка теперь повесят!
— Что. бежал.
- Скажешь! Конечно, бежал. Не ради Красиных глаз oн тюрьму то поджег!
Пока Момче рассказывал, как начался пожар, я думал о Маджироглу. Много лег назад встретил он нас с отцом на дороге, а мы дали ему огня. Тогда он пожалел нас. Думал я и о ростовщике, денежном мешке и процентщике Хаджи Османе. Один, не замарав руки в табачном соке, нажинал на нем деньги. Другой, весь в табаке, так этих денег и не видел. Но оба они пали жертвой табака.
— Хочешь верь, хочешь нет, браток, когда ростовщика положили в гроб, крышка никак не закрывалась. У мертвеца пузо, что твоя полковая волынка. Никто на плечах его нести не захотел. Наняли от управы хамалов, по пять бумажек каждому...
Момче умолк. Чтоб переменить тему, я снова спросил:
— Ну, а еще что нового?
— Еще? — Он задумался.— А, вот что, ты юродивого
Бахри помнишь?
— Как не помнить?! Умер, что ли?
— Нет. Крепок как железо. В сумасшедшем доме-то недолго его продержали. Отпустили. Пусть, мол, бегает, не опасен никому.
— А нога у него как?
— Вытащили пулю. Немного хромает. Вприпрыжку, а все бегает.
— По-прежнему кричит «сгорел»?
— Иногда. Когда тюрьма горела, здорово кричал. Даже охрип...
Мы подошли к рынку. Навстречу нам попался булочник Халим. Погладил меня по щеке вместо приветствия. Потом обернулся к Момче:
— Эй, ты, можешь заработать бумажку. Приходи потом, вот эти мешки надо выгрузить...
— Слушаюсь, дядя Халим, сейчас!
Момче снял мой чемодан с плеча. Подошел к телеге с мешками. Я двинулся дальше. Момче вдогонку мне крикнул:
— Совсем забыл — вчера твоя сестра приехала из Измира!
Такой уж он, этот Момче! Приятные новости всегда приберегает напоследок.
Я прибавил шагу. Улицы отчего-то вдруг стали длинней. Я завернул за угол... Еще раз. Вот и фонтан Харлак, Вот двухэтажный дом Нури-бея... Кще один поворот. Вот площадь, где я играл. Вот новая мостовая на месте нашего снесенного дома. Вот и дети старьевщика Исмаила. А где же тетушка Захиде, отчего не слышно ее голоса? Ах, услышать бы, как она говорит: «Дитятко мое! Ты родился с зубом во рту — сразу было видно, станешь пашой!» «Гм,— сказала бы она,— ты похож на покойную матушку как две капли воды». А потом заплакала бы. Ах, как жаль, ничего она больше не скажет, ни над кем не заплачет.
— А бабушка Захиде умерла! — радостно объявил мне сын старьевщика Яшар.
«Хватит! — взмолилась моя душа.— Хватит этих вестей о смерти. Неужели за этим ты приехал на родину?!»
Что поделать, видно, приехал за этим. Мне предстояло узнать еще о двух смертях. И часовщик Али-эфенди приказал долго жить. Шапку положили только на его гроб. Как обещал Гази, в могиле, вырытой своими руками, спокойно лежит и Мустафа Кулаксыз.
То были первые новости, которые сообщил мне отец.
После первых приветствий, не успел я еще прийти в себя с дороги, отец стал одеваться.
— Пойдем пройдемся,-—сказал он. Потом обернулся к сестре.—Я тут вчера немного семян купил, спроси-ка ее, куда положила.
— На подоконнике,— откликнулась мачеха, не дожидаясь, пока Эмине переадресует вопрос.
У выхода отец взял мотыгу, обернул ее бумагой, сунул под мышку. Я спросил, куда мы идем. Он будто и не слыхал. Пошли.
— В этот раз ты, видно, надолго рассердился? — заметил я.
Он скривил рот, махнул рукой —черт, мол, с ними со всеми. На углу нам повстречался сосед—кондитер. Увидев меня, он расплылся в улыбке:
— Хорош у тебя сынок, Халил-ходжа!
Отец снова покривился, махнул рукой. Я понял, что вопрос мой был неуместным. «Гявур-ходжа» неуступчив и не скоро прощает обиды. Он протестовал, бунтовал против жизни. Но по-своему.
Споткнувшись больной ногой о камень посреди дороги, он вышел из себя.
— Умеет только рушить, поганец, а привести дороги в порядок ему и в голову не приходит! — выругал он председателя управы.
Отец отшвырнул камень ногой. Потом нагнулся — заметил на мостовой обкусанный ломоть хлеба. Поднял его. И, выискивая в кирпичной стене местечко, куда б его положить, проговорил:
— Прежде чем детей учить, надо выучить матерей. Сунут ребятам кусок хлеба в руки и посылают на улицу. С ребенка какой спрос? Хоть медом намажь, хоть маслом, хоть солью посыпь, куснет разок и Просит нот гак. А поюм прохожие на хлеб наступи I, и грех падет на их
- Мы ведь тоже так росли, отец.
- Конечно! Потому что эта баба, мачеха твоя, вообще в матери не годится.
— Надо было и ее учить.
— Станешь учителем и учи. С меня довольно!
Мы направлялись к кладбищу. Подойдя к могиле Ферида, я увидел провалившийся холмик, заросший травой и бурьяном. Вместо надгробного камня торчала paзьеденная жучком трухлявая доска. Отец повесил на доску куртку. Встал на колени.
— Я прочитаю ясин, а ты вырви траву, посадим семена!
Посадили. И перед уходом договорились: каждый раз,
когда я буду приезжать и уезжать, мы будем приходить на могилу Ферида. Будем обо всем ему рассказывать. О каждой радости, о каждом горе. А когда я стану учителем, то из первого же моего жалованья закажем ему надгробный камень.
...Осенью я пошел попрощаться с братом. Трава укрыла его теплым зеленым одеялом. Я сел у него в головах, стал громко рассказывать обо всем, что случилось за лето:
— Лето, браг, сам знаешь, время горячее. Пусть летом враги наши отдыхают. Чтоб не быть отцу в тягость, я первым делом отправился на рынок батраков. Нанялся на табачные плантации поденщиком. Сам знаешь, работа не сахар, камни таскать и то легче. На сборе да на рассадке платили сто двадцать курушей в день. Не мало. Но я долго не выдержал. Заработал всего пятнадцать лир. Выделил из этих денег сестре на билет. Ну ладно, оставим это. Все лето я был здесь совсем один. Хамид не приехал. Только письмо прислал. Учится в мореходном училище. Плавает на корабле. Моиз приехал. Но тут же собрался назад. Не нагляделись мы досыта друг на друга. Он на чулочной фабрике в Стамбуле рабочим работает. Приехал в отпуск на несколько дней, но денег за отпуск не платят. Поэтому тут же уехал обратно. Много было в городе других ребят, моих сверстников, да только они мне чужие. Кто сынок богатых роди гелей — нос задирает. Кто сидит целый день и кофейне, играет в кости но лире кон. У каждого свои привязанности, свои страстишки. Как-то зашел я в Народный дом. Стал смотреть, как играют в шахматы. Подошел ко мне барабанщик Бесим, взял за плечо, отозвал в сторонку.
«Отец твой, говорит,— мой старый учитель. Брат твой был мне другом на этом свете и на том свете будет. И тебя я люблю».
А потом и сказал, зачем я ему нужен. Он теперь и в оркестре старший барабанщик, и театральной частью заведует в Народном доме. Написал пьесу в честь освобождения нашего городка от греков. В трех действиях. Должны, мол, ее играть в День освобождения. Кто посмотрит и не заплачет,— тому деньги вернут назад. Такую-де трогательную пьесу написал Бесим. Но никак не могли начать репетиций, потому что есть там две женские роли — мать и дочь. Мать, как всегда, согласился играть парикмахер Осман — Золотой зуб. А вот с ролью дочери просто горе. И барабанщик Бесин остался с носом. Обратился к одной учительнице, к другой,—и слышать не хотят. Попросил дочь Мурада-бея, тот его отругал. «Послушай, Мурад-бей,— говорит Бесим,— столько лет
подряд твоя дочь, завернувшись в черный тюль, представляла на площади наш пленный город. Разве не твою дочь Мустафа Кулаксыз, завернув в национальный флаг, целовал в лоб? Отчего же ей теперь не выступить на сцене?» Мурад-бей не пожелал. «Ни в коем случае, говорит. Дочь моя не цыганка и не мальчишка-танцовщик...» Выложил мне все это Бесим и говорит: «Одна у меня надежда—ваша Эмине... И тебе дадим роль вестового. Как ты думаешь, разрешит твой отец?» «Попробуй».
Попробовал. Ничего, мол, в этой роли такого скверного нет. Она, мол, будет играть жену одного четника, упадет на грудь раненого мужа, поплачет немного, а муж погладит ее по голове. Вот и все. «Не волнуйся,— говорит,— ходжа. Ее раненого мужа буду играть я. Легонько так притронусь к ее волосам, и если хоть что-нибудь дурное подумаю, пусть мою шкуру аллах на барабан натянет...»
«Нечего долго болтать,— сказал отец.— Спроси ее сам».
Что ему могла ответить Эмине? Моемо грела на меня. Я подмигнул ей — можно, мол. Она покраснела, застеснялась. «Ладно уж»,— говорит.
Мы переписали роли. Выучили. Начались репетиции. За неделю до праздника разослали «почетным гостям» приглашения. На стенах расклеили объявления:
«Внимание! Большое представление с участием студенческой молодежи! Вечером в годовщину освобождения. Большая программа. Марш независимости — исполняет оркестр Народного дома. Стихи — читает барабанщик Бесим. Национальная пьеса «Ветер свободы» — автор барабанщик Бесим
Наконец настал День освобождения. Торжества получились бледные. Что бы там ни было, а после смерти Мустафы Кулаксыза традиция стала отмирать. Словно бы и не праздник, а принудительные работы. У нас душа в пятки ушла. Шутка ли, первый раз выйти на сцену. Я боялся забыть роль. Сестра боялась, что не сумеет заплакать над «телом» барабанщика Бесима. Но волнуйся не волнуйся—все равно выступать надо. Наступил вечер. Кинотеатр был битком набит. Все навеселе. Иголке упасть негде. Кажется, весь городок собрался. Открылся занавес. Парикмахер Осман в роли матери потряс публи-
ку. К тому же рассвирепел на суфлера и как заорет: «Читай громче, эй, ты, я ведь старуха, плохо слышу!»
Особенно растрогало публику последнее действие этой народной комедии. Как пошли палить пугачи за кулисами—ну, просто настоящее сражение. Тут барабанщик Бесим хлоп и упал.
«Кезибан, я умираю!»
Сестра моя припала к его груди:
«Не умирай, пусть лучше я умру!»
«Нет, Кезибан, я умру сам!»
После этого Эмине заплакала. Заплакал и народ. Принесли флаг, накрыли им барабанщика Бесима.
Занавес! И «долгие, несмолкающие аплодисменты».
А потом долгие, несмолкающие сплетни:
«Барабанщик Бесим умер, а руки у девки из-за пазухи не вынул!»
«А ведь стриженая эта паскудница настоящими слезами плакала, неспроста это».
«У тебя и мать была танцовщицей, а, красотка?»
«Девчонка тут ни при чем. Виноват Гявур-ходжа— послал дочку обниматься с барабанщиком...»
Что бы там ни говорили, братец Ферид, успех у нас был огромный. Мы завоевали главный приз. Не медаль на шею, а бараньи рога на ворота. Как увидел утром я эти рога—чуть не заплакал от обиды.
«Это работа кондитера!» — кричу.
Отец взял рога у меня из рук.
«Не кондитера это работа, а нашего города. Нашей страны. Нашей темноты. Хоть электричеством освети нас снаружи—все попусту. Сначала надо головы осветить. Изнутри. Наше поколение не сумело. И ваше не сумеет. Об одном молю аллаха, сумели бы хоть те, кто придут после нас...»
Отец швырнул рога в мусорный ящик. Успокоил Эмине. Но кто мог утешить его самого? Старик почернел от горя... Даже вот к тебе не пришел сегодня, хоть мы и договорились. Послал меня одного...
Знаю, Ферид, ты умер в обиде на него. Но я не сержусь на отца. Может быть, даже люблю его. Его нужно спасти, освободить. Не только его—нас с тобой. И не только нас с тобой. Не знаю, зачем мы празднуем День освобождения. Ума не приложу, как не совестно? Нам еще нужно освободиться от множества вещей. Отец говорит, что учитель — это освободитель. Но кто освободит учителя? Не знаю. Ничего не могу придумать. Я поеду. Ты спи тут спокойно еще один год.
Будущим летом снова увидимся. До свиданья, брат мой Ферид!
ДЕНЬ СЕМНАДЦАТЫЙ
Каждый год мы с трудом дотягивали до летних каникул.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25