А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я обозлен и ошеломлен. Но, видно, до Маурицио это не доходит именно потому, что он не «живой», а «нарисованный». Итак, после короткого молчания он поясняет: – Вот их суть. Несколько дней назад Рико побывал у Протти и сообщил ему, что мы собираемся снимать фильм, направленный против него, а заодно и против существующего строя. Цель этого, скажем прямо, контрреволюционного доноса ясна: насторожить Протти, склонить его на сторону собственного варианта сценария, саботировать фильм. К счастью, по каким-то соображениям Протти не поддался на эту уловку. Более того, он сам предупредил меня о действиях Рико.
Клац. Полагаю, что на сей раз наверняка зажжется красный свет, и не ошибаюсь. Не вставая, девицы и юноши скандируют: – Че – да, Рико – нет! – и барабанят ногами по полу.
Я уничтожен. С беспощадной ясностью сознаю, что, в силу своей наивности простодушного «униженца», угодил в ловушку, тщательно расставленную неистовым племенем сверхполноценных юнцов. Еще бы, ведь все они здесь более или менее похожи на Маурицио: «возвышенцы» от рождения, благодаря семейной традиции и социальной среде. Все они из хороших семей, а хорошая семья в данном случае – это семья, члены которой были «возвышенцами» вплоть до пятого колена. И неважно, что в прошлом они были государственными чиновниками, банкирами, генералами, судьями, врачами, адвокатами, а теперь вот стали революционерами или хотя бы мнят себя таковыми! Сублимация всегда присутствовала в них, как когда-то под серыми двубортными пиджаками английского покроя, так и теперь – под кричащими майками. Я же, безнадежный плебей, клюнул на удочку тщеславия и попался в искусную западню под названием «диспут», которая в действительности оборачивается самым настоящим судом Линча.
Эти размышления вселяют в меня некоторую уверенность. По крайней мере они говорят о том, что я отчетливо понимаю свое безнадежное положение. Должен признаться, что в этот, прямо скажем, предваряющий агонию момент я с большим облегчением слышу вдруг «его» вкрадчивый голосок: «– Ну что, заманил тебя Маурицио в ловушку? – Заманил.
– А ты отомсти ему.
– Это как же? – Уведи у него невесту.
– Да ты спятил! – Ничего я не спятил. Разве ты не заметил, как она зыркнула на меня там, в саду? Доверься мне хоть разок: она не будет ломаться. Так что давай поквитайся с ним.
– Сейчас не время. Ты же видишь, куда я угодил: ни дать ни взять революционный трибунал, меня обвиняют в контрреволюционной деятельности, предстоит защищаться. А он мне тут про то, как на него, видишь ли, Флавия глаз положила. И где только у тебя голова? – Ой, не надо! Группа, фильм, режиссура, светофор, Че Гевара, революция, контрреволюция, буржуазия, пролетариат – все это дребедень. Для тебя имеет значение лишь одно.
– Знаю-знаю – ты.
– Да не об этом сейчас речь. Отомстить – вот что самое главное. С моей помощью».
Клац. Зеленый свет. Враждебный хор мгновенно замирает. Маурицио снова поправляет микрофон: – Тем не менее мы собрались здесь не для того, чтобы заклеймить Рико, а для того, чтобы дать ему возможность признать свои ошибки, самокритично оценить себя и публично раскаяться в содеянном. Поэтому, если нет возражений, передаю слово Рико.
Клац. Желтый свет. Сидящие в гостиной хлопают Маурицио одновременно и в строго определенном ритме: два хлопка – пауза; два хлопка – пауза. Они хлопают Маурицио за то, что он «сорвал с меня маску», а я и вправду чувствую себя «без маски», то есть с обнаженным, беззащитным лицом, так, словно до сей поры защищал и прятал его под некой маской. Вновь клацает светофор: красный свет. И в третий раз по гостиной разносится скандирование: – Че – да, Рико – нет! Я замечаю, что члены группы талдычат этот нехитрый лозунг и тарабанят по полу с заученной методичностью и совершенно равнодушными лицами, праздно и невыразительно поглядывая вокруг. Короче говоря, существует детально разработанный план, который они и выполняют, не испытывая ко мне при этом настоящей вражды; я для них как бы безликий и безымянный жупел врага, на месте которого может быть кто угодно. Сейчас они старательно линчуют меня, но, окажись здесь вместо меня кто-то другой, все происходило бы точно так же.
В то время как несмолкаемо звучит агрессивный хор, сознаю, что скоро должен буду говорить, и начинаю судорожно соображать, как мне ответить на обвинения Маурицио. Возможны три варианта ответа. Во-первых, твердо, с умом и достоинством выступить против всех обвинений, выдвигаемых в мой адрес, рассеять их и объявить себя невиновным. Вовторых, в свою очередь напасть на них, обвинить в умышленном заговоре, наговорить грубостей и уйти, хлопнув дверью. В-третьих, сделать то, что от меня требуется, а именно: признать мою виновность, подвергнуться самокритике и раскаяться. Из трех вариантов первый ближе мне, так сказать, в интеллектуальном отношении. Ко второму подталкивает чувство негодования. Но вот что странно: третий вариант притягивает меня гораздо сильнее, хотя каким-то смутным, загадочным образом. Интуитивно чувствую, что эта низменная, мазохистская манера поведения органично присуща «униженцу» перед лицом «возвышенца», плебею – перед лицом патриция. Однако это еще и способ разобраться в самом себе. В самом деле, зачем мне понадобилось доносить Протти на группу? Только ради того, чтобы получить место режиссера? Или ради какой-то глубинной цели? Клац. Зеленый свет. Моя очередь выступать. Недолго думая, я выбираю третий вариант. Делаю шаг к столу – одного этого движения достаточно, чтобы высвободить мое чувство вины. С удивлением обнаруживаю, что мои глаза наполнились слезами, а грудь раздувается от непонятного волнения: – Прежде всего я признаю, что Маурицио сказал правду.
Клац. Красный свет. И снова с заученно-методичным и равнодушно – праздным видом собравшиеся заводят хорошо знакомое: «Че – да, Рико – нет!». Клац. Желтый. Маурицио выходит вперед; во второй раз его встречают ритмичными хлопками наподобие сигналов азбуки Морзе. Очередное клацанье светофора возвещает зеленый свет. Маурицио подносит микрофон ко рту: – Следовательно, Рико, ты признаешь себя виновным в доносе, предательстве, саботаже и других контрреволюционных действиях? – Да, признаю.
– Что же побудило тебя к этому? – Непреодолимые пережитки буржуазного духа.
– А точнее? – А точнее – вот что. Я – профессиональный сценарист, вот уже десять лет связанный с коммерческим кинопроизводством. Ваш фильм представляет собой вызов всему тому, чем я жил до сих пор. Это вызов идеологический, политический, нравственный и социальный. Как часть этой системы я сразу понял, что ваш фильм подрывает самые ее устои, а следовательно, и мои тоже. Он угрожает моим заработкам, моим амбициям, моим идеям, окружающему меня обществу. Я пришел в неописуемую ярость, меня переполняла темная, бессильная злоба. Я почувствовал, что вы «положительные», а я «отрицательный» и что моя «отрицательность» должна, да, должна приложить усилие к тому, чтобы уничтожить вашу «положительность». И вот, с одной стороны, я притворился, будто примкнул к вашим идеям, и в этом своем притворстве дошел до того, что внес на нужды группы пять миллионов лир, а с другой стороны, делал все, чтобы навредить вам, причинить как можно больше зла. Первым делом я попытался саботировать фильм, написав размытый сентиментальный сценарий из частной жизни, – одним словом, буржуазный сценарий. Затем, когда Маурицио догадался о моей уловке и разоблачил ее, заставив меня принять его единственно правильную версию, я решил нанести вам удар со стороны продюсера. Я отправился к Протти, уединился с ним и объяснил, что фильм в том виде, в каком вы его задумали, носит явный анти-буржуазный и антикапиталистический характер. Наконец, чтобы еще больше настроить его против вас, я наплел, будто в качестве прототипа экспроприированного капиталиста вы взяли именно его, Протти.
Ну вот, дело сделано. Слава Богу, я сумел сдержать слезы. Я говорил внятно, с толком, с расстановкой. Сказал ли я правду? В смысле наших взаимоотношений с группой, пожалуй, да; ну, а безотносительно, конечно, нет. Впрочем, в моей исповеди было одно место, в котором правда и ложь перемешались настолько, что одну невозможно было отличить от другой; я имею в виду то место, когда я заявил: меня-де обуяла бессильная злоба оттого, что они положительные, а я, видишь ли, отрицательный. Пока я это говорил, я вдруг отчетливо понял, что подобное противопоставление с легкостью можно перевернуть. То же оправдание, которым я воспользовался, чтобы выдать их Протти, а именно мое отчаянное желание стать режиссером, вполне могло быть не чем иным, как бессознательной маской той положительности – отрицательности, носителем и выразителем которой я попеременно являлся. Но какой положительности и какой отрицательности? Разумеется, не политической или общественной, буржуазной или пролетарской, правой или левой. Нет, здесь все гораздо глубже, необычней, таинственней; здесь положительность и отрицательность, которые я, как правило, приписывал соответственно сублимации и десублимации; однако на сей раз они оказались необъяснимым образом перепутаны и двойственны.
Пока эти мысли проносятся в моей голове, я замечаю, что Маурицио с одного бока, а Флавия – с другого смотрят на меня так, словно ждут еще одного, заключительного, признания. Собрав остаток сил, я заявляю: – В итоге я признаю, что действовал как контрреволюционер, доносчик и предатель.
Странное дело: теперь, после того как я наговорил кучу всяких небылиц и обозвал себя последними словами, мне стало гораздо лучше, во всяком случае, физически. Конечно, я соврал, но, как видно, вранье иногда очень даже полезно для здоровья. Напоследок я добавляю: – Короче, перед вами отпетый негодяй и червяк.
Клац. Красный свет. Хор подхватывает мое последнее слово: – Чер-вяк, чер-вяк, чер-вяк! – не забывая притопывать об пол. При этом на лицах сохраняется все то же заученнопраздное выражение; надо думать, то, что я червяк, для них совершенно очевидно.
Скрестив руки на груди, я достаточно равнодушно жду, когда они закончат. Флавия искоса поглядывает на меня и ехидно улыбается уголком рта. Маурицио стоит ко мне в профиль; теперь это вновь ренессансный паж с маленького поясного портрета из музея. Поскольку сидящие в гостиной безостановочно напоминают мне о том, что я червяк, Флавия, движимая каким-то внезапным, непреодолимым порывом, направляется к микрофону и, прежде чем я успеваю отойти назад, протискивается между мной и столом. Однако расстояние это совсем узкое, так что попутно Флавия невольно касается задом моего паха.
Только этого «он», судя по всему, и ждал. Чувствую, как тут же меняются «его» размеры (ничего не поделаешь: такова «его» манера выражаться); лихорадочно «он» шепчет: «– Ну, что я тебе говорил? Что ты теперь скажешь? Кто был прав? Это она, ясное дело, нарочно. В саду она на меня глаз положила. А теперь, вишь, решила пощупать.
– Ладно заливать-то! – Насчет чего? – Насчет пощупать.
– Уж если я говорю… – Не надо мне ничего говорить. И в саду на тебя никто не смотрел, и сейчас никто тебя не щупал. Ты просто неисправимый фантазер.
– А если я представлю доказательства, что… – Знаем мы твои доказательства. Опять наврешь с три короба: с тебя станется.
– Да ты только поддержи меня, и я… – Отвяжись! А ну как твой замысел рухнет? И Флавия осрамит меня перед этим, с позволения сказать, трибуналом? Я так и слышу, как она изрыгает: «Мало того, что этот червяк предал нас, так он еще прямо здесь выкинул очередной номер – позволил себе непристойную выходку по отношению ко мне! Ну и так далее и тому подобное… Нет уж, уволь».
Тем временем Флавия, нагнувшись к микрофону, говорит: – Рико выступил с самокритикой. Теперь вам предстоит решить, принимаете ли вы ее и согласны ли с тем, чтобы он продолжал работать с Маурицио. Или вы за то, чтобы Маурицио взял себе другого соавтора.
Клац. Желтый свет. Молодые люди хлопают Флавии теми же неравномерными хлопками, напоминающими морзянку; точь-в-точь как хлопали недавно Маурицио. Хотя теперь аплодисменты длятся гораздо дольше: видимо, это еще и приветствие хозяйке дома. В общем, у меня появляется возможность уделить «ему» немного внимания. Никак не отреагировав на мое предупреждение, «он» явно пытается представить доказательства того, что Флавия с «ним» заодно. Закончив говорить, Флавия осталась в прежней позе – подавшись вперед и уперевшись ладонями о стол. В этом выжидательном положении ее тело образует прямой угол, а зад приметно выпячен. Что же делает «он»? Прекрасно понимая, что Флавия встала в эту позу ненамеренно, «он» все равно тащит меня к ней. «Ему» наверняка удалось бы войти с ней, по «его» извечному выражению, «в прямой контакт», если бы после первого замешательства я не остановил это отчаянно-неуместное продвижение и не дал бы столь же энергичный задний ход. Обозленный и обиженный, «он» протестует: «– Ну зачем? Ведь она только этого и ждет. Смотри, как раскорячилась! А все ради меня. И чего ты бздун-то такой? – Сам ты бздун. Обойдусь и без твоих дурацких доказательств. По крайней мере, здесь.
– А почему бы и не здесь? – Потому что не надо путать Божий дар с яичницей. Здесь меня ненавидят, заманили в засаду – пусть. Но хочешь не хочешь, а у сегодняшнего собрания есть своя цель, свой порядок, и его надо… как бы это поточнее сказать… уважать, что ли. Вместо этого ты, как заправский садист, решил все испоганить, а заодно и натянуть кого посподручней.
– Ну, теперь всех собак на меня навешает! – Не надо, не надо, – ты личность известная. И желания у тебя не такие, как раньше – наивные, плоские, грубые. Теперь тебе лишь бы на ком-нибудь отыграться, да посмачней, позабористей: ах так, мол, вы на меня давите, решили облагородить? Так я вам покажу: накинусь прямо у вас на глазах на попку Флавии, а там посмотрим, чья возьмет. Признайся по совести, что я прав.
– Да не в чем мне признаваться. А насчет Божьего дара и яичницы вот что я тебе скажу: когда ты наконец уяснишь, что Божий дар – это про меня, а яичница – это как раз про них?» Во время нашей, как всегда быстротечной, перепалки светофор переключается с желтого на зеленый. Аплодисменты затихают. Флавия распрямляется и произносит: – Ливио.
Ливио встает из второго ряда, подходит к столу и занимает место у микрофона. Это невысокий, щупленький паренек, узкоплечий и узкобедрый, с крохотной, змееподобной головкой и приплюснутыми, сглаженными чертами смуглого лица. Одет в желтую майку и зеленые брюки. Говорит скороговоркой, не глядя в мою сторону: – По моему мнению, Маурицио должен поменять соавтора. Рико признал, что он червяк. Спрашивается: какой смысл работать с червяком? Полноценный! Сверхполноценный! Я чувствую это по исходящей от него колкости, необщительности, сухости, прагматичности. Светофор переключается, желтый свет; по гостиной разносится продолжительная, ритмичная овация. Ливио бросает на меня странный вызывающий взгляд, вздергивает худосочными плечиками и возвращается на место. Снова меняется свет. Флавия объявляет: – Эрнесто.
А вот и Эрнесто. Блондин с красным лицом и светло-голубыми глазами. Приземистый, широкоплечий, в белой футболке с засученными рукавами и свободных полосатых штанах, как у южноамериканского плантатора. Заголенные сильные руки покрылись багровым летним загаром. В глазах и форме рта что-то бесшабашно-разнузданное. Ясно, что и он такой же раскрепощенный и полноценный, как Ливио, с той лишь разницей, что у него послабее мозги и посильнее мускулы. Грубоватым и одновременно блеющим голосом он изрекает: – В каком-нибудь Конго одни наемники бьются не на жизнь, а на смерть ради денег. Другие наемники бьются ради тех же денег в куда более спокойных местах – например, в итальянском кино. Меняется только место действия – условия остаются прежними. Я согласен с мнением Ливио: отправим наемника домой.
Клац. Желтый свет. Эрнесто садится под те же ритмичные аплодисменты, какими до него провожали Ливио, но на сей раз, пожалуй, более одобрительные. Очевидно, сравнение с наемником пришлось аудитории по вкусу. Вспыхивает зеленый свет, и Флавия возглашает: – Бруно.
Появляется самый настоящий медведь. Огромный, тучный, усталый, медлительный, в тонкой черной водолазке, прилипшей к груди и животу. В черных же расклешенных брюках и плетеных сандалиях. Полоска белой кожи отделяет водолазку от брюк. Ступни тоже белые как снег. Толстая шея, раздуваясь, выпирает над воротом, поддерживая от подбородка и выше медвежье лицо со сплющенным носом, низким лбом и коротко стриженным ежиком. Секунду Бруно смотрит на меня молча. Этого мгновения вполне достаточно, чтобы применить к нему мою теорию сублимации, которую я сформулировал в отношении Протти, – теорию, основанную на половой импотенции, а то и попросту атрофии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37