А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Протягиваю руку и нажимаю на выключатель. Комната освещается светом ночника. На кровати, завернувшись в одну простыню, спит Вирджиния. Она лежит на боку; красные пухленькие губки выделяются на бледном худеньком личике. Белокурые волосы разметались по подушке. Двигаясь как лунатик, подхожу к спящей. Я хорошо знаю, чего «он» от меня хочет; об этом нетрудно догадаться по «его» огромным размерам, по тому, как «он» исступленно налился кровью. Но я не сопротивляюсь. Наше молчание подтверждает мое поражение. Разделявшие нас некогда споры свидетельствовали о моей самостоятельности, о способности сделать выбор. Теперь это затянувшееся, ватное, упрямое молчание есть явный признак «его» победы. Протягиваю руку, чтобы ухватиться за простыню.
Неожиданно «его» прорывает. Уверенный в своем неоспоримом господстве и моем окончательном закабалении, «он» изрекает: «– Первым делом зажми ей рот ладонью, чтобы не вопила. Будет брыкаться – возьми другой рукой за горло и придави как следует.
– Ты что, смерти ее захотел? – Ничего я не захотел. Я и есть ее смерть».
Это безжалостное признание мигом выводит меня из оцепенения. Я больше не лунатик, не робот, целиком подчиненный «его» власти. «Он» ненароком проговорился, и я нашел в себе силы ответить «ему». Теперь мы уже не одно целое, нас двое: «он» и я. Потихоньку гашу свет, поворачиваюсь к двери и на цыпочках выхожу из комнаты.
XVI. ЗАГЛОЧЕН!
Выскочив из дома Ирены, я обращаюсь к «нему» скорее испуганно, чем сердито: – Так вот чего ты отмалчивался. Ловушку мне готовил. Только мой ангел-хранитель не дремал. Тебя подвела самонадеянность. Не выдержал, сболтнул лишнее, а я возьми да ответь. Это меня и спасло. С тобой все ясно. Одно слово – выродок.
– … – Как после этого доверять таким монстрам? А главное – как забыть все это? Думать о тебе и то противно: аж мурашки по телу.
– … – Правда, от разговора с тобой мне так и так не уйти. Чем кончаются твои игры в молчанку, хорошо известно. Тут уж не до сублимации – знай держи ухо востро, как бы не попасть впросак и не осрамиться.
– … – Такая, видно, моя планида: жить с выродком, помнить о нем каждую секунду, постоянно говорить с ним, не то потом не отмоешься. Вот влип так влип!.. – Все загубил, все испохабил. Как я теперь Ирене на глаза покажусь? Как сделаю ей предложение? Нечего сказать: любящий муженек и заботливый папочка! А все из-за тебя, паршивец!.. – Знаешь, ты мне просто отвратителен, настолько отвратителен, что я начинаю испытывать отвращение к самому себе. Почему? А потому, что на какое-то мгновение полностью подчинился тебе. Но еще противнее и невыносимее сознавать, что от тебя все равно никуда не денешься. Притворяться, будто тебя вообще нет, я не могу; проку от такого, как ты, – ноль, совладать с тобой я не в силах и чувствую, что обречен на вечную борьбу, изнурительную и бессмысленную. Лучше уж одним махом покончить со всем этим. После твоего последнего предательства я готов сквозь землю провалиться от стыда и отчаяния, и это облегчает мою задачу. Да, я и пальцем не тронул дочь Ирены. Но завтра ты предпримешь новую попытку и совратишь-таки меня, воспользовавшись минутной слабостью, вот тогда мне действительно не останется ничего другого, как покончить с собой. Так, может, не стоит откладывать на завтра? Не проще ли свести счеты с жизнью прямо сейчас, не дожидаясь, когда произойдет самое страшное? Мое самоубийство будет одновременно актом отчаяния и бескорыстия. Наложив на себя руки, я, по крайней мере, не дам «тебе» погубить какую-нибудь новую Вирджинию».
Пока я говорю, «он» продолжает разыгрывать из себя глухонемого. Тогда я останавливаю машину и открываю бардачок: там я держу пистолет. Как все «ущемленцы», знающие или подозревающие, что они трусы, я испытываю особое пристрастие к оружию. Есть у меня еще пара пистолетов: один – на моей новой квартире, другой – в доме Фаусты. Этот же всегда со мной, в машине, для так называемой «самообороны». Обороны от кого? До сего дня я ни разу не задавался подобным вопросом. Теперь вдруг понимаю: от «него». Вполне закономерно, что моя самооборона выразится в самоубийстве. Я пойду на это, лишь бы положить конец вынужденному сожительству с «ним». «Он» не собирался и, видно, не собирается покидать меня – что ж, в таком случае я покину «его».
Хладнокровно снимаю пистолет с предохранителя, досылаю в ствол патрон, кладу оружие на колени. Я остановился на широком бульваре; покончить с собой в подобном месте совершено немыслимо: а ну, как в то же мгновение, когда я приставлю дуло пистолета к виску, в окошко просунется полицейский, потребует удостоверение, да еще и оштрафует в придачу? Вот уж воистину пародийный конец жизни-пародии. С пистолетом на коленях включаю зажигание и трогаюсь. Сворачиваю в первый попавшийся переулок, проезжаю метров сто и торможу.
Несмотря на отчаянное положение, ясно отдаю себе отчет в происходящем. Конечно, это «он» навел меня на мысль о самоубийстве. С другой стороны, мне следовало оставаться в коридоре, а не открывать дверь в детскую и глазеть на спящую девочку. Однако я этого не сделал. По сути, «он» выполнил, скажем так, свой долг, а вот я свой – нет. Поэтому наказание я вполне заслужил. И вообще устал от жизни. Этот довольно расхожий вывод вдруг прозвучал для меня как непреложная истина. Да, я устал от моей ущербной, затюканной жизни. Жалкий, упрямый муравей, угодивший в воронку, отрытую муравьиным львом, я безуспешно пытался выбраться наружу по осыпающемуся песчаному скату. Хватит с меня бесплодных усилий: я окончательно и бесповоротно лечу на дно воронки.
Сжимаю рукоятку пистолета, прикладываю указательный палец к спусковому крючку. На миг замираю, не поднимая руки: сухо шелестя резиновыми шинами, по переулку катит велосипедист. Он запросто может заметить меня с пистолетом у виска и вмешаться. Жду, пока он проедет. Это белобрысый парнишка в красной майке, на которой что-то написано крупными черными буквами; наверно, тренируется в одиночку, готовясь к очередному турниру. Провожаю его взглядом, а сам думаю: как завернет – выстрелю. И вот, доехав до конца переулка, велосипедист начинает поворачивать. В ту же секунду раздается «его» голос: «– Погоди, дуралей».
Я, естественно, парирую: «– Никакой я не дуралей. Наоборот, мое решение вполне разумно. Ты спросишь почему? Да потому что я в полной мере сознаю свое положение, выход из которого только один – смерть. Дуралеям такое не по плечу. Это удел людей неглупого десятка.
– Все так, если бы ты и впрямь осознал свое положение. Только вот осознанием здесь как раз не пахнет. Поэтому я и назвал тебя дуралеем.
– Тогда давай разберемся, в чем, по-твоему, заключается мое положение».
С этими словами я ставлю пистолет обратно на предохранитель и убираю его в бардачок. Интересно, что «он» скажет. Достать пистолет и застрелиться я всегда успею. После короткого молчания «он» отвечает: «– Если все раскладывать по полочкам, уйдет слишком много времени. Приведу-ка лучше пример. Между прочим, ты, сам того не подозревая, предоставил его в мое распоряжение.
– Какой еще пример? – А вот послушай. В один прекрасный день ты решаешь бросить жену и сына, уйти из дома, поселиться одному и вести совершенно целомудренный образ жизни, дабы искусственно вызвать так называемую сублимацию. Подыскиваешь подходящую квартирку и переезжаешь. Но – подчеркиваю и прошу тебя обратить внимание – не обставляешь ее. Ты ограничиваешься самой необходимой обстановкой: кроватью, столом, креслом, парой стульев. На самом деле квартира пуста; тебе невдомек, что пустая квартира и есть подлинное отображение твоей теперешней жизни: ничего лишнего, что радовало бы глаз, все сосредоточено на одной-единственной мысли, и ладно бы дельной а то ведь никудышной: полностью прекратить всякую мою деятельность. Что же в результате мы имеем? А вот что. В этой опустошенности твоей жизни, так удачно выраженной в опустошенности твоей квартиры, я распрекрасно существую: существую как раз вопреки твоему желанию подавить меня; скажу больше: я – единственное по-настоящему живое существо в твоей жизни. Мое одержимое существование питается твоим стремлением извести меня. Пока мы жили в любви и согласии, я, так сказать, ощутимо участвовал во всех твоих делах, а не только выполнял обязанности «члена». Теперь, после того как ты опустошил свою жизнь, я везде и всюду являюсь исключительно «членом». Такое грубое сведение моих многочисленных способностей к роли одного органа, пусть и символического, привело к тому, что я целиком и полностью сосредоточился на этой роли, сделав ее главным средством самовыражения. Вот тебе и объяснение твоей эротомании; когда-то ее еще можно было переносить, но с тех пор, как ты ушел из дому, она превратилась в навязчивую идею. Этим же, кстати, объясняется и то, что тебя так «неожиданно» потянуло на Вирджинию. Меня впору сравнить с цветущим, ветвистым деревом, которое ты безжалостно обкорнал, оставив один убогий сучок, а теперь еще и удивляешься, почему этот сучок все время выпячивается и вообще ведет себя крайне напористо. Да, ты не напрасно боишься, что все это может повториться и что в следующий раз мне удастся тебя совратить. Только на самом деле, благодаря твоему комплексу подавленности, ты сам себя совратишь. Одурманенный навязчивым желанием достичь хваленой сублимации, ты уже не понимаешь, что в конце твоего раскрепощения тебя поджидает лишь одно – смерть».
«Он» на мгновение замолкает, а потом саркастически усмехается. В замешательстве я спрашиваю: «– А теперь-то над чем потешаешься? – Все над тем же: толкнул тебе нравоучительную речугу, а сам тут ни сном ни духом. Кому, как не мне, знать, что только это душещипательное сюсюканье на тебя и подействует, – а иначе как бы я тебя остановил? При другом раскладе я бы с тобой не так говорил.
– А как?» Снова короткое молчание, и вот что я слышу: «– В одном из городов на юге Индии есть храм, высеченный в скале. По сумрачной винтовой лестнице храма можно спуститься в подземелье. Здесь взгляду предстает бесконечная галерея, слабо освещенная несколькими тускловатыми лампадами, вместо колонн и арок свод галереи поддерживают два ряда фантастических чудовищ. Это животные с человеческой головой и звериным туловищем или, наоборот, с головой зверя и туловищем человека. Проделав немалый путь под сводом, кишащим грозными чудищами, оказываешься в небольшой, почти погруженной во тьму круглой зале. Посреди залы, обнесенный железными перилами, стою я, точнее, мой двойник. Меня изваяли в камне, стоймя, налитого кровью, в момент наивысшего напряжения. Передо мной молятся коленопреклоненные мужчины, женщины, дети. Их поток нескончаем. Они бросают на землю цветы, осыпают меня горстями лепестков, орошают елеем, лоснящимся в полумраке, так что создается впечатление, будто у меня происходит непрерывное семяизвержение. К чему я все это говорю? А к тому, что теперь, когда я остановил твою самоубийственную руку, настала наконец пора открыто сказать тебе: отныне ты должен воспринимать меня не по старинке, не как заурядную часть тела, ничем не отличающуюся, скажем, от руки, носа или уха, но как божество, более того – как „твое“ божество. То, что произошло в комнате Вирджинии, по-своему даже полезно. Это позволяет установить между нами справедливые, уважительные отношения. Да, я твой бог, и с сегодняшнего дня ты обязан почитать меня. Запомни: нет больше ни детей, ни родителей, ни женщин, ни мужчин, ни молодых, ни стариков. Нет ни животных, ни растений – нет ничего. Есть я, и только я. Недавно в комнате дочери твоей Ирены я был одновременно тобой, собиравшимся изнасиловать Вирджинию, и Вирджинией, едва не ставшей жертвой твоего насилия».
От негодования я взрываюсь: «– Ах вот как, бог?! Это ты-то? Не смеши! Хотя здесь впору плакать, а не смеяться. Если ты – бог, то я в таком случае супербог. Я могу крутить и вертеть тобой, как мне заблагорассудится, а нужно будет – так и вовсе уничтожу».
«Он» почему-то не отвечает. Молчит как рыба, словно «ему» больше нечего сказать. Продолжаю уже спокойным, рассудительным тоном: «– И тем не менее я хочу еще раз услышать твое мнение. Ты прав: пустой дом, в котором я поселился вдали от собственной семьи, – это моя жизнь, и в этой опустошенной жизни ты просто не мог не выпятиться и не остервенеть. Поэтому первым делом я вернусь к Фаусте и сыну. Кроме того, расставим все точки над „i“ в нашем споре. Никакой ты не бог, а я не супербог. Я – обыкновенный горемыка с необузданным темпераментом, а ты – всего лишь оружие этого порока. Теперь я постараюсь вернуться к прежней жизни».
Молчит. Наверное, ждет моего «последнего» слова. Продолжаю: «– Что же касается столь ненавистной тебе сублимации, то знай: я скорее буду считать себя неудачником, слабаком, бесталанным киношником, чем хотя бы на секунду допущу, что она невозможна».
Снова молчание. Немного выждав, заключаю: «– Я все равно останусь жалким „ущемленцем“ и буду верить в сублимацию, и эта вера будет поддерживать меня в непрестанной борьбе с тобой, невзирая на то, что в большинстве случаев я вынужден уступать».
Я уже подъехал к дому Фаусты. Пока ставлю машину в том месте, куда ставил ее много лет, внезапно обнаруживаю, что вездесущий и всемогущий бог, которого, по «его» мнению, я обязан всячески почитать, с обескураживающей легкостью превращается в развязного хвата. Как будто ровным счетом ничего не произошло, как будто совсем недавно я не был на волосок от смерти, как будто соблазн убийства, а следом и самоубийства, даже не коснулся меня, «он» бодреньким голоском восклицает: «– А ну-ка, опусти глаза и глянь на меня. Что скажешь? И все это для Фаусты. Я жуть как по ней соскучился. Эх, здорово, что мы возвращаемся домой!..
«Он» такой громадный, что я вынужден встать боком в крошечном лифте, иначе в буквальном смысле не поместился бы с такой доселе невиданной «стойкой». Лифт медленно ползет вверх. И тут «он» начинает вопить: «– Выпусти меня, вынь, дай вздохнуть! – Что, прямо здесь, в лифте? Да ты с ума сошел! – Ничего подобного. Я хочу сделать Фаусте сюрприз; пусть знает, что твое возвращение домой и ваше примирение – это моя заслуга.
– Ну хорошо, хорошо, войдем в квартиру, тогда и выпущу.
– Нет, здесь! Сейчас же! – В лифте стеклянные дверцы; что, если кто-нибудь увидит? – Вот и пусть полюбуются. Я так хочу. Пусть все видят, что такое настоящая красота».
Делать нечего. Приходится «его» ублажить. Как назло, именно в этот момент мы проезжаем площадку третьего этажа. За стеклами лифта мелькает седовласая головка почтенной синьоры: увидев «его», она растерянно вытаращила глаза.
«– Я ее знаю, – замечаю я удрученно. – И она меня узнала. Она из этого дома. Как я теперь ей в глаза посмотрю? Скажи, как? – Она, может, впервые в жизни увидела такую красоту. Так что не дрейфь».
Тук, тук, тук, тук – пятый, шестой, седьмой, восьмой этаж. Лифт останавливается. «Он» выходит первым, я следом. Захлопываю дверцы лифта, вставляю ключ в замочную скважину. Не тут-то было: Фауста закрыла дверь на цепочку. Нажимаю на кнопку звонка и жду. Не своим голосом «он» ревет: «– Ну не дура ли? Забаррикадировалась в собственном доме. А я тут подыхай от нетерпения. Дзыньк-ни-ка еще разок, да как следует!» Так и быть, снова жму на звонок. «Он» уверенно завис в воздухе и прямо-таки парит, то и дело резко вздрагивая, словно стремясь достать до замочной скважины и заглянуть в квартиру. Наконец слышу глухую возню. Немного погодя голос Фаусты спрашивает: – Кто там? – Это я, Рико.
Рука Фаусты снимает цепочку; дверь открывается. На пороге возникает Фауста; она в халате. Смотрит на меня, опускает глаза, видит «его», не говоря ни слова, протягивает к «нему» руку и берет, как берут за уздечку осла, чтобы сдвинуть упрямую скотину с места. Затем поворачивается ко мне спиной, тащит за собой «его» – а с ним и меня – и заходит в дом. «Он» следует за ней; я покорно плетусь за ними обоими.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37