А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

– Ну, теперь ты уже не боишься? – Нет.
Вместе мы дефилируем к кровати. Неожиданно Мафальда вырывается, сигает на кровать, во всю ширь расставляет ноги и тянет меня за руки, как натягивают на себя одеяло перед сном. И вот я накрепко зажат меж раскоряченных ляжек; пах в пах, грудь в грудь, лицо в подушку, припорошенную прядями Мафальдиных косм. В тисках железных объятий с вящей силой чувствую, как тело Мафальды вихляется на костяном каркасе; и снова чудится мне, что в один прекрасный день оно-таки сползет с него, подобно тому, как сползает мясо с костей братьев наших меньших после продолжительной варки, и тогда на кровати от Мафальды останется лишь голый, сухой скелетик.
Хочешь не хочешь, а подобные мысли все равно лезут в голову, однако особо возбуждающими их не назовешь. Вот и «он» подмечает колко: «– С трупом переспать, браток, – это тебе не раз плюнуть. Тут долго настраиваться надо».
Теперь не отвечаю я. Одновременно испытываю страх, унижение и отчаяние: кожей чувствую, что «он» настроен не на шутку враждебно и совершенно не представляю, что говорить. Мафальда продолжает елозить подо мной в поисках «его», но натыкается на худосочный, обвислый обрубок. Тогда она с пылом укладывает меня на спину, а сама наваливается сверху. Я в крайнем замешательстве, избалованный «его» исключительными возможностями, прекрасно понимаю, что из нас двоих роль мужчины выполняет Мафальда, ибо снует надо мной она, она же и пытается по-своему войти в меня. При каждом мощном взмахе ее таза я осязаю не просто нажим, а чуть ли не яростное наступление, на которое «он» отвечает соответственно вялым оседанием и позорным отходом. Внезапно меня пронизывает необычное, волнующее ощущение, будто я уже не мужчина, а женщина; и на том месте, где когда-то громоздился «он», образовалась пустота, впадина, точнее, даже полость.
Мафальда, видимо, все еще пребывает в плену иллюзии и поэтому решает применить другой способ. Она сдвигает меня вбок, приподнимается, садится рядом, наклоняется над моим животом, повернувшись ко мне спиной, опускает голову и опирается щекой на ладонь. Я, как могу, помогаю ей: вытягиваюсь, расслабляюсь и целиком отдаюсь в ее распоряжение. Одновременно сосредоточиваю мысленные усилия на «нем» и отчаянно призываю: «– В последний раз тебя прошу, выручай».
Не отвечает, продолжает блистать своим отсутствием. Кладу руку на согнутую спину Мафальды: она вся взмокла. Поверх полных плеч, в настойчивом, лихорадочном исступлении ходит вверх-вниз ее маленькая головка в белом матерчатом тюрбане. Напружиниваю тело, выгибаюсь дугой, собираюсь с мыслями – бесполезно. Окидываю взглядом тело Мафальды в надежде завестись хотя бы от его диковинной формы, напоминающей гигантскую грушу из плоти и крови, – все впустую. Наконец со стоном и придыханием пытаюсь вызвать отсутствующее возбуждение на манер нянек, имитирующих голосом звук мочеиспускания, – опять без толку.
Постепенно Мафальда охлаждает свой пыл; еще несколько нырков головой, коротких и резких, как клевок, и она замирает, склонив голову, словно не веря в такое невезение. С внутренним содроганием сознаю, что, когда она распрямится, я окажусь в паскуднейшем положении. Чувствую, что не вынесу этого, и моментально принимаю решение.
Пока Мафальда, не разгибаясь, полулежит ко мне спиной, хватаюсь рукой за грудь и, застонав, валюсь на постель. Старый трюк под названием «приступ». Я прибегаю к нему всякий раз, когда, поддавшись «его» уговорам, снимаю какую-нибудь шлюху в темной аллее пригорода, а чуть позже, при свете, обнаруживаю перед собой старую гарпию. Постанывая, я мямлю: – Мне плохо, мне плохо. Скорее что-нибудь покрепче, коньяк… Прихватило, я так и знал, я чувствовал, как оно накатывает… Скорее, мне плохо! Несмотря на эти жалобные просьбы, Мафальда особо не торопится. Она медленно приподнимается, поворачивается, упирается ладонями по обе стороны моего обмякшего тела, наклоняется надо мной и смотрит на меня в упор недоброжелательным взглядом: – Коньяку можешь выпить внизу сколько душе угодно. Только кому ты лапшу на уши вешаешь, Рико? Тон ее голоса изменился: это уже не мелодичное щебетание, а сухое, насмешливое шипение. Пробую взбрыкнуть: – Ты что, мне не веришь? – Конечно, нет.
– Думаешь, я импотент? – А что прикажешь думать? Предпочитаю промолчать. Мафальда продолжает ядовито: – Сначала мы все из себя такие донжуаны и казановы, руки распускаем под столом, целоваться лезем за дверью. А как до дела доходит, так сразу нам плохо. Никак, сердечко прихватило? А, Рико? – Ты же сама почувствовала в тот день, что я не импотент, разве нет? – Ладно, пусть не импотент. Назовем это по-другому. Заторможенный. Так тебя больше устраивает? – Хорошо, но клянусь… – Вот где у меня ваши клятвы. На словах вы все половые гиганты, а на деле – едва стоит, соплей перешибешь. И причин у вас хоть отбавляй: Протти – тот от рождения женилкой не вышел: щекотун вот такусенький; у тебя – и вовсе голяк. Так какого вы вообще женитесь? Чего пыжитесь? Когда, наконец, оставите меня в покое? – Прости, я сегодня действительно, как ты сказала, заторможенный. С кем не бывает. Может, еще разок попробуем? – Убирайся, чтоб ноги твоей здесь не было, убирайся, убирайся, убирайся! Неожиданно на меня обрушивается целый шквал шлепков, пощечин, тумаков, царапин. Взгромоздившись на меня, Мафальда непрестанно выкрикивает: «Убирайся», хотя сама при этом не выпускает меня, прижав махиной своей туши. В конце концов я с силой отталкиваю ее, соскакиваю с кровати, вихрем вылетаю из спальни (вдогонку мне несутся заключительные проклятия, переходящие напоследок в отчаянные, душераздирающие рыдания). И вот я снова в будуаре. Закрываю дверь на ключ, в два счета одеваюсь и устремляюсь в коридор. В коридоре, словно гость, забежавший на верхний этаж для удовлетворения естественной надобности, вышагиваю степенной походкой мимо двух рядов дверей. «Он» пока что молчит. С искренним, глубоким отчаянием проговариваю: «– Теперь я не только лишился режиссуры, но и нажил себе врага. Ты погубил меня!» Тут происходит нечто ужасное и непредвиденное. «Его» голос, до неузнаваемости изменившийся, похоронный, зловещий, леденящий кровь, возглашает, чеканя звуки: «– Неужто ты еще не понял? Я не помог тебе по одной простой причине! Я не хочу, чтобы ты был режиссером.
– Но почему? – Потому что твою энергию, твою мощь, короче говоря, ту жизненную силу, которую твой остолоп Фрейд называет «половым влечением», ты должен отдавать мне, и никому кроме меня».
XIV. ЗАПУЩЕН!
Так между «ним» и мною была открыто объявлена война. Теперь все окончательно прояснилось. «Он» не хочет, чтобы я был творцом, художником, режиссером. Иными словами, «он» не хочет, чтобы я преодолел свою врожденную ущербность и обрел полноценную свободу. Вместо этого «он» жаждет одного: чтобы всю жизнь я проходил в закомплексованных недомерках, в жалких шутах, лизоблюдах, наушниках, фиглярах и сводниках вроде Кутики, с огромным членом и безмозглой башкой. «Ему» мало того, что перед всеми я выгляжу клоуном и недоумком, «он» стремится сделать из меня примерного мужа, примерного отца, примерного потребителя, примерного гражданина, а главное – примерного развратника. Одно не противоречит другому: горбун Риголетто, как гласит народная молва, был, подобно мне, исключительно щедро наделен природой; в то же время известно, что он был любящим отцом и добропорядочным гражданином. В общем, по «его» разумению, все мои способности должны ограничиваться воспроизводством потомства, ибо, если творчество не может не быть ниспровергающим и разрушительным, то с детьми, после надлежащей головомойки с помощью средств массовой информации, можно делать все, что угодно, а именно: из них можно лепить еще больших узколобиков и болванчиков, чем их родители. Да-да, произведение искусства живо, а потомство можно мастачить и мертворожденным, хотя впоследствии оно и будет казаться живым. Далее: живой организм всегда революционен, меж тем как мертвый не может не быть консервативным. Вывод: да здравствует эротизм, оболванивающий человека и превращающий его в послушного гражданина! Да здравствует массовый секс, позволяющий прочно удерживать массы в глубоком «низу»! Эти и многие другие мысли носятся в моей голове, пока медленно и чинно я шествую по коридору второго этажа.
На лестничной площадке подхожу к балюстраде и смотрю вниз. Приглашенные еще толпятся у дверей гостиной, повернувшись спиной к прихожей; все молчат, в полной тишине вытянулись на цыпочках и подались вперед, чтобы лучше видеть. Лично я ничего не вижу, так как лестничная площадка нависла над дверями гостиной. Однако все слышу и довольно отчетливо могу представить, что там происходит. Зычный мужской голос, усиленный микрофоном, наигранно имитирует аукциониста: – Взгляните, господа, присмотритесь к ней хорошенько. Перед вами уроженка Рима – города, знаменитого своими красавицами. Посмотрите на эти точеные, безупречные формы. А ну, повернись. Что-о? Не хочешь? Эй, надсмотрщик, всыпь-ка ей хлыстом по ногам, да смотри, не слишком сильно, не то испортишь мне товар. Что, не надо хлыстом? Будешь поворачиваться? То-то же. Тогда повернись и покажи нам обратную сторону луны. Полюбуйтесь, господа, юная римская рабыня, карманная Венера. Скажите, где вы еще найдете такую куколку? И стоит недорого. Мы выставляем ее за тридцать тысяч талеров Марии Терезии, императрицы Австрийской.
– Сто тысяч венецианских цехинов.
– Сто двадцать тысяч миланских дукатов.
– Сто пятьдесят тысяч французских луидоров.
– Сто шестьдесят тысяч испанских дублонов.
– Сто семьдесят тысяч папских скудо.
Аукцион в полном разгаре. В эту самую минуту одна из статисток или участниц представления продается или покупается, демонстрируя на помосте свое полуобнаженное тело, закованное в кандалы. Неторопливо спускаюсь по лестнице, держась рукой за перила. Никто меня не видит; никому нет до меня дела. Незаметно проскальзываю за спинами гостей и выхожу из дома.
На площадке перед виллой машины выстроились полукругом, обратившись к фасаду капотами. Посреди площадки собрались в кружок шоферы. Я иду по цементному тротуару вдоль стены. Дохожу до угла. Теперь надо бы пересечь аллею и направиться к лужайке, на которой я припарковался. Однако, повинуясь загадочному порыву, поворачиваю за угол и следую дальше вдоль стены. Я действую как в бреду, хотя чувствую, что у этого бреда есть своя логика. С этой стороны дверей нет, одни окна. Все они открыты и погружены во тьму; вероятно, это жилая половина виллы, но сейчас здесь никого нет. Прибавляю шагу, словно у меня уже имеется четкий план действий и на его осуществление осталось совсем немого времени. В действительности никаких определенных намерений у меня нет; вместе с тем я почему-то твердо знаю, что вскоре совершу некий важный и решающий поступок. Снова заворачиваю за угол и вступаю на узкую дорожку между стеной дома и лавровыми кустами. В этой части расположена кухня. Яркий свет, вырываясь из двух раскрытых дверей, заливает куцый клочок земли, уставленный помойными ведрами и ящиками из-под бутылок. Впрочем, до кухни я не дохожу. Внезапно останавливаюсь под окном первого этажа. Почему я останавливаюсь? Потому что неожиданно понимаю, зачем, вместо того чтобы преспокойно сесть в машину, отправился бродить вокруг дома. Недолго думая, принимаюсь за дело. Беру один из разбросанных вокруг ящиков, ставлю под окном, забираюсь на него, хватаю с подоконника закрепленный на подставке факел и на мгновение замираю в нерешительности. Окно открыто, но занавеска не позволяет заглянуть внутрь комнаты. Скорее всего это небольшая гостиная с креслами, диванами, коврами – словом, всем тем, что прекрасно горит. Если я сброшу факел между стеной и занавеской, последняя загорится, и огонь, несомненно, перекинется на мебель. Он будет разгораться достаточно медленно, так что никто не погибнет; зато вилла Протти, символ моего поражения, сгорит дотла. Собравшись с духом, протягиваю руку и бросаю факел в комнату.
Слезаю с ящика и как ни в чем не бывало жду, прислонившись к стене. Хочется хотя бы почувствовать запах горелого, увидеть первый дым, первые языки пламени. Ничего подобного. В окне по-прежнему темнота и безмолвие и ни малейшего намека на дым или огонь. За темнотой и безмолвием кроется даже нечто недоброжелательное, враждебное, а может, и насмешливое. В конце концов я теряю терпение, снова встаю на ящик и опираюсь на подоконник.
Кромешная тьма. Сквозь занавеску ничегошеньки не разобрать. Раздвигаю ее – все равно не видно ни зги: комната затаилась во мраке. Достаю зажигалку и просовываю руку в образовавшийся проем. И вот при свете мерцающего пламени зажигалки моему взору предстает туалетная комната. Пол выложен плиткой в цветочек; белый фарфоровый умывальник слабо отсвечивает в полутьме. А где же факел? Опускаю глаза: прямо подо мной находится унитаз. Крышка унитаза поднята. Вытягиваю руку с зажигалкой как можно ниже. Неяркий огонек все-таки позволяет разглядеть какой-то темный предмет. Он угодил точнехонько на дно унитаза и торчит, погрузившись в воду, – тот самый факел, которым я намеревался поджечь дом.
Как ни странно, это столкновение с грубой действительностью нисколько не огорчает меня, скорее даже оставляет совершенно равнодушным. Невозмутимо убираю зажигалку и соскакиваю с ящика. Да, пожар не состоялся, факел спланировал прямо в толчок. Тем не менее в моем сознании вспыхнула искра догадки, и я чувствую, что вскоре она разгорится.
Миновав аллею, иду по лужайке к машине. Открываю дверцу, сажусь за руль, завожу мотор и трогаюсь. Пока машина, ныряя, шуршит по мягкому газону, сознаю, что едва затеплившийся во мне огонек и впрямь раздувается в неистовое пламя. Нет, это не тот реальный огонь, который по моему замыслу должен был уничтожить виллу Протти. В моем сознании бушует – как бы это поточнее сказать? – психологический огонь. Меж двух огней я не колеблясь выбираю второй. Что, в самом деле, важнее: вещи или человек? Вилла Протти или разрешение главного вопроса всей моей жизни? Жест или совесть? Теперь я понимаю, что со мной произошло в тот момент, когда я бросил факел в окно. Со мной произошла весьма простая вещь: в два счета я магическим образом сублимировался, раскрепостился, ополноценился или, как выражается Маурицио, преобразился.
Да, это была именно сублимация, сублимация в чистом виде. И неважно, что моя жизненная энергия пошла не на творчество, каковым могла бы стать режиссура, а на ломку. Не велика беда. В одни времена раскрепощаться означает созидать, в другие – разрушать. Созидание и разрушение, две формы общественной деятельности, в равной степени необходимы, значимы и полезны. Не подлежит сомнению, что мы переживаем время разрушений.
Но разве не испытал я схожего чувства раскрепощения, когда плюнул в лицо Патриции после того, как эта ненормальная запустила в меня горсть монет? Вполне вероятно, что и это была сублимация. Что же из этого следует? Что между первой и второй сублимацией существует противоречие? Вовсе нет. Из этого следует, что я больший революционер, чем сами революционеры; что истинная революция – это революция закомплексованных против раскрепощенных; что в действительности в каждом раскрепощенном кроется власть имущий, а в каждом закомплексованном – бунтарь.
Проехав по аллее до ворот, выезжаю на улицу Кассиа и полным ходом устремляюсь в ночь. Навстречу мчатся слепящие фары машин, проносятся мимо, исчезают в темноте. Другие фары набегают на меня сзади. На мгновение черное небо окрашивается розоватой подсветкой новоявленного северного сияния, затем машина-преследовательница появляется, и уже выцветшее мерцание фар расползается впереди. Увеличиваю скорость и чувствую, как под напором внезапной догадки вылетает некая заглушка, сдерживавшая свободный полет моих мыслей и прозрений; теперь, как при извержении вулкана, они, опережая друг друга, рвутся наружу. Раскаленный, бурлящий поток идей безостановочно извергается из моего сознания.
Раскрепощен! И никакой зажатости! Никакой подавленности! Раскрепостился я не от рождения, не благодаря знатным и богатым родителям или весомому положению в обществе, как Маурицио, Флавия, Протти, Мафальда и юные буржуйчики из революционной ячейки. Нет, я раскрепостился, потому что действительно восстал! Потому что я революционер не по указке, без предубеждений! Революционер в чистом виде, безоговорочно, настоящий ниспровергатель и разрушитель! Я раскрепостился, чтобы все отвергать, все сокрушать, все уничтожать! В свете этих рассуждений факел, брошенный мною в окно виллы, приобретает глубоко символический смысл. Факел – это революция; унитаз, в который он угодил, – капитализм; вода, затушившая его, – коррупция, с помощью которой капитализм всячески старается загасить революцию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37