А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

» «Сорок, – сказал я, – у меня было такое ощущение, что он рассказывал о чем-то, что произошло сорок лет назад. И он не говорил, что это произошло в чужой стране, хотя вполне возможно, что так оно и было». «И тридцать лет назад тоже много всякого произошло, – сказала Клер Бейз и затянулась и выпустила первую струйку дыма, поскольку до этого держала зажженную сигарету в руке, жестикулировала, зажав ее в пальцах, но не закуривая. – И двадцать лет назад, и десять, и вчера, и здесь, и в стольких разных странах всегда происходит множество чудовищных вещей – не вижу, с какой стати надо снова и снова о них говорить, с какой стати надо разузнавать подробности, если нам так повезло, Что мы их не знаем, не присутствовали при всем этом и все это нас не касается. Хватит с нас того, что мы видели собственными глазами, тебе не кажется?» И она стала собирать свои папки и сумки, надела жакет, собралась уйти, хотя оксфордские колокола, только что отзвонившие, возвестили, что в нашем распоряжении есть еще четверть часа, а будильник на кочном столике еще не просигналил. На этот раз не стала затягивать прощание (не стала жалеть о том, что этот отрезок времени кончается), хотя начинались пасхальные каникулы и нам предстояло не видеться до самого Троицына триместра, до начала занятий. Тогда-то она и забыла серьги, которые я храню до сих пор.
Но в том разговоре с литературным авторитетом возник и третий персонаж – также мимоходом, – который привлек мой интерес и внимание и по поводу которого, в отличие от двух первых, имелась возможность выяснить больше подробностей, хоть и не до конца. В персонаже этом я усмотрел некоего анти-Райлендса, более того, некоего анти-Госуорта, полную противоположность тому персонажу, в который я боялся когда-нибудь превратиться; и эта противоположность тоже испугала меня, потому что в новом персонаже я усмотрел олицетворение временного пользователя, доведенное до совершенства: человека, которому не суждено было обрести ни малейшей радости от собственной жизни, не суждено было оставить хоть какой-то след, человека, от которого никогда не будет зависеть ни что-то, ни кто-то (ни чья-то судьба): от которого не будет зависеть никто, кроме него самого, но без продолжения, без тени, и ничто, кроме его занятий. Вернее, кроме его повседневной рутины и его жизни, протекавшей лишь у него в воображении (как у пишущей братии). Я увидел мертвую душу города Оксфорда, воскресить которую не сможет и сам Уилл – на мгновение, приветствовав ее обладателя взмахом руки из своей кабинки. И хотя я не собирался оставаться в Оксфорде, хотя так и не стал одной из его истинных душ, мне пришло в голову, что судьба этого анти-Райлендса, этого анти-Госуорта, возможно, окажется еще хуже, чем судьба самих Райлендса или Госуорта, поскольку никогда у него не будет ни адресата, ни хранителя его тайн (единственной тайны, подлинной – тайны живого мертвеца; не тайны мертвеца).
Я не думал об этом персонаже ни в понедельник, ни во вторник, ни в среду, последовавшие за воскресеньем, ознаменованным моим визитом к Райлендсу (вторник был днем, когда я избрал адресатами Кромер-Блейка и Клер Бейз, получив лишь слабый отклик); но в четверг, а это был предпоследний день перед пасхальными каникулами, я совершил короткий набег на книжную лавку Блэкуэлла между двумя занятиями, разделенными «окном» длительностью в час, но, в отличие от большинства других моих походов, я не поднялся сразу же на третий этаж порыться и поохотиться в огромном отделе букинистических и подержанных книг, а добрался только до второго, посмотреть, что нового в отделе иностранной (континентальной) книги, где мирно сосуществовали переводы и подлинники на разных языках. И там я разглядел издали у стеллажей русской литературы Алека Дьюэра по прозвищу Потрошитель. Он просматривал – а скорее читал, слишком уж медленно переворачивал страницы – толстый том, на обложке я сразу разглядел портрет Пушкина, написанный художником Кипренским и очень часто воспроизводящийся. В первый момент я не придал этому обстоятельству никакого значения, поскольку Дьюэр специализировался на испанской и португальской литературе девятнадцатого века (был преувеличенным почитателем Соррильи и Кастело Бранко и вечно уговаривал меня – с безмерным пылом – прочесть длинную поэму моего соотечественника, озаглавленную не то «El Reloj», не то «Los Relojes», точно не помню, потому что так и не последовал его совету); и я предположил, что на чтение Пушкина его подвигли какие-нибудь измышления или волхвования из области сравнительно-сопоставительного литературоведения. Он меня не заметил, настолько был поглощен чтением «Онегина» либо «Каменного гостя», скорее «Каменного гостя», подумал я, собирается сопоставить с «Дон Хуаном» Соррильи); мне не хотелось подходить к нему и здороваться, поскольку мы были не в Тейлоровском центре и в этот час я был свободен от занятий. Но когда я направился к стеллажам с итальянской литературой, то, проходя мимо него, а он стоял спиной ко мне и меня не заметил, я на несколько секунд увидел текст, который он держал перед глазами: текст был напечатан кириллицей. Я отошел чуть подальше и тут уж стал наблюдать за ним по-настоящему. Он довольно долго читал этот том на русском языке, переворачивая страницы через соответствующие интервалы, и более того: когда через несколько минут я, поддавшись любопытству, тихонько приблизился настолько, что чуть не коснулся его спины, он так и не вынырнул из бездны, куда погрузился, завороженный, вслед за одним из вольнодумцев, – я увидел, что читал он даже не издание с русским текстом, подготовленное в Англии, обычное, с постраничными примечаниями и введением на английском, тогда объяснялась бы длительность его изысканий, – нет, это было подлинное и явно советское издание, какими изобиловал отдел континентальной литературы у Блэкуэлла, и я расслышал – это было тихое бормотание, уловимое только на очень близком расстоянии и когда не скрежетала касса по соседству, – как Мясник декламирует текст сквозь зубы: его огромный рот растянулся в застывшую блаженную улыбку, и он скандировал, трепетно и ритмично (завороженно, одним словом) совершенные ямбические строфы. Можно было не сомневаться: Инквизитор не только читает по-русски, он упивается языком.
Если б в таком экстатическом состоянии был мною замечен Рук (Рук, вечно возвещавший о своей давней дружбе с Владимиром Владимировичем, завязавшейся в бывших британских колониях; Рук, уже прославленный, хотя все еще не состоявшийся, все еще будущий переводчик романа «Anna Karenin», тогда как Владимир уже навсегда стал состоявшимся и прославленным переводчиком романа «Oneguin»), тут удивляться было бы нечему. Но Потрошитель и без того владел – причем профессионально – двумя языками, работал с ними; и вот, оказывается, помимо этих двух владеет русским, да притом так виртуозно, что в состоянии бегло мурлыкать в общественном месте лучшие стихи, созданные на этом языке, – вот это, пожалуй, было чересчур. Тут-то мне и вспомнилось, что Раилендс, в то воскресенье, когда пустился в излишние – как сам он, возможно, оценил их позже – откровенности, упомянул о Дьюэре как о шпионе. «Из конторских», – прибавил он, и по сей причине личность презренная в его глазах; причем без малейших колебаний аттестовал его таким образом, причислив к представителям этой профессии, очень оксфордской, впрочем. Вот об этом я и впрямь мог расспросить самого Райлендса, что и сделал, но уже после пасхальных каникул, когда наступил Троицын триместр и мальчик Эрик болел, а Клер Бейз не хотела со мной встречаться; когда я часами бродил по городу Оксфорду, то и дело натыкаясь на моих нищих и не в силах избавиться от их назойливого присутствия у меня в мыслях; и когда я уже собирался наведаться в мусульманистую дискотеку поблизости от Театра Аполлона; только тогда я и вернулся снова в дом на берегу реки Черуэлл и отважился задать Райлендсу этот самый вопрос. Вначале, правда, он попытался слегка напустить туману («Ах, да, Дьюэр, с твоей кафедры, а ты вполне уверен, что я это говорил?») и продемонстрировать тем самым, что он, скорее всего, ждал победы над моими представлениями о тактичности и уважении к чужим тайнам, ждал моих вопросов касательно своего насыщенного прошлого, и после настоятельных просьб снизошел до ответа, уснащенного его обычными отступлениями и недоброжелательными уточнениями. «Ах да, Дьюэр, – начал он, – из Braserwse College, верно? Или из Magdalen? Ладно, этого-то, по идее, уже должны были уволить вчистую, если не ошибаюсь; сколько ему сейчас, пятьдесят с хвостиком? Тот случай, когда возраст исчислению не поддается, сколько я его знаю, всегда был, что называется, средних лет; но секретная служба рано отправляет своих людей в отставку, за исключением незаменимых, даже конторских увольняет. Дьюэра, полагаю, вот-вот уволят, если уже не уволили: нервы сдают, хроническая бессонница, вымотан до предела. Известно тебе, что спать он может только под „белый шум"? „Белый шум", так эта штука называется. Такой аппаратик, акустическое приспособление, издает странный однообразный звук, в действительности звука почти не слышно, но он существует, и еще как существует: на самом деле, вытесняет все прочие звуки, волей-неволей погружаешься в сон – говорят, работает безотказно. На этой службе им широко пользуются, там у многих расстройство сна. Дьюэр, надо думать, обзавелся таким, заработав на нескольких внеочередных заданиях. Раз как-то показал мне… у себя в колледже… не припомню, то ли Brasenose, то ли Magdalen. … с виду как приемничек, но я ничего не расслышал. Дьюэр. Да. Ни разу не совершил ничего выдающегося и, насколько мне известно, никогда не выезжал из Англии с каким-нибудь спецзаданием. Работенка в конторе, не более, и то благодаря великолепному знанию русского языка – единственное его достоинство. Превосходные языковые способности, русский выучил еще студентом, а позже выучил вдобавок испанский и затем португальский, для полноты специальности… Думаю, говорит еще на нескольких… Мог бы выбрать славянскую филологию, но в таком варианте секретная служба никогда бы его не востребовала. Тот, кто работает на кафедре славянской филологии, для работы среди советских непригоден. Та-та-та, у такого никогда ничего не вышло бы. Дьюэра иногда вызывали в Лондон: подслушивание, перевод магнитофонных записей, истолкование интонаций, обработка некоторых текстов, особо сложных либо многозначных, но и только. Ах да, еще последняя его обязанность, но это-то лишь от случая к случаю… может, этим он и до сих пор пробавляется… Бывало, какой-то балетный танцовщик из СССР, какой-нибудь спортсмен, либо шахматист, либо оперный певец (некто из категории тех советских граждан, которых выпускали за границу) улизнет от своих, перебежит на Запад, воспользовавшись выездом на матч или на гастроли в нашу страну… такое все реже случается, и не только из-за нынешних перемен, но и потому еще, что все они предпочли бы побывать в Америке, прежде чем решиться… В этом случае, прежде чем такому певцу либо спортсмену (все люди малоинтересные, заводные куклы) окажут какую-то помощь либо предоставят убежище, вызывали Дьюэра, чтоб допросил на русском языке, вернее – чтобы перевел вопросы инспектора, которому поручено вести дело; и чтобы высказал мнение об искренности перебежчика, о его намерениях, об его отрицательном отношении к Советскому Союзу. Никто из этих перебежчиков… никогда их не было так уж много, помнится, последний, кто прошел через его руки, года два назад, был один солист балета, он потом сделал головокружительную карьеру в Америке, как почти все они… Так вот, никто из этих перебежчиков не мог сделать на свободе и двух шагов по нашим улицам, пока Дьюэр не даст добро. Это не значит, что его голос был решающим или единственным; никогда он не играл сколько-нибудь значительной роли: ему всего лишь полагалось высказать личное мнение, исходя из интонаций, модуляций голоса, из того, каким образом и в какой манере отвечал допрашиваемый на своем родном языке, – словом, все то, чего никак не мог уловить инспектор, проводивший допрос. Ходили слухи, что Дьюэр получал – или получает – такое удовольствие от роли персонажа, замещающего того, кто допрашивает, или посредничающего между ним и допрашиваемым, что его не раз подозревали в непозволительных вольностях; иными словами, было замечено, что он до неправдоподобия долго переводит на русский вопросы, так что в конце концов создавалось впечатление, что он отступает от точного текста либо же задает вопросы от себя и, естественно, воздерживается от перевода ответов на английский. Хотя никто из инспекторов так и не смог удостовериться до конца в существовании таких приватных и параллельных диалогов между Дьюэром и перебежчиками, а тем более (если диалоги эти действительно имели место) никто не мог дознаться, о чем, черт побери, толковал Дьюэр с бывшими советскими гражданами. Для этой цели понадобился бы второй переводчик, который контролировал бы переводы Дьюэра в обоих направлениях, надзирая за ним и прибегая к обратному переводу всего, что Дьюэр слышал, а также говорил по-русски. Слишком сложно, да к тому же есть опасность, что образуется бесконечная цепочка перепереводчиков… та-та-та… Вполне достоверно одно: Дьюэр воспринимал свою задачу как весьма ответственную, и его участие в допросе неизменно приводило к тому, что перебежчику приходилось высиживать на своем стуле долгие часы под градом вопросов, вполне вероятно, сугубо личных, вероятно даже, интимных, а то и неподобающих. Полагаю, он максимально использовал те немногие случаи, когда подворачивалась возможность заняться этим, вторым, ремеслом. Если принять во внимание, какой он ведет образ жизни, ему, видимо, казалось, что он переживает великое приключение».
Думаю, моя симпатия к Мяснику после этого разговора только возросла. Разумеется, шпионская его деятельность была не слишком блистательна и не слишком восхищала, но после райлендовских откровений касательно дарований Дьюэра, как лингвистических, так и инквизиторских (теперь мне стал понятней смысл одной из его кличек), я при виде Потрошителя не мог не дать воли воображению: вот он сидит в каморке одного из лондонских отделений полиции, часами сидит взаперти с каким-нибудь запуганным артистом балета, свеженьким перебежчиком, у которого за эти часы – когда медоточивая и кровожадная физиономия Дьюэра оказывается его первым и малоприятным впечатлением от мира, именуемого свободным, – рождаются весьма серьезные сомнения в том, осталось ли ярмо в истинном смысле слова позади или ждет его впереди. Возможно, Инквизитор согнул ногу и покачивает ею на весу, как обычно делает во время занятий, перед студентами, и его прожорливый башмачище (за отсутствием пюпитров, в которые можно уткнуться) упирается – поочередно, то один, то другой – в подлокотники стула, на котором сидит артист, а может, башмак упирался в спинку стула, а то и, что еще хуже, в самое сиденье, так что нос башмака (широченный и квадратный) втыкался между ляжками беглеца, угрожая задеть слишком обтягивающие брюки, а может, трико (поскольку мне, естественно, представлялось, что артисты балета совершают побег сразу после лондонского спектакля, и оваций, и букетов, но не раньше, а потому на них все еще балетные костюмы – у всех мужчин какой-то робингудовский вид – и в лучшем случае лиловый плащ в стиле fin de si?cle для тепла). «Значит, ты решил смыться, верно?» – скажет ему Потрошитель по-русски, для начала презрительным и недоверчивым тоном и обращаясь к нему на «ты», чтобы унизить; и делает быстрое движение, словно собираясь ударить, хотя, по всей вероятности, и пальцем никогда не тронет (разве чуть прикоснется носом зашнурованного башмачища). «А как нам узнать, что ты не врешь, что не готовишь покушение на Ее Королевское Величество?» (Мясник выражается высокопарно.) «О да, – прибавит от себя, – я хорошо знаю вашу песенку: там у вас нет перспектив, там вам скучно, там вы словно в темнице, чувствуете на себе тяжкие оковы (этот пассаж – чтобы щегольнуть богатством словаря) – а все вы ищете, где лучше, вам, артистам, всегда хочется побольше блеску, и мишуры, и лести, и денег, разве не так?» «Не только в этом дело», – возможно, отважится возразить танцовщик, еще не полностью утративший импульс, й1ап, заданный танцем. Но Инквизитор не из тех, кто даст себя провести типчику в костюме Питера Пэна (от него зависит безопасность государства, по крайней мере на одном из многочисленных фронтов; в течение нескольких часов он будет нести бремя ответственности, все зависит от его проницательности и хитрости, а вдруг этот танцовщик – тайный агент, его нужно разоблачить). Перво-наперво Дьюэр задирает эффектно обутую ногу движением, означающим и сомнение, и угрозу пинка, но поскольку это первая попытка, снова опускает ногу, довольствуясь воинственно-гулким притопом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26