А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Отец в тот вечер едва не увез меня с собой и даже пошел было наверх, чтобы сложить мои вещи, но мать встала между нами, расставив руки, и заявила, что он это сделает только через ее труп, что пусть лучше ее убьют на месте и кровь вытечет из нее вся до последней капли. Она явно не шутила. Назавтра у нее были такие красные глаза, что нам пришлось поехать к окулисту. Весь день потом она держала меня за руку и временами даже дрожала – это надо было видеть. Я старался на нее не смотреть.
И тут мать опустила глаза. А отец добавил:
– Ё-моё! Уж за тебя-то я не волнуюсь! Я спокоен, как танк.
Это мать-то, за которой всегда остается последнее слово! Послушать ее, так ей все нипочем. А тут – опустила глаза. Опустила глаза и молчала, как будто провинилась. Видно было, что ей все осточертело. И в то же время что это ее задевает, будто ее застали в постели с мужиком, то есть в полный разгар известно чего, голую и все такое. Нам с отцом стало тошно.
Мужчины у нее были, только я их никогда не видел. Она всегда возвращалась ночевать, даже если было очень поздно, и никогда никто ее не провожал. Иногда со мной сидела соседка, и мы смотрели телик и ели шоколад или что там было под рукой, и когда мать возвращалась, соседка спрашивала:.»По шкале Рихтера – сколько?» И мать, на минуту задумавшись, швыряла пальто на стул и называла цифру. Вид у нее был потрепанный.
Но какое мне было до всего этого дело?
Потом она шла в душ и намыливалась с головы до ног. Волосы подкалывала наверх. С остервенением терла себя и говорила: «Расскажи, как ты провел день». А я не мог ни слова из себя выдавить: к чему? Тем более что ничего особенного за день не произошло. Так что я просто сидел на краешке ванны, смотрел на нее и ждал, когда она вылезет и уложит меня спать. Иногда мы открывали книгу. Иногда просто лежали рядом, глядя в потолок, и она вслух мечтала о будущем: как все прекрасно может у нас сложиться, что мы станем делать и в каком раю будем жить, когда ветер переменится. А что он переменится, она не сомневалась ни секунды. На этом я, как правило, засыпал.
Отец взялся за сумку. У меня екнуло сердце. Он заявил, что уходит, и при этом посмотрел на мать пристальным мрачным взглядом. Я вскочил, но тут же замер. Как будто стеклянная стена встала поперек комнаты. Никто не двигался. Наконец отец проговорил:
– Не будем долго прощаться. Незачем рассусоливать.
Мать сидела на столе. Она продолжала болтать ногами, уставившись в пол. И вовсе даже не собиралась его удерживать. Она так впилась руками в стол, точно боялась, что ее сдует. Я не знал, что предпринять, и сунул руки поглубже в карманы, полагая, что так мне будет легче. Очень трудно было придумать, как себя вести.
Когда за отцом захлопнулась дверь, мы не сразу пришли в себя. Приросли к своим местам, точно статуи. Можно было услышать, как муха пролетит. Мне казалось, будто мимо на бешеной скорости промчался поезд, и я его даже не увидел, а он растрепал мне волосы и просвистел в ушах, отчего уши теперь горели и были невероятного цвета. Когда отец уходил, он всегда оставлял после себя пустоту. Я думаю, наверное, так бывает, когда взрывается телевизор.
Короче, мы с матерью не успели даже шелохнуться, когда на пороге снова появился отец. Он был белее мела.
– Черт, я не могу вести машину, – прорычал он сквозь зубы. – Самым натуральным образом не могу вести!
Он водрузил сумку посреди стола и рухнул на стул. Потом обратил к нам перекошенную физиономию:
– Я не вижу другого выхода. Что будем делать? Придется вам отвезти меня в аэропорт.
Отец с матерью посмотрели друг на друга.
Мать слезла со стола и сказала:
– Само собой. – Тон ее был неподражаем. Так и сказала: – Само собой. – И добавила: – Только сумку не забудь. – И, не дожидаясь, вышла на улицу. А я подумал: интересно, он спит с этой сумкой?
В общем, мать села за руль. Для нее машина была великовата, да еще звездное небо раскинулось прямо над головой. Она казалась мне такой маленькой на водительском сиденье, и к тому же явно чувствовала себя неуверенно со всеми этими кнопками и усилителем руля – будто ехала по разлитому маслу.
Мать сказала, что фары, кажется, слабоваты для такой машины. Отец сидел рядом, морщился и кривился: скорей всего, из-за ноги. Как-то раз он выпрыгнул в окно и угодил на кучу камней – сломал запястье, но был собой доволен и благословлял свою счастливую звезду. А мать тогда забилась в угол, насупилась и твердила, что добром это не кончится.
В моем распоряжении было все заднее сиденье, но я примостился посередке, на неудобном валике, и ломал голову, что бы такого сказать, дабы разрядить атмосферу и напомнить, что я тоже есть. Кругом виднелся только ночной пейзаж, тонущие в темноте здания и унылое движение по кольцевой дороге, так что вдохновения искать было особо не в чем.
Помолчав немного, отец сказал:
– Ваше присутствие как-то успокаивает. Незабываемое путешествие.
Мы припарковались на подземной стоянке. Взяв сумку под мышку, отец поплелся к лифту. Он хотел, чтобы мы пошли с ним, чтобы мы были похожи на семью: этакие три засранца, отправляющиеся на недельку в Тунис. Так он сказал и предложил чего-нибудь выпить.
Мать ответила:
– Я не хочу, – но мы все же уселись в кафетерии, в глубине, за столиком, который смотрел на взлетную полосу. Отец повернулся спиной к окну и отодвинулся вместе со стулом в тень синтетического кустарника с искусственными цветами.
– Уж прямо незабываемое, – проворчала мать сквозь зубы.
Отец хмыкнул:
– Умоляю, не доставай меня.
Холл аэропорта был еще оживлен. Полусонная девица принесла мне «Банана-сплит». Чтобы отвязаться, мать заказала какую-то горькую ядовито-красную дрянь, а отец – виски. Она смотрела на меня, он – на нее. Потом он снова принялся смотреть по сторонам. Сумку по-прежнему держал на коленях. За соседним столиком какая-то женщина тихо плакала, а мужчина, сидевший напротив, гладил ей руку.
Мать поднялась, чтобы сходить за сигаретами. Отец сказал мне:
– Теперь мы можем немного побыть вдвоем. Только ты и я. – Но больше ничего не добавил. И отвел взгляд.
Пока я доедал мороженое, женщина за столиком плакала горючими слезами, уткнувшись в платок.
Мать вернулась. Спокойствие давалось ей с трудом. Она нервно курила. Она была такой с самого момента, как мы выехали. И лицо бледнее обычного. Бледнее, чем в предыдущие разы.
У отца на колене ткань брюк была натянута. Он положил ногу на стул и поглядывал на нее время от времени с озабоченным видом. Потом перевел взгляд на мать, а та надела солнечные очки, и глаз ее не было видно.
– Послушай, – сказал отец, – могу же я время от времени о чем-нибудь тебя попросить. Это ведь не смертельно.
В этом я был с ним, пожалуй, согласен. Нельзя сказать, чтобы он так уж часто нас беспокоил. За два года мы видели его раз пять-шесть, обычно он заезжал ненадолго: всегда спешил. И его компаньоны тоже. Мать не хотела их видеть. Они часами сидели в отцовской машине или выходили на тротуар поразмяться, пока отец с матерью ругались, причем всегда из-за одного и того же. Впрочем, отец старался приезжать один и если оставался на день или два, то раскладывал диван в моей комнате. Мы желали друг другу спокойной ночи. Потом он засыпал, а я поворачивался к нему и мог спокойно его разглядывать, и никто мне не мешал. Мне казалось, что, когда спит, он выглядит моложе. Моя мать все время повторяла ему, что он мальчишка, но это было заметно, только когда он спал. Во всяком случае, мне так казалось.
Тут объявили, что рейс задерживается на полчаса.
Мать заявила:
– Вряд ли я выдержу полчаса. Не думаю.
Она курила без остановки. Когда что-то было не так, мать дымила как паровоз. Потом, правда, жаловалась на боли в желудке и отправляла меня к соседке за маалоксом, а та вздыхала: «Твой папаша в конце концов доконает ее своими выходками, вот увидишь».
Я ничего не отвечал.
Родители молча уставились друг на друга. Тут отец захотел влепить матери пощечину, но промазал – у матери была хорошая реакция. Она недурно резалась в теннис. Очки, однако, съехали набок.
– Советую сделать над собой усилие, – прорычал отец сквозь зубы.
Говоря это, он крепко держал меня за руку. Потом добавил:
– Впрочем, можешь проваливать. Никто тебя здесь не держит.
Кончилось тем, что мать опустила голову. От всего этого ей захотелось выпить. Отец сделал знак официантке, которая в это время зевала во весь рот, потирая плечи, и заказал то же самое. Мать, хоть и продолжала дергаться, все же взяла себя в руки, потому что отец не отпускал меня. Теперь она была с нами. Это была отцовская победа: он держал нас обоих.
Я принялся за новую порцию «Банана-сплит», думая о том, выдержит ли мой желудок среди ночи такое количество мороженого. Мать залпом опорожнила свой стакан. Это явно придало ей сил.
Наконец отец отпустил меня, но руку далеко не убирал. А сам не сводил глаз с горки взбитых сливок в моей тарелке, которые имели привкус молока и совсем мне не нравились. Но мне все равно некуда было деваться. У отца на лбу выступили капельки пота. Он снова стал смотреть по сторонам.
Заметив, что я его разглядываю, он сказал:
– Не я всю эту хрень заварил. Не я один.
При этом он наклонился ко мне, тогда мать вскочила и выхватила у него сумку. Она понеслась с ней через зал, и, пока отец медленно поднимался, чертыхаясь, я резко отодвинул свой стул, чтобы он не мог меня удержать.
Кафетерий выходил прямо в холл аэропорта. Мы не спускали глаз с матери, а она мчалась, зажав сумку под мышкой, и мне вдруг сделалось страшно: а вдруг она уйдет без меня? Я хотел даже ее позвать, но ничего не вышло. Отец повернулся ко мне. Я шарахнулся. «Блин… мать твою!» – прорычал отец, спуская ногу со стула с таким усилием, точно она была чугунная. Только поди поймай женщину в кроссовках, которая несется закусив удила, а у тебя нога не гнется и денек был ого-го! Наши глаза встретились, и я понял, что отец думает то же самое. Он даже пошатнулся от бессильной ярости. Стулья наши валялись на полу. Нам обоим было плохо.
Потом я услышал голос, кричавший мое имя. И легкие мои снова наполнились воздухом. Она была там, в холле. Она остановилась и теперь стояла на месте. Сумку она прижимала к груди и дергалась во все стороны, делая мне знаки бежать за ней. Отец сказал: «Стой здесь», – но это звучало скорее как просьба. Я заколебался. В конце концов, мы не так часто виделись.
– Чего ты там застрял? – спросила она, когда мы, прижавшись друг к другу, вышли в темную свежую ночь. Я пожал плечами.
Мать взяла такси. Я повернулся к заднему стеклу и, пока мы отъезжали от аэропорта, смотрел, как отец еще только подходит к широким дверям, волоча ногу. Я пытался представить себя на его месте.
Мать все еще была взвинчена. Она кусала палец. Такси беззвучно неслось по пустынной дороге, и вокруг было только черное небо. Сумку мать поставила к ногам. Потом она положила голову мне на плечо.
– Скажи что-нибудь. Мне очень нужно, чтобы ты что-нибудь сказал, – проговорила она.
Я понимал, чего она хочет.
Я сказал:
– Я никогда тебя не оставлю. – Это получилось как-то само.
Она прильнула ко мне.
– Я знаю, – прошептала она. – Я знаю, что ты никогда этого не сделаешь.
* * *
Однажды вечером – я думал, она где-то в городе, – звонит она мне вдруг из автомата, за тридцать километров. Из какой-то дыры, даже название вспомнить не может.
– Успокойся, – говорю. – Соберись, приди в себя.
Я поехал за ней, привез домой. Уложил в кровать, потом вернулся к себе.
Это было уже в третий раз за месяц. Темнеет быстро, сразу становится холодно, а она вечно забывает одеться по-человечески. Спрашиваю, где пальто, – не может ответить. Только за меня цепляется.
– Вот и возвращался бы к ней жить, – заявила мне как-то Ютта, презрительно скривив рот.
Назавтра я снова пошел к матери, узнать, как она там.
– В конце концов, я твоя мать, – сказала она.
Я никогда не утверждал, что это не так. Протянул ей руку, чтобы помочь встать с кровати, но она отказалась. Ей теперь сорок два, но тянет она лет на десять побольше. Я про ее лицо: оно у нее бледное и опухшее, и это вызывает у меня смешанные чувства. Отталкивающим оно мне, в общем-то, не кажется, но когда я смотрю на нее, то стараюсь думать о чем-нибудь постороннем.
Мать закурила и стала жаловаться на невозможную мигрень. Я набросил ей на плечи халат. Она отвернулась к стене и начала под ним переодеваться, сняла белье и зашвырнула в угол.
Иногда, когда работаю, я думаю о ней. Обо всем, что мы с ней пережили за эти десять лет. Пытаюсь увидеть все в целом. Я думаю о ней. Стараюсь поставить себя на ее место. Она похожа на разъяренное животное. И тогда фотограф начинает на меня орать, потому что взгляд у меня становится недостаточно влажным и физиономия похоронная. Я улыбаюсь ему, облизывая губы, а он в это время разряжает вспышку в потолок. Ассистентка подлетает ко мне, быстро припудривает. Она прогоняет образ матери из моего воображения.
Я спросил:
– А можно узнать, куда подевалось твое пальто?
Последовал довольно сухой обмен, репликами, после чего мы перешли к обсуждению серьезных проблем.
– Прежде всего, – заявила она, – чего ты пришел? С какой стати? Я тебя просила?
– Просто зашел посмотреть, как ты тут. Как чувствуешь себя после вчерашнего загула.
– А тебе-то что? Какое тебе дело?
Я отселился от нее весной. Снял комнату в пятистах метрах от дома, но она повела себя так, будто я бросил ее одну на чужом континенте или вообще зарезал заживо. Прощать меня не собирается. Утверждает, что не она одна во всем виновата, что вполне можно все забыть и не пережевывать без конца ту старую историю. Но дело было не только в этом. Я хотел жить собственной жизнью. Мы спорили на эту тему, но матери мои доводы казались недостаточно убедительными, она видела в моем поступке чудовищную неблагодарность, предательство, говорила, что для нее это было как обухом по голове.
– Твоя личная жизнь? Нет, вы только послушайте! А ты когда-нибудь думал о отличной жизни? Ты вообще когда-нибудь думал о моей личной жизни, засранец? У меня что, была какая-нибудь жизнь все те годы, что я тебя растила? Нет, вы только послушайте!
Так вот мы и живем. Мне двадцать два. Мать пьет и трахается направо и налево, чтобы мне насолить. Это она так наказывает меня за то, что я ее бросил. При том, что я ее регулярно навещаю и каждый божий день звоню. Она может выдернуть меня в любое время суток, я вскакиваю по первому зову и мчусь черт знает куда, чтобы привезти ее домой. И благословляю небо за то, что она цела и невредима. Обычно она едва держится на ногах, ее трясет, пальто где-то посеяла, пьяная в стельку, зареванная – зато жива-здорова. Вот так вот мы и живем. Честно говоря, не знаю, что и как тут можно изменить. В улучшение как-то не верится. Я даже думать об этом не могу – на меня сразу накатывает усталость.
Иду за ней на кухню. Пока она варит кофе, пытаюсь навести хоть какое-то подобие порядка, вытряхиваю пепельницы, загружаю посудомойку, заглядываю в холодильник. Смотрю на ее руки и замечаю, что они дрожат. Если б не я, она б уж, наверно, налила себе стакан. Я очень хорошо это себе представляю. Стакан белого сухого. Ходит туда-сюда по комнатам и проклинает своего сыночка.
Погода великолепная, хотя деревья еще покрыты инеем. Я сказал, что мы сейчас поедем искать ее пальто, потому что мне все это надоело. Мне ни к чему, чтобы она свалилась с простудой. И вообще впредь будем делать именно так, наплевать, что все утро насмарку. Это ей урок. В ответ мать только покривилась.
Она уселась в мою машину: губу закусила, брови насупила. А на небе ни облачка, все так и сияет. Ледяной воздух точно клещами схватывает грудь. Воскресное утро, улицы почти пустынны, магазины все закрыты, город замер в оцепенении после недели каторжного труда. Я остановился купить газету. Когда я вернулся, мать листала журнал, который нашла на заднем сиденье. Она разглядывала фото, где я позирую в плавках, раскинувшись в двусмысленной позе, а волосы падают мне на лицо.
– Какая гадость! – вздыхает она, когда я отъезжаю от тротуара. Я молчу. Мне-то не стыдно за свою работу, но я знаю, что она по этому поводу думает. Ей кажется, будто я попал в клоаку. Ей не нравится, что ее сын позирует нагишом для мужского журнала. Это ее коробит, даже если картинка вполне «софт». И ничто не может ее переубедить: ни мои объяснения, ни заверения, ни даже белье Ютты у меня в ванной.
Она опустила на лицо огромные темные очки. В воздухе кружатся сухие почерневшие листья.
– Ты у кого хоть была? – спрашиваю.
Не может толком ответить. Ей кажется, что, если мы проедем мимо, она узнает место. Я выдвигаю пепельницу и говорю ей, что можно курить.
Но она смотрит в сторону, продолжая дуться. Каждая минута, проведенная вместе, усугубляет чувство подавленности. Не знаю, всегда ли напряжение в конечном счете приводит к взрыву. И может ли однажды стать легче?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13