А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мне показалось, она не поняла, когда нужно смеяться, но не хотела обижать его. Ей было невдомек, что Хуго закалили годы, проведенные в небольшой частной школе. Ее смех был преждевременным и неестественным, но она старалась быть скорее вежливой, чем неискренней. Потом она посмотрела в сторону и мы встретились взглядами.
Ее глаза были удивительно голубыми и чуть раскосыми. Мне это даже нравилось – очень сексуально. Она смотрела на меня одну, может, две секунды, но достаточно для того, чтобы составить определенное и, возможно, верное представление о человеке. Подозреваю, что оценили меня невысоко: красный нос, скрежещущие зубы, нетронутая еда – все это говорило само за себя. Потом она снова повернулась к Хуго, который уже рассказывал следующий анекдот. И поднесла маленькую ладонь – крошечную, изящную – ко рту, чтобы скрыть зевок. Я заметил, что на рукаве ее кофты небольшая дырочка, и сама кофта как будто куплена в секонд-хенде. Она покупала одежду в Оксфаме, тогда как остальные женщины за столом выкладывали по сто пятьдесят фунтов за шарфик.
Все это меня заинтересовало. Потом дали счет, мы расплатились и поднялись, чтобы разойтись. Я снова стал украдкой наблюдать. Мне повезло: она отделилась от толпы, выходя из ресторана, и я направился за ней. Странно: раньше я ее не видел, а пришла она вроде одна. Мы свернули за угол, я отставал на десять шагов. Мы оказались на узкой дорожке, ведущей к перекрестку двух улиц, вокруг не было ни души. Чувствовал я себя неважно, однако мной овладело смутное возбуждение. Мне хотелось ее окликнуть, но что я скажу? Я продолжал идти за ней: один переулок, другой. Она прибавила шагу, я стал задыхаться, но она не подавала виду, что заметила меня. И вдруг заговорила, очень мелодично:
– Почему вы идете за мной?
Она повернулась и подождала меня. Ее темные брови были вопросительно подняты. Моя голова проветрилась на свежем воздухе, а нос замерз. Она равнодушно смотрела мне в глаза.
– Вы меня преследуете? Да?
Я перевел дыхание, потом ответил:
– Не преследую. Просто иду в том же направлении.
– В каком?
– Я иду в Холборн.
– Холборн в другой стороне.
– Тогда на Чансери-Лейн.
– Это тоже в другую сторону.
– Хорошо, я вас преследую. Но не с той целью, о которой вы подумали.
– А сколько существует целей преследования?
– Несколько.
– Да вы знаток.
– Вовсе нет. Очевидно, я потерпел фиаско.
– Зависит от того, на что вы рассчитывали.
Она закуталась в пальто. Пальто было дешевое, но выглядело неплохо, хотя края рукавов слегка обтрепались. Ситуация становилась нелепой, однако я видел, что она не злится. Она едва заметно улыбалась уголками рта, и я не понимал – с презрением или удивлением.
– Наверное, вы правы.
– Так на что вы рассчитывали?
– Точно не знаю.
– А почему пошли именно за мной?
– Потому что вы смеетесь невпопад, когда рассказывают анекдот.
– И вам это кажется привлекательным?
– Мне кажется, это признак некоторой наивности. Или искренности.
– Я не такая уж наивная.
– А я не такой уж искренний. Я пошел за вами потому, что у вас дырка на кофте, потому, что вы не были у парикмахера лет пять. И в силу всего этого выпадали из контекста.
– Из какого контекста?
– Контекста такого соседа, как Хуго Банс.
Она улыбнулась:
– Хуго был очень мил. Он просил меня о свидании.
– Вы согласились?
– Еще не решила.
– А зачем вам Хуго?
– Ничего лучше не наблюдается. Вообще, почему мои свидания заинтересовали такую знаменитость?
– Я не знаменитость.
– Вы Мистер Шипучка.
– Так вот как меня называют. А вы?…
Она улыбнулась, уже широко, показав не очень ровные зубы и розовый кончик языка.
– Меня зовут Келли.
– Келли. А могу я вас угостить, Келли?
– Бары уже закрыты.
– Я член небольшого клуба, здесь, за углом.
– Не сомневаюсь.
Несколько секунд она колебалась, потом засунула руки в карманы пальто, достала пачку дешевых сигарет, закурила.
– Ладно, Мистер Шипучка. Показывайте дорогу.
Келли вошла следом за мной в маленький клуб на Сент-Мартинз-Лейн. Она выглядела здесь чужой – все остальные женщины были в нарядах от лучших модельеров. При ярком свете она выглядела неопрятно, даже убого. Но мне было все равно. В ней таилась какая-то загадка, а я еще не разгадал какая.
Как выяснилось, она рисовала, занималась живописью. Относительная бедность, любопытство в глазах, непонятные оживление и отстраненность. Хотя моя работа и считалась творческой, я встречал мало настоящих художников – это не значит, что в тот момент я Думал, будто Келли – настоящий художник, ведь наличие мастерской и участие в паре выставок – недостаточная информация, чтобы делать какие-то выводы.
Но каковы бы ни были ее творческие возможности, она обладала одной особенностью, отличавшей ее от женщин, которых я знал по рекламному бизнесу. У нее полностью отсутствовала потребность продавать себя. И еще она неизменно выдерживала паузу после того, как ей что-то говорили, как будто ждала, пока смысл слов проникнет в самую сердцевину ее существа. Она всегда все внимательно изучала, скрупулезно исследовала и взвешивала возможные последствия. Разговаривая с ней, я зачастую ощущал себя полным ничтожеством – особенно если пытался произвести на нее впечатление. Но когда я не стремился казаться кем-то другим, когда становился самим собой, когда у меня находились средства выразить собственные чувства и мнения, а не предлагать то, что модно на этой неделе, или то, что представит меня в более выгодном свете, она отзывалась. Ее глаза расширялись, шея вытягивалась, она начинала слушать. Говорила она не много и не чувствовала в этом необходимости, если не знала, что сказать.
Несмотря на самообладание и интеллект, она была робкой и застенчивой, и мне это нравилось. Она опрокинула первый бокал, который я заказал, за первым вскоре последовал второй. Она ерзала на стуле и все время моргала. Казалось – хотя вряд ли я понимал это тогда, – что между ней и остальным миром слишком тонкий слой, что ее защитное поле создано из совершенно прозрачного материала. Это делало ее уязвимой, а в плане любви уязвимость, на мой взгляд, препочтительнее силы. Людей, лишенных слабостей, можно уважать, но любить их трудно.
Спустя несколько часов она сказала, что устала, и я вызвал такси, чтобы отвезти ее домой. Мы обменялись телефонами, я обещал позвонить. Она чмокнула меня в щеку, прежде чем исчезнуть в ночи.
– Что, помогаете обездоленным и одиноким?
Это был Том, бармен, тертый калач, и язык у него злой, он наблюдал за нами, неодобрительно разглядывая ее «битый молью» туалет среди всей этой роскоши.
– Да, – спокойно ответил я. – Именно так.
Через неделю у нас было свидание, а уже после следующего мы переспали. В постели она была робкой и неуверенной, но меня это не напрягало. Мне казалось, что рядом со мной человек… как это объяснить… скроенный не лучше меня, но из исходных материалов лучшего качества. И хотя из нас двоих у меня было больше денег, возможностей, связей, достижений, рядом с Келли я чувствовал себя каким-то недоделанным. Иногда она смотрела на меня, и я понимал, что сказал что-то жалкое, женоненавистническое, плохое или жестокое, и мне становилось стыдно. Она не осуждала меня, а просто ставила перед зеркалом.
И делала это очень мягко, без злобы или надменности. Она наблюдала за миром с легкой отстраненностью – не критикуя, не ускоряя, но с врожденной скрупулезностью.
Любопытно, что художником она оказалась никудышным. Это было еще до того, как весь артистический мир занялся инсталляциями и созданием шедевров при помощи белья из прачечной и слоновьего помета. Келли была традиционным художником. Ее полотна, пылившиеся в крошечной комнате в Уондзуорте, представляли собой самую отвратительную мазню под Джексона Поллока, какую только можно вообразить. Выставки, как выяснилось, были не персональными, а какими-то сезонами «Новой британской живописи» в галерее в Марилебоне. Ни разу ни один покупатель не проявил интереса к ее картинам, но Кэлли это ни капельки не огорчало. Отсутствие таланта она возмещала желанием творить независимо от того, нравятся или не нравятся кому-то ее картины, покупают их или нет. И это было не претензией, не позой, а просто внутренним императивом, против которого она не могла устоять. И я любил ее за эту чистоту целеустремленности, за необычность видения.
А она любила меня. Не очень понимаю за что: насколько я помню, в то время мои потребности сводились исключительно к поверхностным вещам – одежда, машины, деньги. Но я думаю, она увидела, что какая-то часть меня – крошечная, истинно творческая часть, загнанная в угол деньгами и успехом, – пыталась дотянуться до такой же составляющей в ней самой. Она была благодарна, что я не критиковал ее картины и потребность рисовать, что мне нравилась ее искренняя целеустремленность. И еще она видела, что я по-своему преклонялся перед ней, что ее неспособность устанавливать связи с внешним миром была притягательна для меня – при том, что сам я насквозь пропитался посредничеством, сосредоточенностью на внешнем и умением продать товар.
Мы встречались три года и познали то тихое, неприметное блаженство, которого я не знал ни до, ни после. Правда, в сексе мы не достигли больших успехов, как, впрочем, и в реализации наших творческих амбиций. Но мы составляли единое целое и прекрасно дополняли друг друга. Ее незаурядное внутреннее спокойствие было хорошим противоядием нервозному, изменчивому миру, в котором я обитал. А у меня, думаю, были чуждые ей жизненная энергия, природная решительность и честолюбие, изумлявшие, а иногда и пугавшие ее.
Хотя, возможно, дело совсем не в этом. Возможно, отношения строятся не на достоинствах, а на недостатках, на способности относиться друг к другу терпимо. Мне было очевидно, что Келли никогда не добьется успеха, что она со странностями, плохо вписывается в общество, отнюдь не красавица, что она неряшлива и несобранна, но почему-то я мирился с этим без труда. Я же любил пустить пыль в глаза, любил рискнуть, сам себе создавая рекламу, – и она тоже легко с этим мирилась. Мы существовали в замкнутом пространстве вариантов, но играли в открытую. И были счастливы.
За три года мы ни разу не поссорились, не поругались, не испытали ненависти друг к другу. Я оплачивал почти все расходы, но, если бы я их не оплачивал, она бы даже не заметила, и за это я ее любил. Пока она могла писать свои ужасные картины, деньги ничего не значили для нее.
С течением времени, по-прежнему оставаясь ужасными, картины Келли стали качественно меняться. Сначала это были искромсанные, раздваивающиеся, отдельные линии и пятна. Если они и имели какой-то смысл, то он был выражен на кантонском диалекте китайского или на столь же непонятном для меня языке, когда о смысле высказываний можно догадаться только по громкости и интонации. Небольшой доступный мне набор символов выражал разрушение, хаос, одиночество. Но по мере развития наших отношений картины начали обретать некую логику. Другим стал и их язык. Теперь они словно говорили мне: разобщенности больше нет.
Я понимал это так, что она счастлива, довольна жизнью, что у нее появилась устойчивость. Но я упустил нечто важное: картины говорили, что она хочет остаться со мной и создать семью.
Нам обоим было по двадцать девять, и мой последний опыт совместного проживания я определял тогда как самовольное заточение. Я любил Келли – любил так, как никогда не любил Хелен, но я был самоуверен и чувствовал себя неуязвимым – в той или иной степени. Мои представления о женщинах, сложившиеся еще в 50-х годах, так и не вышли за рамки детских: я по-прежнему верил, что любая женщина признательна мужчине за то, что он с ней. Меня никто никогда не бросал. Затащив женщину в постель, что было непростой задачей, я либо позволял ей любить себя, либо нет. Я не отличался от многих мужчин, считавших, что все представительницы слабого пола стремятся только к одному – заполучить их: женщины смотрят на мир сквозь призму мечты об абсолютном единении, мужчины – мечты об абсолютной свободе.
А у Келли была ярко выраженная цель в жизни – искусство. Несмотря на кажущуюся неуверенность в себе, она всегда говорила то, что думала, и думала то, что говорила. И потому, когда однажды весной она вдруг сказала: «По-моему, пора сделать следующий шаг», мне нужно было прислушаться. Нужно было насторожиться. Нужно было внимательнее всматриваться в ее картины. Она сказала, что хочет, чтобы мы жили вместе и через год-другой завели бы детей. Я слушал и кивал, а потом произнес сакраментальную фразу, которую, уверен, произносили до меня миллионы мужчин: «Нам и так хорошо, зачем все портить?»
Правда, зачем? Я искренне не понимал в то время, что жизнь не стоит на месте, что нужно постоянно меняться и приспосабливаться. Я полагал, что ее можно как бы заморозить на взлете. Женщины не питают таких иллюзий. Им не позволяет их физическое тело.
Келли, в своей обычной манере, не стала ни спорить, ни убеждать меня. Она сказала то, что хотела. Я ее отверг. Будь я повнимательней, заметил бы пытливый взгляд голубых глаз, устремленный в самую глубь моего возражения в попытке раскрыть причины отказа. Возможно, недоуменный изгиб ее темных бровей стал круче на секунду-другую. Она делала выводы не столько о моей иллюзии свободы, сколько о степени моей любви: что же это за любовь, если самое важное предложение отвергается с такой легкостью. Она говорила со мной своими картинами. Я не понял. Тогда она высказала все напрямую. Я же в ответ фактически пожал плечами. Как бы ответил тот, кто действительно дорожил ею?
Она мысленно перебрала все предоставленные мне возможности, подвергла пересмотру все преимущества неопределенности и приняла решение начать процедуру отдаления. Звездная туманность перемен была заключена в этих нескольких секундах, пока я произносил: «Нам и так хорошо, зачем все портить?»
А она, наверное, уже думала, что делать дальше, как добиться того, чего ей так хотелось.
Забавно, но тогда я, как и сейчас, пытался учиться на ошибках прошлого и понял, что жить с женщиной – значит оказаться в клетке, значит уничтожить страсть, убить свободу, а это – начало конца. Однако в тот момент, когда вы собираетесь применить уроки прошлого, выясняется, что жизнь давно ушла вперед, изменилась до неузнаваемости, оставив вас далеко позади.
Около полугода у нас все было по-прежнему. Во всяком случае, так мне казалось. Мы разгадывали кроссворды, лежа в постели, подолгу гуляли в Хампстед-Хит, болтали до поздней ночи. Келли больше не упоминала ни о совместном проживании, ни о детях, и я перестал об этом думать, решив, что одержал легкую победу.
А потом однажды она перестала со мной разговаривать.
Ни с того ни с сего просто замолчала. От привычной колеи, в которой мы были так счастливы, осталось лишь воспоминание. Мы шли в ресторан, и за ужином она не произносила ни слова, просто ела и смотрела в окно. Мы решали кроссворд, и она даже не пыталась ничего отгадывать. Уходила в себя. Ее картины снова претерпели трансформацию: в них появились какие-то странные фигуры – переплетенные, перекрученные, болезненные, и еще – пугающая напряженность. Я решил, что она стала рисовать лучше: менее банально, более страстно. Я как раз рассматривал последнюю ее работу – это был разгул желтого и зеленого на огромном холсте, покрывавшем почти всю стену комнаты, – когда она вдруг нарушила свое молчание:
– Спайк. Не знаю, как это сказать, так что не буду вдаваться в подробности. Короче, я ухожу от тебя.
Она говорила спокойным, совсем не извиняющимся голосом. Сначала я засмеялся. Не принял – не мог принять – это всерьез.
– Что?
Я отвернулся от картины. Келли стояла рядом со мной – одна рука на поясе, в другой сигарета. Как всегда, сдержанна, немного печальна, но, очевидно, спокойна. Она обняла меня и сразу же отошла. В ее чуть раскосых глазах не блеснуло ни одной слезинки. Она была очень красива. И неожиданно до боли неприступна.
И я понял, там и тогда, что потерял ее, что она далеко, что сердце ее уже не здесь, что я упустил добычу, что я сам все испортил, совершив самую большую ошибку в своей жизни.
– Что ты имеешь в виду?
– Я ухожу, Дэнни. Я встретила другого человека. Мы хотим жить вместе.
Она изобразила добрую улыбку. Не думаю, что когда-нибудь сталкивался с чем-то более невероятным: ведь я был счастлив, а из этого неминуемо следовало, что Келли тоже должна быть счастлива. В то время я все воспринимал через призму собственного эго: я даже не пытался посмотреть на вещи с точки зрения другого человека, что так естественно дается (или, если хотите, так свойственно) женщинам. Я рассуждал буквально: если бы Келли была несчастна, она бы мне сказала, и я бы что-нибудь сделал. Я был слишком глуп и слеп, чтобы увидеть все ключи к разгадке, выложенные передо мной:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27