А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В конце концов, говорил он себе, мы протолкнем тему, защитимся, Чочев сильный и ловкий, и уж после, сбросив навязанный ему груз, успокоившийся и, дай боже, вернувший Элицу и доверие брата, он без остатка посвятит себя незаконченному делу, венцу своей жизни. Дождется ли он такого счастливого времени, такого абсолютного спокойствия, когда единственным его противником будут нерешенные загадки, высшие формулы материи, которые он почти постиг?
Дальше он не смел думать, объятый суеверным предчувствием. Терпение, Тео, терпение.
Он шел по тенистому бульвару и вдруг почувствовал, что кто-то за ним наблюдает. Повернулся и онемел: Сибила. Одетая в разгар лета в черное шелковое платье, спадающее ниже колен, с траурным крепом на голове, она выглядела бледным призраком, слетевшим издалека на раскаленные плиты. Только глаза выдавали прежнюю женщину, излучающую красоту и тщеславие.
Заговорили они странно тихо, оглядывая друг друга: она — его светлый костюм и летнюю рубашку, открывающую белые, поросшие чистыми русыми волосами руки, он — вглядываясь в полупрозрачную материю, прикрывающую ее опавшее тело. Такое горе, Тео, сказала она, я потеряла ребенка. Теодор сник от ее слов. Они были сказаны просто, с бездонной материнской горестью, не нуждающейся в сочувствии. Как же так, переспросил он бессмысленно, когда это случилось? Недавно случилось, вирусное воспаление мозга. Девочка, мальчик? Мальчик, год и пять месяцев. Ужасно, пробормотал он.
Тронулись по тротуару, неслышно, будто не наступая на него. Ты как, спросила она, дочка здорова? — Да-да,— не очень-то соображая, ответил он,— она в провинции, у брата, а что? — Просто так,— сказала она,— ты спешишь? Догадалась, что спешит. Завернули в ближайшую кондитерскую, занявшую часть тротуара. Сибила повертела пузатую рюмку с коньяком, оглядела запотевшую бутылку швепса с криво налепленной этикеткой. Он не изменился, подумала она, и слова, искавшие выхода, отпали сами собой. А ведь хотела сказать, как он нужен ей в эти страшные дни и ночи, после похорон муж вернулся к матери, разговаривают по телефону, все между ними ясно, но эта запотевшая бутылка с кривой этикеткой — нет, он тот же, каким она оставила его, в главных вещах человек не меняется.
Отпили — она коньяка, он швепса,— помолчали, углубившись в себя. Теодор не мог вникнуть в ее состояние, мысль его увязала в воспоминаниях, в тех вечерних сумерках, когда она ждала его на квартирке родственницы, трепетная, преданная до конца. Теперь перед ним сидела другая Сибила, далекая ее двойница, которую он словно впервые видел. Работаешь? — поинтересовался он. Сибила глядела недоумевающе. Работаю, а что? — В такие моменты работа отвлекает,— изрек Теодор. Да,— подтвердила она,— а ты? Наверное, уже докторскую защитил? Он вкратце рассказал о вмешательстве Чочева и новой теме, сейчас вот как раз идет в лабораторию. И отпил неожиданно из ее рюмки. Снова заказали коньяк, поспешно пили, словно состязаясь тайно. Жизнь,— возвестил подогревшийся Теодор,— неясная штука, во всяком случае для меня. Можешь ты представить, что мне свалилось на голову? Не можешь — так же как и мне трудно поверить в твое несчастье.
Сибила глядела на него немигающими, до крайности измученными и все-таки живыми глазами. На миг он усомнился, слушает ли она. Элица нас бросила,— сказал он неожиданно для себя.— Ушла из дому, поселилась у моего брата, писателя,— сделал он второй заход, и его прорвало. Говорил тихо, с неведомым ей волнением, от которого спотыкался, но продолжал дальше. Сибила слушала невероятную историю его падения, сложив на столе руки, будто на первом уроке. И чем больше распространялся Теодор о своем грехе, тем яснее расставлялись перед ее взором те разноцветные, разнокалиберные кристаллики, мутные и прозрачные, из которых он состоял. Его грех и хлынувшее раскаяние, непрошеное, безумное, расставили их по настоящим местам.
Глухое молчание покрыло их, когда Теодор закончил. Вокруг лениво гудело заведение, доносились тротуарные шумы. Зачем ты мне рассказал это? — спросила Сибила. Он не знал, что ответить. Так и сказал: Не знаю. Сибила опустила лицо в ладони, волосы рассыпались по столу. А когда выпрямилась через миг, черты ее словно заострились. Ты не должен был мне этого говорить,— вымолвила она. Знаю, да что ж поделаешь,— ответил Теодор. Твой брат ничего не знает? Теодор подтвердил. Ты потерял Элицу,— изрекла Сибила. Теодор сжался, как от удара, а она подумала: не знаешь, зато я знаю, зачем ты мне это сказал — чтобы сравняться со мной и чтобы я тебя пожалела.
Молчание их перестало быть тягостным. Она написала свой телефон, подала ему и сказала сквозь мучительно пробивающуюся улыбку: Если захочется, можешь мне позвонить. Я отвечу, если застанешь.
И вышла из заведения уплотнившейся тенью, провожаемая любопытными взглядами.
Нягол лежал в отдельной комнате, специально освобожденной для него. Видимо, раньше здесь помещалась амбулатория, по углам торчали большие стеклянные шкафы с инструментами и лекарствами, белели кушетка и раковина. На виторогой вешалке у двери висел халат в ржавых пятнах крови. Кровать была поставлена у окна, форточка с него была снята и зарешечена. По стене тянулась наспех укрепленная тонкая желтоватая трубочка, прерванная посередине свисавшей, точно паук, банкой, полной прозрачной жидкости. В изголовье больного стоял металлический столик на резиновых колесиках, заставленный приборами и лекарствами, над кроватью прилажена зеленая лампа и кнопка звонка. На противоположной стене было написано, что тишина лечит.
В этой надписи не было нужды. В комнате зависло плотное молчание. Пробивалось иногда урчанье далекого мотора — вероятно, городского автобуса или грузовика, да чувствительное ухо могло различить далекий городской гул.
Входила и выходила пожилая сестра с красным обводом на чепчике, вписывала что-то в карточку, проверяла края у трубочек, две воткнутые в Нягола толстые иглы, по которым сливались невидимо капли из банки. Нягол разлеплял ресницы, и сестра принималась гугу-кать: лежите, лежите, я просто так... Сестра, можно воды? — шепелявил Нягол. Сестра увлажняла специальную салфетку и смачивала ему пересохшие губы.
После срочной, продолжавшейся несколько часов операции, во время которой хирурги вырезали у него часть кишок и прополоскали в целой ванне антибиотиков, Нягол погрузился в глубокий сон. Пуля угодила в живот и пробила тонкую кишку. Несмотря на предпринятые меры, инфекции не удалось избежать, и состояние его стало критическим: высокая температура, бред, потеря сознания. Больница превратилась в боевой штаб. Вертолетом прилетели медицинские светила из столицы. Из ближайшего приморского города привезли дополнительную аппаратуру. Нягола снова положили на операционный стол, где всем приходится тяжко. В кабинете главного врача то и дело проводились оперативки, на них часто присутствовал Трифонов. Между больницей и городом сновали машины, из столицы запрашивали регулярные сводки о здоровье Нягола. Весо набирал номер в любое время, расспрашивал главного врача, предлагал помощь. Помощь же ожидалась только с одной стороны — от самого Нягола, чей могучий организм вступил в схватку с бесконечным, не познанным до конца микромиром природы.
В нижнем этаже, усевшись на поломанных стульях, чередовались в бессмысленном дежурстве брат Иван, Малё, женщины. Иногда заходил с работы Динё, курил в растворенное окошко, не обращая внимания на замечания персонала.
Элицы не было. Она лежала в другой больничной постройке, привязанная ремнями к кровати. В коридоре возле ее палаты дремали то Стоянка, то Малева Иванка, то Мина, девушка-мим.
Весь район был потрясен случившимся в пивной. Ходили самые разные слухи, говорили о настоящей перестрелке, о множестве трупов, имя Энё не сходило у людей с уст: как он взобрался на стол с двумя пистолетами сразу, каким лихим стрелком оказался и сколько душ загубил.
Как бывает обычно, правда выглядела совсем по-другому. В упор выстрелив в Нягола и увидев, как он упал, Энё словно прозрел, и палец его задержался на спуске. Густая пелена, укрывшая его во время выстрелов, стала рассеиваться, и, прежде чем услышать крики и стоны, прежде чем увидеть, что он натворил, он учуял тяжелый запах крови, перебивающий сладковато-острый дух горелого пороха. Этот с детства знакомый запах тут же его отрезвил. Широко раскрытыми глазами увидел он винную лужицу под упавшим Няголом, обагренное Грозданово плечо и под конец заметил корчащегося под столом мужика с горстями, полными крови. В уши разом хлынули стоны и крики, словно кто-то до упора отвернул катушку умолкшего радио.
— А-а-а-а! — вырвалось из его плотно сжатых губ.— А-а-а-а, к матери такую жизнь!..— не то прокричал, не то просипел он, занес ногу на соседний стул, качнулся и с хрипловато-пискливым «Ха-а-а-а!» нащупал ртом пистолетное дуло. Раздался глухой треск, нога его отпихнула стул, и Энё грохнулся навзничь...
Агония была страшной. Неистовое шипение вылетавшего воздуха утопало в клекоте, лила кровь, руки его беспорядочно метались. Он попытался подняться на колени — и снова упал, в этот раз ничком.
Внезапная тишина отрезвила всех присутствующих. Зазвонили телефоны, примчалась с воем «скорая», засветились синими лампами спецмашины. Все село, вскочив с постелей и из-за столов, высыпало на площадь, заполнило улицы, где-то грохнул одинокий выстрел. Одного за другим выносили пострадавших: Нягола и крестьянина — в тяжелом состоянии, у Гроздана и еще одного из присутствующих раны были полегче.
Энё так и лежал. Никто не приближался к нему, словно боялись, что он восстанет из мертвых и снова примется за пальбу. Не было нужды ограждать место трагедии — всех будто выдуло из корчмы.
Подсобив положить умирающего Нягола в машину, Малё в разодранной рубахе, из-под которой выглядывал теплый пуловер, заспешил домой. В голове постреливала одна-единственная мысль: лишь бы обошлось, лишь бы выжил! Он еще не ощущал глубоко запавшей в душу вины — еще не вспомнил тот миг, когда потянулся, чтобы схватить Нягола за ногу и стащить его на пол, в этот именно миг Энё успел направить дуло ему в живот... Он вспомнит позднее, когда будет торчать в больнице вместе с Иванкой и в который раз перебирать этот день час за часом, минуту за минутой.
По дороге Малё стало плохо, из последних сил добрался до дому, где его ждала новая беда: Элица бездыханно лежала на кровати. Лицо и руки — словно гипсовые, никакого движения, ни признака жизни. Вокруг суетилась обезумевшая Иванка с молодой соседкой, вывалившей на скорую руку перед Иванкой и Элицей новость о случившемся в корчме. Увидев Малё, Иванка застонала и стала сползать к его притомившимся ногам. В этот миг ему показалось, что вот-вот и он упадет. В глазах потемнело, комнатка качнулась влево, потом вправо и медленно завертелась. Господи Иисусе, промелькнуло в помутненном его сознании, дай силы, хоть немножко силы... Никогда он не призывал бога — имя его было вне интересов и надежд Малё.
Он удержался на ногах, вернул комнатку на место, поднял отяжелевшую Иванку. Прижался ухом к Элицы-ной груди — уловил слабое дыхание, и это влило в него новые силы. Побежал к зоотехнику, у того был телефон, вызвал «скорую помощь». Через час оба они с Иванкой, мешками приткнувшись возле высоко положенной Эли-цы, потряхивались к больнице. И с этого часа большую часть времени проводили то в хирургическом отделении, то в неврологическом, забросив дом, животину и самих себя.
В день Энёвых похорон Малё возвратился в село. Он не смог бы толком объяснить этот поступок, просто его туда потянуло. Так поступили и многие другие, живущие в городе, все люди, хлебнувшие в прошлом горького. И никто не догадался тогда, что это был своеобразный общественный пост, сторожащий, как будет выпровожен Энё, кто последует за ним до позорной могилы. Вечером Малё, вернувшись в город, рассказал, что, кроме двух цыган-гробовщиков, какой-то бабки, Митю Донева-Тром-бы, с которым Энё вместе пил да оговаривал мир, на кладбище никто не пришел. Будет с него и Тромбы,— отсекла Иванка.
Первой поднялась с постели Элица. Тяжелый приступ приковал ее к больничной койке более чем на две недели; бывали часы, когда жизнь ее, казалось, гасла, и врачи беспомощно переглядывались: по их данным, ни один орган не был у Элицы поврежден. Однажды утром она пробудилась из своего целебного сна с проясненным взглядом и легкостью в груди. Летнее солнце на улице радостно заливало мир, на близкой липе щебетали птички. Элица, вслушавшись в их гомон, поняла, что поднимется на ноги. Предчувствие было трепетным: в страшные последние дни она потеряла веру в свои ноги, убежденная, что они никогда ее не поднимут, никогда не понесут по белому свету.
Ощупала талию, проверяя, тут ли ремни, они были расстегнуты. Теперь тихо, чтобы не побеспокоить соседку, надо было хорошенько ухватиться за кроватные шины и приподняться. Укрепившись в этом положении, она откинула одеяло, спустила ногу на пол, перекинула и другую и, уставившись в аспарагус напротив, храбро ступила на пол. Ходить, ходить! И распрямиться — а потом уж думать об остальном.
Так и сделала. Никогда бы она не поверила, что можно такое ликование испытывать оттого, что стоишь на ногах, что мир перестал кружиться и сейчас ты сделаешь первый шаг...
Первый шаг! Мать рассказывала, как она пошла впервые, отцепившаяся от детской кроватки, охваченная неудержимым желанием двинуться по ковру. Тогда она осторожно расслабила пальчики, один за другим, кроме большого. Оглядела огромную, затихшую в ожидании комнату и пустилась вперед. Ножки слегка пошатывались, тельце выгнулось, головка откинулась, и она смело затопотала вперед, к стеклянному шкафу напротив.
Уже после обеда, несмотря на запрещение врачей, Элица добралась до своей одежды, сменила больничный халат и кинулась в хирургию. Так начались ее неукротимые дежурства возле постели Нягола, их не сумел отменить даже главный врач. За короткое время она изучила все данные о состоянии дяди, все доступные ей исследования, лекарства, процедуры. Познакомилась с лечащими врачами и сестрами, с консультантами из столицы, услышав разговор директора больницы с Весо, перехватила трубку.
С Няголом они переговаривались главным образом взглядами. Она усаживалась у постели, лихорадочно вглядываясь в невероятно изможденное лицо, к тому же неузнаваемо преобразившееся — этого она не замечала. Бывали моменты, когда лицо Нягола словно бы распадалось, ломались его главные линии — брови, очертания носа и подбородка. Элица и этого не замечала, занятая разглядыванием воображаемого Няголова образа — прежнего. Затем все возвращалось по местам, разобранное Няголово лицо восстанавливалось, и на нее глядел уже настоящий Нягол, способный даже на беглую, легкокрылую усмешку. Племянница дядина...— произносил он потрескавшимися губами.— Как насчет виноградника, покопаем? Элица до боли стискивала ему руку, а Нягол продолжал тихонько: Отцу и матери не сообщай, повремените немного. Марге тоже...— Тебе нельзя говорить,— укоряла его Элица, но Нягол выспрашивал, правда ли, что Гроздан и прочие живы, а Энё застрелился. Элица подтверждала, говорила, что все уже вне опасности, в том числе и он, в этом врачи единодушны.
Нягол прикрывал глаза, с наслаждением слушая ее шепот: Дядя Весо звонит через день, скоро приедет. Он тебе настоящий друг, дядя... Знаешь, сколько народу рвется тебя увидеть — из села, из города, но не пускают, тут очень строго, даже дядю Малё с Иванкой не пускают. Они, бедные, все торчат внизу, дожидаются. Мы все собираемся у нас, Динё приходит, Мина...— Кто? — спрашивал удивленный Нягол, и Элица поясняла, что Динё заглядывает после работы, приносит соки и все время молчит. А Мина моя новая приятельница — он, может, помнит ее по клубу работников культуры, он туда заходил однажды. Нягол припоминал: Мина, девушка-мим, с которой он танцевал, прежде чем другая, с вороньими волосами, затащила его в воронье свое гнездо...
Предупреждающе заглядывала сестра, и Элица уходила служебным ходом.
Теодор прибыл в больницу прямо с аэродрома. Слух о несчастье добрался и до столицы, и, допросив по телефону Ивана, Теодор кинулся на самолет.
Его провели к главному врачу, который стал успокаивать: товарищ Няголов уже миновал опасную грань, процессами удалось овладеть, но он все еще на подпитке. Теодор слушал, ломая пальцы. Попросил провести его к Няголу. Врач разрешил и даже сам проводил его. Только по дороге он сообразил, что Элица — дочь Теодора, которому явно не сообщили ни о несчастье с братом, ни о шоке дочери. Странно, подумал он, пока поднимались по лестнице, Теодора же предупредил: состояние у Нягола такое, что засиживаться не следует. Самый обыкновенный разговор, никакого упоминания о пережитом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44