А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z


 


— Ну, не сразу... А вообще-то да.
Сейчас я вспомнил этот разговор и подумал: почему мне тогда удалось вызвать Андрея на откровенность, а теперь нет? Почему все реже и реже это бывает?
Андрея приняли в комсомол. Мы все ждали, чтобы поздравить его. А он как утром ушел в школу, так и пропал. Мы знали, что после школы мальчишки собирались идти в райком комсомола. Но наступил вечер, а их все не было.
Наконец явился около десяти. Лицо обострилось, глаза чуть запали, но веселые, с огоньком.
— Почему так долго?
— А я откуда знаю. В райкоме много людей было.
— А позвонить домой ты не мог? Здесь уже все передумали. Вон бабушка за сердце хватается. В больницу и милицию звонили.
На лице Андрея испуг и растерянность.
— А чего беспокоиться? Что я, Юлька, что ли?
— Юля так бы не сделала.
— Да, не сделала... Она вон из школы по часу идет домой, к подружкам заходит, и вы ей ничего не говорите...
— Неправда, не захожу,— отозвалась та.— Не сваливай на меня.
— Хватит, иди ужинать. Потом поговорим. Сверкнул глазами, нагнул голову, что-то пробубнил
и пошел.
Через несколько минут Юля, раскрасневшаяся, выбежала из кухни, глазенки горят.
— Приняли, комсомолец...— и обратно.
Нет, не так начался у меня разговор с сыном в торжественный для него день.
Невольно присл'ушиваюсь к гомону на кухне. Там то вспыхивает, то затихает смех. Андрей рассказывает, какие ему вопросы задавали.
Юля. И все шесть орденов ты знаешь, за что дали?
Андрей. Все. А чего не знать! — И он начинает перечислять: — Орден Красного Знамени — за гражданскую войну...
Юля. А еще что спросили?
Андрей. Про принципы централизма в комсомоле.
Бабушка. Ну а ты?
Андрей. Ответил.
Юл я. А еще что?
Андрей. А еще, сколько детей у меня...
Взрыв хохота.
Андрей. А потом: «Плясать умеешь? Спляши». Сплясал. «Я еще петь умею». А они говорят: «Не надо». Но я все равно спел. (Пауза.) Но уже в коридоре...
Через несколько дней Юля сообщила мне, что Андрей работает над докладом. Ей явно доставляло удовольствие рассказывать новости из жизни Андрея.
— Он теперь докладчик в нашей школе,— как можно серьезнее сказала она,— скоро будет выступать.
«Что же, девятый класс, уже можно и доклады»,— отметил про себя. Я тоже в девятом делал первый в своей жизни доклад. Это было зимой сорок четвертого. Учительница литературы поручила. Сейчас не помню ни ее имени, ни фамилии. Учился в тот год всего немногим больше двух месяцев — январь и февраль (пока тракторы были на ремонте в МТС, меня отпустили), а в марте бригада уже выезжала в поле, и я вернулся на работу. Так вот, учительница литературы поручила, или, как мы тогда говорили, заставила, сделать доклад по двум романам Тургенева — «Рудин» и «Дворянское гнездо». Насколько я помню, в школьной программе был лишь роман Тургенева «Отцы и дети», а эти шли по внеклассному чтению. Но учительница решила по-своему — пусть ученики делают доклады на уроках.
Помню, я впервые прочел эти романы еще весной сорок третьего года, когда только что закончились бои в городе. Романы околдовали меня. Ничего подобного я еще не переживал. Сейчас у нас такая же голодная и холодная военная зима сорок четвертого, мы получаем скудный паек иждивенца: триста граммов рассыпающегося на морозе хлеба, а там недоступная сытая и тихая жизнь, какая только может присниться. В нашей землянке постоянный, нестерпимый холод. За дровами ездим на тележке к линии бывшей передовой. Шарим по разоренным блиндажам, где остались доска или обрубок бревна. А потом километров пять-шесть, а то все десять тащим тележку. Впрягаемся с младшим братом — и по полю, через овраги. А там совсем иной мир, иные люди. И я, перечитывая романы, опять попал туда и несколько недель жил жизнью бесстрашного и кристально чистого Рудина, умного Лаврецкого и обаятельнейшей Лизы Калитиной.
...Как я делал доклад, не помню, но знаю, что мне еле хватило двух уроков, чтобы рассказать о «Ру-дине».
Рассказ о «Дворянском гнезде» было решено слушать через неделю. Но грянула ранняя весенняя оттепель, и наша бригада заспешила в поле. Стало уже не до романов Ивана Сергеевича и не до школы.
Недавно я сиял с полки темно-зеленый томик сочинений Тургенева с этими романами и дал Андрею. Видно, я очень горячо говорил, и он тут же принялся за чтение. Однако потом я видел, что книга недвижно лежала на тумбочке перед его диваном несколько дней. «Рудина» он все же прочел, а «Дворянское гнездо» так и не одолел. Я обиделся за Тургенева, а заодно и за себя. Читает всякую ерунду! Про шпионов, убийства может двести страниц проглотить за вечер, а тут величайший художник его не трогает.
После того случая долго не мог говорить с ним о литературе. Потом все же спросил:
— Ну как романы?
— Ничего, неплохие,— протянул он.— Я думал, хуже.
— Как ты говоришь?
— Как? — притворно-наивно пожал он плечами.— А что, я не могу иметь своего мнения?
— Можешь. Но ты должен сначала прочесть, а потом иметь свое мнение.
— Я прочел. А что я, Тургенева не знаю?
— Не знаешь.
— Мы его проходили. По «Отцам и детям» писали сочинение.
— Ну и что?
— Скучный роман.
— Конечно, там никто никого не режет, не стреляет.
— Почему же? Базаров режет лягушек, стреляет в Павла Петровича...
Я рассмеялся. Иногда он бывает остроумным.
Мне нравятся современные мальчишки, я им часто завидую. В них есть то, чего не было у нас. Они больше информированы, раскованнее мыслят, более самостоятельны, не принимают ничего на веру, хотят дойти до всего сами. Но есть и такое, что настораживает, а иногда и пугает. Хорошо понимаю, что у молодых людей во все времена были горячие головы, повышенное самомнение и критическое отношение к авторитетам, и все же...
Как-то вечером застал Андрея за раскрытыми книгами о войне. На столе лежат «История Великой Отечественной войны», воспоминания маршалов Чуйкова, Рокоссовского, Еременко. Здесь же толстенный сборник статей немецких генералов «Мировая война 1939—1945 гг.».
— Первое комсомольское поручение?
— Знаешь,— поднялся Андрей,— меня избрали руководителем группы докладчиков школы.
— Поздравляю. Это уже серьезно.
— Я знаю. Сейчас готовлю доклад.— И тут же добавил: — Выбрал про Сталинград. Скоро годовщина Сталинградской битвы...
— А что ты успел написать?
— Вот,— протянул он мне двойной листок из тетради, исписанный корявыми стелющимися строчками.— Здесь только даты, цифры, а там я буду говорить своими словами. Я хочу рассказать про Дом Павлова, про Мамаев курган и о том, как мы нашли там осколки и патрон А еще хочу рассказать, как мы жили у Дома Павлов и как с мальчишками лазали по мельнице, какие та толстенные стены и все изгрызенные.
— А ты помнишь?
— Чего же не помнить,— обиженно приподнял плечи Андрей.— Все помню.
— Ну давай, давай, твой возраст уже позволяет обращаться к воспоминаниям.
Андрей покраснел, и хотя у нас была договоренность на шутки не обижаться, явно обиделся. Отвернулся, помолчал, а потом сердито:
— Все равно это расскажу...
— Рассказывай. Личные впечатления оживляют доклад. Но скажи, почему ты не соблюдаешь наш уговор? Помнишь, как поступили с Паниковским, когда он нарушил конвенцию?
Андрей натянуто улыбнулся. Мир был восстановлен.
— И еще одно пожелание. Не говори, что Волгоград самый лучший город в стране, и не забывай, что, кроме Сталинградской битвы, были битвы иод Москвой, Ленинградом, Одессой, Севастополем.
Я вижу, что Андрей уже готов спорить, отстаивать свой родной город. Сейчас запальчиво посыплет свои «зато после Сталинграда у фашистов был траур», «зато там Волга...», «зато...» и еще добрую сотню этих «зато».
Андрея трудно переспорить. «Защищать» Сталинград будет до хрипоты. Если же сейчас перевести разговор на другое, то он с большей серьезностью задумается над сказанным мною. Не раз наблюдал этот психологический парадокс.
— А это зачем тебе? — спросил я, указывая на книгу немецких генералов.
Андрей смущенно смотрел на меня.
— Ну как же, ведь интересно, что сами немцы говорят про Сталинград.
— А ты разберешься? Там они все по-своему оценивают.
— Я знаю... Они все валят на Гитлера. Вроде во всем виноват он.
— А ты как?
— Наши им поддали, вот и все. Они же пробовали пробиться из окружения, да силенок не хватило.
— Зрело мыслишь, давай готовься.
— А можно мне рассказать про вашего Гришу-разведчика?
— Можно! Только не сочиняй много.
Лицо Андрея вспыхивает. Он опускает голову, смотрит куда-то мимо меня, но тут же, овладев собой, раздраженно спрашивает:
— А когда же мы поедем к Грише в совхоз? Все только обещаешь...
— Поедем. Обязательно поедем.
— Я и Юлька?—резко вскидывает голову Андрей. Взгляд требует прямого ответа.— Обманывать нечего. На юг тоже сто лет собираемся...
— Поедем. И на юг, и к Грише,— твердо отвечаю я, понимая, что сейчас даю слово, от которого уже нельзя отказываться.
Андрей согласно кивает. Он верит, что говорю правду, и тут же вновь заговаривает о своем докладе. Как ему хочется сейчас быть со мной на равных!
И я в детстве любил рассказывать ребятам всякие небылицы. Выдастся свободный часок, шмыгнем куда-нибудь в сторону от стана, завалимся в бурьян, чтобы не видел нас бригадир, и давай травить. Сельские ребята любили слушать про городскую жизнь. Естественно, что все мои рассказы кончались войной. Увлекшись, я иногда спрашивал ребят: «Как вам сделать, чтобы его убили или чтобы он остался живым?»
Шурка в таких случаях порывисто зскакивал и кидался на меня с кулаками:
«Так ты все врал! Мы что, дураки?» Ребята не защищали меня. Даже мой закадычный кореш Васька Попов не шевелился. Подражая нашему бригадиру, он покусывал травинку и смотрел на меня как на пустое место. Из-под насевшего на меня Шурки я хрипел:
«Это правда, ей-богу, правда! Он жил на Медведиц-кой улице, а работал на Тракторном заводе. Когда немцы прорвались в город, пошел в рабочий батальон. Тогда все с завода уходили на фронт, а вот остался он жив или нет, не знаю...»
Андрей и Юля гоже часто просят меня рассказать про войну. Но соглашаюсь я редко.
С большой охотой вспоминаю другое время, тоже трудное, но то, когда мог действовать. Не сидеть, как мышь, в углу блиндажа и ждать смерти, а заниматься делом. Этим делом для меня была работа в тракторной бригаде.
Время безжалостно отдаляет нас от тех лет, и уже сейчас прошлое встает в памяти не сплошным массивом, а отдельными островками, хотя и очень яркими. Склеивать их в один материк не хочется, потому что, как бы ты ни старался, клеем этим непременно будет домысел.
...Помню первый отчет о работе нашей тракторной бригады. Несколько вечеров мы трудились с Василием Афанасьевичем над ним.
— Главное, Андрюха, отчитаться за горючее,— говорил бригадир,— а трудодни приложатся.
И мы мучительно придумывали, по каким «статьям» можно списать недостающие литры керосина. Но «статья» в основном была одна — наши вспаханные и посеянные гектары. А их едва хватило, чтобы покрыть половину израсходованного горючего. Один бригадир да Дед знали, куда делось это горючее. Большая его часть «уплыла» еще там, в селе, когда мы стояли на ремонте Керосин нужен был всем. Мы списывали его на промывку деталей при ремонте и на перегонку тракторов в поле по тройной норме, и вес же недостача была большая. Василий Афанасьевич долго удивленно таращил глаза на составленную мною ведомость расхода горючего, тяжело вздыхал, трогал негнущейся пятерней свои жидкие сивые волосы, а потом, махнув рукой, сказал:
— Пиши, Андрюха, новую и поставь остаток литров триста.
— Так у нас и двухсот нету,— возразил я.
— Ничего, пиши. Начнем по-настоящему работать — покроем. Тут трошки неувязка у нас вышла.
Я написал.
Было это в мае. Наша единственная, собранная Хали-мом Викуловым из утиля сеялка все еще пылила по пересохшей весновспашке. Сеяли ячмень, просо, гречиху и какую-то небольшую толику овса и кукурузы — все, что смог достать колхоз. В отчете, который я вез в МТС, сев был закончен и мы уже пахали пары.
Белый узелок с харчами еще с вечера привязан к багажнику итальянского велосипеда — моего трофея. В узелке — баклажка с молоком и кусок хлеба. Отчет в кожаной полевой сумке. Можно ехать, но бригадир останавливает меня:
— Возьми вот это. Отдельно положи,— и он сует несколько листков бумаги.— Тут мы с председателем подписали чистые бланки актов и отчетов. На всякий случай...
Я понимаю, как могут выручить эти бумаги, и торопливо запихиваю их в полевую сумку. На радостях метров двадцать стремительно несусь с велосипедом, который все в бригаде зовут «Итальянцем», а потом, как цирковой наездник, вскакиваю на седло.
— Смотри не сверни шею! — кричит бригадир.
Но меня уже подхватило вихрем. Только успеваю перебирать педалями. Натянутой струной во мне звенит радость. Отличная машина! Два тормоза. Ручной тормоз в диковинку. Хромированные ободья колес отливают голубоватым светом. Ах как легко они мчат меня туда, к подожженному еще невидимым солнцем горизонту. Где сделали эту легкую, как птица, машину? В Риме? Турине? Милане, А больше-то я и городов в Италии не знаю. Вспомнил Венецию. Конечно, в Венеции, только в таком прекрасном городе и могли сделать этот велосипед.
Но как он попал с берегов Адриатики на берега Волги? Я нашел этот велосипед в полуобрушенном блиндаже километрах в трех от полевого стана на второй или третий день после нашего выезда в поле. Как завидовали мне мои дружки! Да и сам я от радости не находил места.
До Красноармейска, который тогда был южной окраиной города, домчался легко, как вдруг почувствовал: сдало переднее колесо. Откинулся, перенося тяжесть тела на заднее колесо. Только бы выбраться на подкачке! Насос у меня хороший — автомобильный. Накачав, вскакиваю на седло и сколько есть мочи жму на педали.
В Большие Чапурники, где находится МТС, не въехал, а влетел как угорелый. Даже не верилось, что вот так легко добрался. Перед двором МТС соскочил с велосипеда. Осмотрелся, поискал колодец.
Колодец в конце двора, и я покатил «Итальянца» мимо разобранных тракторов, культиваторов, сеялок. Вода холодная. Ломит зубы, но пить ее нельзя. Горькая, соленая, вяжет во рту.
— Ее пьют?
— Пьют,— бойко ответил возившийся у трактора человек.— Люди пьют, лошади отказываются. Пей, не умрешь.
Человек, резко шатнув свое худое тело, вышел из-за трактора, и я увидел, что он без ноги.
262
— Пей,— подбодрил он меня,— она только на вкус сволочная, а так ничего...
Пить расхотелось, даже мутить начало... Но это не от воды. Я ведь еще не ел сегодня, а время к обеду. Нестерпимо захотелось выпить молоко и съесть хлеб. Развязана бечевочка на багажнике, и я уже пью нагретое солнцем топленое молоко и жую медово-сладкий хлеб. О, блаженство, вкуснее я не знаю ничего на свете.
— Ты откуда такой богатый взялся? — двинулся в мою сторону одноногий.
Я вздрогнул, оторвался от баклажки и с ужасом понял — половина хлеба исчезла. Эх, да когда же я его проглотил? И укусил-то два раза. Я так растерялся, что чуть не заплакал.
— Ты гляди, хлеб! — приковылял ко мне заморыш тракторист.— Вот живут! — И его высохшее лицо изобразило такую гримасу, что я попятился от него.
Не успел опомниться, как мой хлеб был уже во рту этого одноногого.
— Наверное, молоко? — переводи дух, кАнул он на баклажку и так же властно протянул руку.
Отдал баклажку. Он запил хлеб молоком и, маслено сверкнув своими маленькими мышиными глазами, изрек:
— Ну и кормят же вас...
Молча вырвал из его грязных рук пустую баклажку и, подхватив велосипед, кинулся прочь.
— Ты чего, малец? — прохрипел он вслед.— Чего? Осерчал...
Я не ответил, боясь расплакаться.
Прямо с велосипедом потащился в контору.
В небольшой комнате за одним столом, сколоченным из досок, сидели четыре человека — три женщины и старик. Стол завален бумагами, папками. Перед каждым — счеты. Старик, заросший седой редкой щетиной, сидел как-то неестественно прямо и, отстранив от себя в вытянутой руке бумагу, звонко щелкал костяшками. Круглые очки в железной оправе держались на кончике носа. На бумагу он смотрел поверх очков. «Смешно. Зачем же он нацепил очки?» — подумал я.
На мое приветствие ответила лишь женщина, сидевшая у двери.
— Из «Первомая», с отчетом...— стараясь заглушить перестук счетов, сказал я.
— Ну и что? — не отрываясь от работы, раздраженно ответила другая.— Видишь, заняты, подожди.
Отошел к двери.
Все молча продолжали греметь счетами. Старик, не удостоив меня даже взглядом, перевернул набок свои счеты и начал писать. Теперь он поправил очки, согнулся над столом и почти носом водил по бумаге.
«Забавный хрыч,— глядел я на него.— Сколько же ему лет? Шестьдесят, семьдесят, а может, только пятьдесят?» Определить возраст тылового мужчины в военное время — бесполезное занятие. Все они заморенные, худущие, небритые.
Между тем сердитая перестала щелкать костяшками, отодвинула от себя горы бумаг и, повернувшись к старику, спросила:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43