А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Увидеть их толком мне не удавалось; думаю, я и сам предпочитал такой вариант – уж лучше, чем сталкиваться снова с тремя одинаковыми физиономиями. Мальчика Эрика Клер Бейз вела за руку, а ее отец со своей тростью следовал чуть позади, – у меня создалось впечатление, что Клер Бейз не очень-то расположена поджидать его, подстраивать свой шаг и сыновний под медлительную и затрудненную поступь господина Ньютона, дипломата (словно посещение музея было задумано как поход вдвоем с сыном, а дед, возможно, напросившийся сопровождать их, хоть его и не позвали, был всего лишь приложением, непрошеным гостем: брел, отставая, как брели няни в те времена, когда дети жили при матерях и когда еще существовали няни). Дед не принимал существенного участия в разговоре, Клер Бейз говорила куда больше, причем обращалась к ребенку, и время от времени до меня долетали обрывки ее слов.
Перед Драгоценностью Альфреда (перегородчатая эмаль одиннадцатого века, гордость Музея Ашмола) я расслышал, как она читает вслух (как любой отец, как любая мать) надпись на древнеанглийском, вычеканенную среди узоров золотой рамки предполагаемого портрета Альфреда Великого: «Взгляни, Эрик, здесь говорится: „Aelfred mec heht gewyrcan", что значит: „Альфред приказал, чтобы меня сделали". Видишь? Это сама драгоценность говорит; драгоценность обладает даром речи и говорит одно и то же вот уже одиннадцать веков и всегда будет говорить». И мальчик Эрик ничего не ответил.
Позже, на верхнем этаже, перед наброском Рембрандта, возможно незаконченным, на котором жена художника, Саския, изображена спящей на кровати (но не в постели: такое впечатление, что она в платье или в халате, а сверху прикрыта одеялом, как лежат выздоравливающие), я услышал, как Клер Бейз говорит сыну: «Вот и тебе пришлось так лежать последние недели, верно? Но у тебя был телевизор», и она погладила его по затылку, снова звякнув браслетами. А затем, все еще глядя на Саскию и, по-видимому, не зная, что та умерла, не дожив до нынешнего возраста ее самой, так и не дожив до старости (возможно, приняв болезнь за старость), Клер Бейз прибавила: «Вот такой я буду, когда состарюсь». И мальчик Эрик ничего не ответил, может быть, мне не удалось расслышать его ответа (мальчик Эрик производил впечатление воспитанного и тихого ребенка, если и говорил, то негромко).
А позже, когда все трое остановились перед статуей из Кантона (позолоченное дерево, копия девятнадцатого века), изображающей Марко Поло в образе тучного китайца со светлыми глазами, в невообразимой черной шляпе с узкими полями и низкой тульей, в черных же башмаках и с черными же усами (свисающими вниз), я услышал, что Клер Бейз говорит: «Посмотри, Эрик, это Марко Поло. Он был итальянский путешественник тринадцатого века и добрался до Китая, а тогда добраться куда-нибудь было очень трудно, но вернуться еще труднее; и потому он пробыл в Китае столько времени, что лицо у него сделалось совсем китайское, видишь? Но был он итальянцем, из Венеции. Смотри, глаза у него голубые. У настоящих китайцев голубых глаз никогда не бывает». И мальчик Эрик по-прежнему молчал, либо его было не расслышать, да и Клер Бейз я еле слышал: по-видимому, она рассердилась на меня за неповиновение и за то, что иду за ними следом, а потому старалась максимально понизить голос, заставляя и ребенка отвечать так же; казалось, она не хочет – в соответствии с недавним своим решением – допускать меня в свою семью, точнее – в круг отцовский и сыновний, в круг тех, кто связан кровным родством, – ведь мужа-то ее я знал, в каких-то случаях, как я уже рассказывал, мы даже обедали и ужинали втроем в обществе Кромер-Блейка. Она не хотела моего присутствия, и я подумал: «Если до меня долетают какие-то ее слова, то лишь по ее воле, и фразы, которые мне слышны, не случайные, и Клер Бейз намеренно повышает голос, чтобы я хоть что-то понял (в тех случаях, когда она повышает голос)». И еще я подумал: «Говоря о Марко Поло, она подразумевает меня, ее замечания адресованы мне, с мальчиком семи-восьми лет так уже не говорят, в этом возрасте у ребенка достаточно четко выявляются черты будущего взрослого. Разве что мальчик Эрик страдает некоторой умственной отсталостью и с ним надо обращаться так, словно ему было меньше лет, чем на самом деле, – или, может статься, за эти недели он у нее стал ребячливее – хотя, может быть, он младше, чем мне думается, не умею я определять возраст детей, сам сознаю, да и возраст взрослых почти не умею – это я тоже осознал, – исключение только те, кого я уже знаю, Клер Бейз, например; меня все сильней и сильней тянет к женщинам, но мне все меньше хочется узнавать их, меня тянет к ним, но я не спрашиваю себя, что они собой представляют; так было с Мюриэл, когда я хотел ее, так бывает с привлекательными официантками из заведения Брауна, когда меня тянет к ним, и не знаю, означает ли это явление (для меня оно ново) что-нибудь кроме того, что я малость свихнулся. Ведь задаю же я себе вопросы касательно Клер Бейз; чем реже с ней вижусь, тем чаще задаю себе вопросы, пытаюсь разгадать ее, в противном случае не болтался бы здесь, по Музею Ашмола, позабыв о Ван ден Вайнгерде, ради которого сюда пожаловал (данные о нем у меня в кармане); и Клер Бейз повысила голос, когда говорила о статуе Марко Поло, чтобы я понял: кто слишком долго живет в неродном месте, тот в конце концов становится человеком ниоткуда, с китайским лицом и с голубыми глазами, как Марко Поло. Но я-то ведь не живу здесь слишком долго, я не изгнанник и не эмигрант; и вдобавок скоро уеду, может, этим же летом поеду в Санлукар-де-Баррамеда, мне так понравился этот вид, где бухточка, замок, церковь, герцогский дворец, таможня – вид четырехсотлетней давности, он уже не существует, да и никогда не существовал, потому что точка в пространстве, откуда смотрит художник, – воображаемая, и, может статься, та точка в пространстве, откуда я смотрю на Оксфорд, тоже воображаемая». И я заключил свои раздумья так: «Она ведь тоже знает: я скоро уеду, наверное, уже подсчитала, до конца Троицына триместра осталось чуть больше трех недель; и все-таки говорит снова и снова – уже не так, как в вестибюле, не взмахом руки, не выражением лица – говорит словами, они долетают до слуха, как на крыльях, выражают самую суть: чтоб я перестал ждать, чтоб удалился, уехал, исчез из города Оксфорда и из ее жизни, где пробыл ке так уж долго. Я уже мог бы уехать, у меня почти не осталось занятий, возможно, пора уже настала, настала раньше времени, но я должен поговорить с Клер Бейз, и поговорить не по телефону и не наспех, как мы с нею говорим всегда, всегда, с первой же минуты и вплоть до этой, когда мы вот-вот расстанемся; я должен повидаться с нею, и нам надо свободно располагать временем, увидеться без спешки, без колокольного звона, ничто меня не удержит, хотя бы один раз».
В музее почти никого не осталось, разве что какой-нибудь посетитель появлялся в зале и исчезал, ни на что не взглянув: то ли торопился, то ли заблудился; да сонные смотрители сидели на своих стульях, как сидят жители какого-нибудь городка Андалусии у себя во внутреннем дворике, еще не стряхнув оцепенение сиесты; только эти посетители, да семейная группа из представителей трех поколений, да одинокий субъект, иностранец, но, может быть, уже не походивший на иностранца после пребывания в Оксфорде, хоть и не особо долгого; может быть, повадки у него были как у англичанина, а глаза – как у человека из полуденных краев, – и он, следуя за семейной группой на расстоянии в несколько шагов, бросал машинально взгляд на экспонат, который семейная группа уже обозрела и, по всей вероятности, тут же забыла. Этот субъект, иностранец с внешними приметами оксфордского дона (но не доведенными до совершенства), следовал за семейной группой и по выходе из музея; он побрел у них за спиной по серым и красноватым улицам, и вошел в тот же ресторан, куда вошли они, – время обеда еще не настало, но у детей аппетит разыгрывается в любой час, они обедают рано, – и устроился в одиночестве за столиком, стоявшим прямо напротив столика, за которым уселись отец, дочь и сын этой, последней; иностранец скрестил пальцы, чтобы никто не занял свободный стол между этими двумя и не скрыл от него три одинаковых лица – теперь он уже привык к их одинаковости и привык наблюдать за ними.
Мальчик Эрик снова оказался к нему спиной, напротив своей матери, а дед мальчика сидел слева от нее: так рассадила их, можно не сомневаться, сама Клер Бейз, поскольку, как и раньше, собиралась общаться преимущественно с сыном (дипломата Ньютона не замечала, то ли подчеркнуто выказывая неуважение, то ли подчеркнуто наказывая безразличием); теперь я лучше слышал их разговор – хотя на самом деле какой там разговор, просто отдельные реплики, пока они просматривали меню, и потом, когда ели. «Я сосиски возьму», и тут я впервые услышал голос мальчика. «По-моему, здесь тебе незачем есть сосиски, Эрик, – сказала Клер Бейз, – здесь они будут не вкусней, чем дома, а другие кушанья – наверняка вкусней. Почему бы тебе не взять на первое спаржу? Тебе понравилась спаржа, когда ты был в гостях у тетушки. Дома мы ее почти никогда не едим, и не думаю, что в Бристоле вам так уж часто ее подают». – «Не хочется мне спаржи. А можно есть ее руками?» Я перехватил притворно-осуждающий взгляд, брошенный Клер Бейз на сына, и услышал ее ответ, произнесенный с притворной неуверенностью: «Да, полагаю, можно». «А вот я возьму яичницу со спаржей, – вмешался дипломат господин Ньютон, – может быть, в таком виде спаржа тебе больше понравится, Эрик? Можно заказать яичницу со спаржей и лососиной, ты любишь лососину?» «Не знаю», – ответил мальчик Эрик и снова принялся изучать меню. Дипломат в отставке заказал белое вино. Потом, когда они уже ели первое, а я еще ждал, когда мне принесут то, что я заказал (яичницу со спаржей и лососиной), Клер Бейз спросила сына: «Что тебе больше всего понравилось в музее, Эрик? Что ты взял бы домой, если бы мог?» «Монетки, – ответил мальчик Эрик, – и статуи. Китайские статуи, раскрашенные. У нас в школе есть один мальчик, он собирает монетки, но ведь статуи собирать нельзя, верно?» «Обошлось бы дороговато, – сказал дипломат Ньютон, старчески посмеиваясь и показывая зубы, такие же, как у Клер Бейз (но прозрачнее, возможно в коронках, как у госпожи Алебастр, либо вставные, как у Тоби Райлендса), – и на свете их куда меньше, чем монеток». «Тогда я тоже буду собирать монетки, может, дадите мне по одной, сразу и начну», – сказал мальчик Эрик; Клер Бейз и ее отец вынули каждый по монете, он из кармана пиджака, она – пошарив в сумке, которую обычно швыряла куда придется (иногда высыпая все ее содержимое) у меня в спальне либо в гостиничных номерах в Лондоне и в Брайтоне, а мне вспомнилась монетка, которую я кинул мальчикам, – ни один из них не был Эриком (он тогда не болел, отсутствовал), дело было в день Гая Фокса, во время того моего курса, пятого ноября предшествовавшего года, я кинул монетки из окна кабинета Клер Бейз в колледже Всех Душ, на Катт-стрит, напротив Корпуса Радклиффа, девять месяцев спустя после нашего знакомства. С тех пор прошло семь месяцев, и ничто ничуть не изменилось, за одним только исключением: все было как тогда, по ту сторону семи истекших месяцев; я уже давно знал Клер Бейз, и ничто ничуть не изменилось за этот период, а теперь мы с нею не видимся, и скоро нам предстоит прощаться. Я тоже охотно дал бы мальчику монетку. «Только не трать, – предупредил дед, – если сумеешь не истратить и начнешь собирать коллекцию по-настоящему, привезу тебе из Лондона монеты из Италии, из Египта и из Индии». И повернувшись к дочери, добавил: «По-моему, дома еще кое-что осталось. Мы ведь много поездили по свету, верно? Теперь я больше никуда не езжу». Но Клер Бейз не ответила, и он снова принялся за свою яичницу со спаржей и лососиной. Они уже доедали второе, я же только приступил к нему, когда Клер Бейз сказала: «А в воскресенье снова в Бристоль. Как, очень тебе было скучно проводить все время здесь, со мной?» «Нет», – ответил мальчик (он, разумеется, еще не научился распознавать кокетство); и поскольку он больше ничего не сказал и снова принялся за сосиски, я подумал, что вопрос Клер Бейз на этот раз скова был адресован мне, и ответил мысленно: «Да, очень было скучно проводить все время здесь, без нее».
Ресторан постепенно заполнялся народом, но мальчик Эрик был еще маленький, ниже ростом, чем взрослые, а потому у него над головой лицо его матери было видно мне целиком – лицо было обращено ко мне, но на меня она ни разу не взглянула, – и мне Taie же хорошо видно было лицо деда, он сидел слева от Клер Бейз; поскольку и они сидели, и я сидел – на меня она ни разу не взглянула, – я смог разглядеть обоих лучше, чем разглядел в вестибюле музея, когда они стояли, и лучше, чем в залах, независимо от того, останавливались они или шли. И к концу обеда я уже свыкся с удивительным сходством – с пугающим сходством между отцом, и дочерью, и внуком, хотя я видел только затылок мальчика; и тут, не доев десерта и попросив разрешения (мальчик Эрик был хорошо воспитан), он встал, и повернулся лицом ко мне, и направился мимо меня в уборную, от их стола до моего ему пришлось пройти немного – четыре или пять шагов, – но за это время, за эти четыре или пять шагов – один, два, три, четыре, а может, пять, – я смог увидеть четко, на близком расстоянии и одновременно три одинаковых лица: лицо деда и лицо матери, сидевших за столом, и лицо ее сына, подходившего все ближе. Мальчик пристально глядел на меня, когда подходил, так же пристально, как глядел в вестибюле музея, и, наверное, у него возникли те ассоциации, которые должны были возникнуть (но он ничего не скажет, он мальчик воспитанный и тихий); и поскольку его мать и его дед провожали взглядом сына и внука на всем его пути, оба на несколько мгновений остановили на мне глаза без дымки (она – в первый раз после прихода в ресторан, он – впервые в жизни); и в течение каких-то мгновений все трое глядели на меня без дымки и одновременно (думаю, я осознал это, но не увидел: смотрел только на мальчика Эрика, он шел ко мне лицом и, глядя мне в лицо, сделал все четыре или пять шагов). То были считаные секунды (столько, сколько понадобится ребенку, чтобы сделать четыре-пять шагов, дети не умеют ходить медленно); но этого времени было довольно, чтобы именно тогда (а не в вестибюле музея) я разглядел в мальчике нечто такое, что именно тогда (а не вестибюле музея) обрело название: в темно-синих глазах мальчика Эрика я увидел ощущение пути вниз, то ощущение, которое рано или поздно приходит ко всем людям. «Оно, строго говоря, не зависит от возраста, – сказал Тоби Райлендс (сказал еще до завершения Илларионова триместра, и до Страстной недели, и до начала Троицына триместра, и до того, как мальчик Эрик заболел и приехал в Оксфорд прежде обычного времени), – к некоторым это ощущение приходит еще с детства, есть дети, которым оно знакомо». Так сказал Тоби Райлендс, такими именно словами, и таким именно было то, что я увидел тогда, на протяжении пути в четыре-пять шагов, – ребенок, который уже знает это ощущение, – но вдобавок я прочел его не только на лице у ребенка – по идентичности, подобию, родству, по удивительному сходству, сходству, которое обернулось пугающим, – я прочел его на лице у старика и на лице у женщины, которое знал в совершенстве (и на котором никогда не замечал его и не видел), на лице женщины, которую я столько раз целовал, а она – меня. «Эти трое передали друг другу выражение и черты лица полностью и без изъятия; и передали также ощущение пути вниз, то, которое все люди узнают рано или поздно», – подумал я, и вспомнил, и снова подумал. «Целовать ребенка и целовать старика, – подумал я. – Я целовал ребенка, и он меня, целовал старика, и он меня, вот представления, которые, по мысли Алана Марриотта, могут ассоциироваться, а могут не ассоциироваться, но если ассоциируются, то внушают ужас, вызывают испуг: представление о ребенке и представление о поцелуе, представление о поцелуе и представление о старике, представление о ребенке и представление о старике. Пугающий спутник для ребенка – старик, для поцелуя – ребенок, для ребенка – поцелуй, для поцелуя – старик, для старика – поцелуй, мой поцелуй (представление о трех образах, но ведь есть еще один, он вклинивается между ними, есть образ Клер Бейз), и поцелуи эти подарены промежуточными персонажами, но лицо ведь не промежуточное, лицо ведь то же самое, хотя возрасты разные, пол разный, различны воплощения, изображения, проявления. Но поцелуй, подаренный кем-то из этих троих, – это поцелуй, подаренный человеком, освоившимся с ощущением пути вниз, которое уже знают и демонический – awesome – Райлендс, и больной Кромер-Блейк; и это – ощущение, которого я не знаю (а Райлендс знает вот уже сорок лет, а Кромер-Блейк – неизвестно сколько, и знают нищие, и знает Саския под одеялом, а я вот не знаю).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26