А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z


 

Завизжали и заскрипели тележки. Как и мы, несколько семей были «на колесах». Но такой двуколки не было ни у кого. Я впрягся в шлейку и шел рядом с тетей Надей, самой молодой из наших женщин, ей еще и тридцати не было. Она в упряжке «коренная», а мы с тетей Нюрой в «пристяжных». Нам было куда легче, чем тем, кто нес поклажу на себе.
Шли вдоль железнодорожного полотна, той же дорогой, что и уходивший на фронт рабочий батальон. Где они теперь, те ополченцы, и где тот фронт? Они двигались на Мамаев курган, но оттуда уже давно не слышно стрельбы. А сейчас и у нас тихо; только время от времени глухо стучит крупнокалиберный пулемет — бу-бу-бу, бу-бу-бу — да гремят разрозненные взрывы мин, и снова непривычная тишина. Стрельба в стороне элеватора.
Но и она же какая-то вялая: то затихнет совсем, то вновь вспыхнет, будто кто-то бросает остатки сухого хвороста в догорающий костер. Сгребет и бросает на угли — пламя вспыхнет и тут же погаснет, и он, тот невидимый, снова собирает по прутику, по щепочке. И только пулемет ритмично, через каждые три минуты, разрывает тишину своим простуженным: бу-бу-бу, бу-бу-бу.
Совсем стемнело. Миновали развалины мебельного завода. Больше года назад отсюда уходил на войну отец. Сколько за это время событий! Страшно подумать. У меня прошла целая жизнь, а может, и не одна, и я, наверное, уже состарился. Это оттого, что мне будто связали руки. Всех нас подхватил поток и несет, бьет о камни, заливает с головой, но все мы еще живые барахтаемся. Я тоже живой, и мне остается только смотреть и думать, думать.
126
Чернеют и дыбятся в небо развалины отцовского завода. Где он сам? Если бы он знал, что с нами стряслось!
Жарко, снял свое пальтишко и бумазеевую куртку. Когда уходили, все натянули на себя по нескольку одежд, чтобы меньше было поклажи. Снял и фуражку, а пот все равно заливает глаза, рубаха и майка прилипли к спине, и плечо под шлеей саднит. Наверное, растер. Надо спустить лямку ниже. Вот так будет хорошо, теперь уже легче. Совсем здорово, я не задыхаюсь, и шлея у меня теперь точь-в-точь как у того бородатого бурлака на репинской картине.
Нет, воз наш тяжелый. Это только поначалу казалось, что двуколка бежит сама. Сейчас дорога пошла в гору, растянувшуюся колонну круто повернули на бугор, и, по всему видно, дело наше — табак. Через каждые десять — пятнадцать шагов останавливаемся. Все дышат как загнанные. Огнем горит бедро, иногда боль прихватывает так, что начинаю спотыкаться, и тогда на меня покрикивает тетя Надя:
— Чего ты дергаешься? Иди ровнее!
В темноте ей не видно, как я припадаю на ногу. Остановились. Никак не могу успокоить дыхание. А бедро горит. Сунул руку под пояс брюк, бинт мокрый и съехал. Хочу поправить, но не успеваю. Раздается негромкий голос бабки Усти:
— Ну, пошли...
Теперь она командует — когда нам останавливаться, и сколько отдыхать, и когда трогать. Налегли. Колеса еле вращаются. Опять залезли в песок. Вдоль колонны время от времени проходит немец и лениво, точно засыпая на ходу, выкрикивает: «шнель», «шнель» и «гей», «гей».
В начале пути он кричал резво и бормотал что-то. Я прислушивался и угадывал лишь отдельные слова: было забавно знать, о чем он думает, и досадно, что мало угадываю слов.
Все чаще останавливаемся. Уже не слышно окриков немца. Он, кажется, исчез. Может, уснул. Мне тоже хочется спать. Люсю и Вадика сон сморил давно — спят на двуколке. Сережка с Витькой упрямо идут и помогают нам. Я забыл про свои часы. Сейчас бабка Устя скомандует «передых», и посмотрю. Сейчас, сейчас, сейчас...
Мы уже стоим, но никак не могу отдышаться, повис на мягких узлах, и кажется, нет сил потянуть за цепочку. Наконец часы в руке, смотрю — и глазам своим не верю — еще нет и десяти часов. Испортились, сломались? Подношу к уху — нет, идут. Неужели прошло только два часа? Хочу спросить у тети Нади, но уже раздается: «Пошли!» — и мы молча наваливаемся на двуколку.
Когда же конец этой проклятой горе или мы так и будем всю жизнь подниматься по ней? Куда нас гонят? Я слышал, как мама обронила: «Похоже, на Песчанку идем».
Я знаю дорогу в это село. Подъем уже давно должен кончиться, а мы идем и идем...
Где-то я уже слышал или читал про это. Люди вот так шли, шли, они долго взбирались в гору, и все поднялись на небо. Надо попросить бабку Устю сделать «передых», перевязать бедро... Надо... Немец исчез, бабка согласится...
— Андрей, Андрей,— дернул меня за руку Сережа,— ты смотри, трассирующие летят, смотри.
Оказывается, я задремал, прижавшись к теплым узлам. Мы вроде бы на Елынанском бугре. Отсюда днем в ясную погоду виден почти весь город. Но сейчас ночь, и иссиня-черную темень прорезают огненные линии трассирующих пуль. Словно выскакивая из земли, линии эти прерываются, ломаются и вновь уходят в нее, в землю, или тают в черной хмари, которая тяжело придавила мертвый город.
Повернул голову влево, туда, где светло проступает полоса Волги, и увидел, что город не мертв. Это только наш район почти до самого Лапшина сада молчит, а там, в центре, у самой кромки берега непрерывно вспарывают темень ракеты и огненными шмелями летят то в одну, то в другую сторону трассирующие пули. Видны сполохи и в районе нефтебазы и там, где прижались к Волге заводы-гиганты: «Баррикады», «Красный Октябрь», Тракторный...
Небо низкое, беззвездное, и я нахожу на нем одно зарево от вспыхивающих ракет. Оно где-то за Тракторным. Держится Сталинград, хотя эти красные и белые хвосты уже и не над городом. Там, за Тракторным заводом, есть какой-то поселок. Сейчас вспомню... У него спортивное название. Мы ездили туда с Виктором, старшим братом, в День воздушного флота — на праздник. Летали самолеты, прыгали парашютисты. Вспомнил!
— Там Спартановка,— обрадованно кричу подошедшему Витьке,-— Там Спартановка!
— Да Спартановка,— не понимая моей радости, отозвался он,— там речка Сухая Мечетка, она за заводом, а за нею Спартановка и еще одно село...
Я уже не слушаю Визъку. Оказывается, вот что мне нужно: надо было взобраться на эту гору и все увидеть. Увидеть, что город живой, что в нем есть люди, наши бойцы, которые дерутся с фашистами.
Мне уже не хотелось спать, и, хотя усталость сотрясала мое тело и горело бедро, я мог идти дальше в гору и тащить нашу колымагу.
Выискиваю огоньки и сполохи, прислушиваюсь к стрельбе. Потом показываю Витьке и Сергею, где может проходить линия фронта.
— Там наши. Там!
Смотрим на юг, в сторону ,Бекетовки, туда мы собирались пробиться. Огненные пунктиры трассирующих пуль прочерчивают небо над Лысой горой и у Лапшина сада. Там же вспыхивают и гаснут ракеты, а где-то совсем далеко, может, уже за домом отдыха «Горная поляна», повисли осветительные ракеты. Их бросают немцы с самолетов перед бомбежкой. Спускаясь на парашютах, они освещают огромные пространства.
Стоим, прислушиваемся, ждем взрывов, но их не слышно. Наверное, бомбят слишком далеко отсюда. Около нашей двуколки останавливаются люди и, сбросив с плеч узлы, валятся на землю. Но, странное дело, через несколько минут они поднимают головы и смотрят туда же, куда и мы.
Многое забылось за эти десятки лет: стерлись имена и даты, совсем утратились детали, целые эпизоды и отдельные события, но память сохранила те давние ощущения. Наверное, в человеке есть еще какая-то особая память, может быть, та, которую хранит наше тело.
Именно такими были для меня те мгновения октябрьской ночью сорок второго года на Ельшанском бугре. Вокруг немцы, они захватили большую часть Сталинграда и продолжают вгрызаться в него, а в меня входило чувство свободы и раскрепощения: свободы от четырех стен в подвалах и блиндажах, свободы от полного неведения, что творится за этими готовыми расплющить тебя стенами, раскрепощение от постоянного страха. После той ночи (а она только начиналась, и ее еще надо было пережить) в моей жизни было всякое, но я помню, как именно в те минуты и на том бугре в меня постепенно начало возвращаться все то мое человеческое, что из всех нас война.
Не помню, сколько мы пробыли там, скорее всего несколько минут, потому что откуда-то появился «пропавший» немец и начал всех гнать дальше, но я и сейчас вижу, как все долго не могли тронуться с места. Немец бегал, орал: «Вэк, ауфштейн!», даже бил кого-то сапогами, а люди неторопливо поправляли мешки и узлы на плечах, топтались на месте, но не шли вперед. И только когда заскрипели и завизжали колеса тележей, вся сбившаяся в кучу колонна тронулась и медленно побрела, втягиваясь в лесопосадки «Зеленого кольца», которое по бугру, подковой, огибало город.
Двигались опять молча, и, хотя теперь дорога уже шла по равнине, нашу колымагу тащить стало еще трудней.
К моему удивлению, деревья в лесопосадках во многих местах каким-то чудом уцелели. На них сбросили столько бомб, выпустили с обеих сторон столько снарядов и мин, что, казалось, здесь ни одному деревцу не выстоять. А они выжили. Природа, видно, как и человек, беспредельно живуча. В темноте нельзя было рассмотреть, как иссечены осколками деревья (это мы увидели, когда стало рассветать), но по обе стороны почти сплошной стеной темнели полосы молодых лесопосадок. И только там, где зияли огромные воронки от бомб, полосы прерывались, и в этих просветах видна была колышущаяся, чернильная синь степи.
У прогалин мы обязательно останавливались, чтобы хоть немного перехватить свежего воздуха: из лесопосадок окатывало тяжелым трупным запахом. Все мы знали сладковато-липкий запах развалин, под которыми погребены люди. Но то, с чем столкнулись здесь, было страшно. Многие падали на свои узлы, корчились в рвотных конвульсиях.
Нас терзал песок. Те, кто был «на колесах», теперь будто поменялись с «пешими». Все время шли впереди колонны, а сейчас оказались в хвосте. Исчез немец-конвоир, но мы и без его окриков тащили поклажу из последних сил и, если бы не страх умереть голодной смертью или замерзнуть зимой, бросили бы все и убежали бы куда глаза глядят из этого могильника. Наконец лесопосадки кончились, лишь поодаль дороги темнели отдельные деревца и заросли кустарника, от них шел тот же смрадный дух, но уже можно было дышать и жить.
Бедные сталинградские деревца, и кустики, и те несчастные, кто в них прятался! У нашего степного города никогда не было леса. За несколько лет перед войною по бугру и за бугром, который прижимает город к Волге, сталинградцы стали сажать лесополосы, возводить «Зеленое кольцо». В сухой, безводной степи деревья росли плохо, гибли, но их из года в год подсаживали, и это «Зеленое кольцо», хотя и не сплошь, а обозначилось.
Гитлеровцы бомбили лесополосы нещадно, прочесывали пулеметными очередями с самолетов, засыпали минами и снарядами. Уже после войны я узнал, что в течение всей Сталинградской битвы, длившейся больше полугода, с обеих сторон участвовало несколько миллионов1. Мне кажется, вся эта гигантская масса людей прошла через чахлые лесочки, и больше половины тех, которые погибли в Сталинграде, остались именно в них, а остальные вместе с тысячами и тысячами мирных жителей полегли в развалинах города.
...Со мною случилась новая беда: сон валил с ног, так захотелось спать, что я уже ничего не соображал и несколько раз, задремав, спотыкался, и только шлея удерживала от падения. Никогда не думал, что на ходу да еще в упряжке можно заснуть. Как мне хотелось спать! Наверное, если бы сказали: ладно, ложись и спи, а проснешься тебя убьют, я бы согласился. Как из подземелья, до меня доносились слова тети Нади: «Не спи, Андрей, не спи!» Останавливались на короткий отдых, и моя свинцовая голова падала на узлы.
Подошла мама и впряглась в мою шлейку, а меня к Витьке и Сергею подталкивать двуколку. Но и это не помогло. Я валился с ног, все мое тело, каждая клетка в нем кричали, нет, вопили: спать, спать, спать!
А наши мамы решили не останавливаться: и так отстали от других, а с одними нами может всякое случиться. Выхода не было — не мог же я, когда малец Сергей и раненый Витька толкают повозку, взобраться на нее и улечься рядом с Люсей и Вадиком. И вдруг пришла счастливая мысль: видно, ее, как спасение, высеклв мое отчаяние.
Все равно от меня нет никакого толку, так не лучше
1 В напряженных боях на отдельных этапах (с обеих сторон) воевало свыше 2 миллионов человек, насчитывалось До 25 тысяч орудий и минометов, более 2 тысяч танков и свыше 2300 самолетов (История Великой Отечественной войны Советского Союза. 1941— 1945, т. 2, с. 224),
131
ли побежать вперед, насколько хватит сил, упасть на дорогу и заснуть. Наши будут идти и разбудят меня. Сказал Витьке и Сергею об этом и побежал вперед. Когда пробегал мимо мамы, боялся — остановит, но она, наверное, и не заметила меня. Видно, и ее силы были на пределе...
Приказал себе пробежать столько, чтобы наши до меня смогли дважды остановиться на отдых. Бабка Устя подавала команды теперь примерно метров через двести. Значит, надо пробежать метров четыреста и тогда падать. На школьных соревнованиях много раз бегал на стадионе, сохранилось чувство времени и расстояния. Взрослые будут отдыхать и меня не хватятся: головы к узлам — и дышат, как выброшенные на берег рыбы.
Значит, четыреста — всего один круг стадиона, четыреста! Стучит в висках кровь, сердце вот-вот лопнет. Ноги как ватные, а левую не чувствую и припадаю на нее уже не от боли, а по инерции. Еще, еще... Уже выхожу на финишную прямую. Последние сто метров... Только бы не упасть, только бы дотянуть стометровку. Еще, еще... Вот уже вижу: Костя Бухтияров, Сенька Грызлов, Кра-сильников... Все они пришли на стадион болеть за меня. Кричат, но я их не слышу. Я оглох, ослеп, я падаю... Но падаю не сам, до финиша мне осталось всего несколько шагов, меня сбиве^ с ног, и я лечу в яму.
Оказывается, это одиночный окоп; мой родной одиночный, который уже спасал мне жизнь, когда мы с мамой попали под залп наших «катюш», спасет и сейчас. Какой же он удобный, как люлька, можно даже вытянуть ноги и привалиться спиной, как на высокие подушки...
Проснулся сам, как и загадал, видимо, через пятнад-цать-двадцать минут. Открыл глаза и увидел метрах в десяти от себя наших. Они, наверное, только остановились на «передых», и я еще мог несколько минуток «понежиться» в своем кресле-перине. Так делал дома, когда мама будила в школу. Лежу и наслаждаюсь.
Наши двинулись, и, когда поравнялись со мною, я вскочил. Вскочил удивление легко и, подойдя к двуколке, попросил у мамы шлею.
— Давай, я поспал и теперь могу...
— Где поспал? — удивилась она.
— Вот здесь,— указал я на обочину дороги,— в окопе.
Мама коснулась ладонью моего лба. Так она делала, не забелел ли я. Она, наверное, принимала мои слова за бред.
— Не заболел?
— Нет.
Мама сняла с себя шлею и, передав ее мне, отошла в сторону, пережидая, когда мы проедем. Она тоже выигрывала секунды для отдыха.
А со мною произошло чудо. Мою голову и тело кто-то очистил от той смертельной усталости, которая валила с ног, и я понял, что это сделал мгновенный сон, в который я провалился.
С тех пор я знаю, как снимать любую усталость,— надо всего на десять-пятнадцать минут уснуть, но уснуть мертвецким сном.
ДОРОГА ВОЙНЫ
Мама не ошиблась. Мы действительно пришли в Песчанку. У этого села, находящегося километрах в двадцати от города, не зря такое название: стоит оно на песках и среди песков.
Сейчас, днем, мы сидели, укрывшись в небольшой балочке, на окраине полусгоревшей Песчанки. Затащила нас сюда бабка Устя, и мы были рады, что оторвались от колонны. Над нами светило высоко поднявшееся солнце, а в кастрюльке, осаждаемой тучами ненасытных мух, ожидала нас разваристая пшенная каша. Все мы поспали на солнечном припеке часа два-три, и эта земля уже не была такой чужой и неприветливой, как ночью.
Колонна разбрелась по селу, но утром ее собрали и направили дальше, куда-то в сторону Калача, а мы по совету мудрой бабки Усти спрятались. (Позже мы узнали страшную весть: всех, кого погнали дальше, где-то под Карповкой гитлеровцы заперли в сарай и сожгли.)
...Мамы сидели в сторонке от костра. Я стал прислушиваться к их разговору и с испугом понял: Горюновы остаются здесь (так сказала бабка Устя!), а мы идем дальше.
— Как только нас отобьют, мы рядом,— будто оправдываясь, вздохнула тетя Нюра.— Спустились с горы — и дома...
Мама молча качала головой, оглядывая разоренную Песчанку.
— Как отобьют, тогда и Гавриловка рядом,— отозвалась тетя Надя.
Значит, псе же Гавриловна — всколыхнулась во мне радость. Там наш дедушка — Лазарь Иванович Четвериков. При одной мысли, что я увижу этого суетливого и вечно чертыхающегося восьмидесятилетнего деда, мне совсем расхотелось спать. Я был готов тут же вскочить и бежать в Гавриловку. Это село, где работал в колхозе конюхом мамин отец, а наш дедушка Лазарь Иванович, еще в конце августа захватили- немцы. До нас тогда доходили слухи, что другие мамины родственники, семьи двух ее сестер и брата, эвакуировались, а дедушка не захотел уходить из села.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43