А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

и была при нем во время военных действий. Может быть, кто-то из нищенствующих висельников, с которыми я каждодневно по несколько раз сталкивался на улицах Оксфорда, и которых уже узнавал, и которых побаивался, и в которых, из-за мимолетного и легкого сдвига в моем сознании, узнавал самого себя в каком-то довременном (или не столь уж довременном) отражении, был когда-то владельцем книг. Возможно, кто-то из них когда-то писал книги либо преподавал в Оксфорде; и у кого-то из них была любовница – чья-то жена, чья-то мать, – вначале навязчивая, а потом уклончивая и бесцеремонная (когда мать в ней возобладала); а кто-то, может, прибыл откуда-то из южных краев – с органчиком, потерявшимся, почему бы и нет, при разгрузке в Ливерпульском порту, и предначертал судьбу тому, кто еще не успел забыть, что нельзя возвращаться вечно.
* * *
Все эти вопросы я задавал самому себе – задаю и поныне – не из сострадания к Госуорту; Госуорт – всего лишь псевдоним человека, которого я не знал и тексты которого – единственное, что от него мне досталось, что у меня перед глазами, кроме двух фотографий, прижизненной и посмертной, – мало что мне говорят; нет, я задаю себе эти вопросы из любопытства с примесью суеверия, из-за того, что – за бесконечные послеполуденные часы скитаний по Оксфорду в пору весеннего Троицына триместра – убедил себя, что кончу тем же, чем кончил он.
Английская весна особенно томительна для тех, кого и так томит тоска, потому что, как известно, дни в это время становятся длиннее неестественным образом, то есть не так, как это может произойти и происходит в Мадриде и в Барселоне в ту пору, когда близится и наступает весна. Здесь, в Мадриде, дни становятся долгими до бесконечности, но дневной свет меняется непрерывно, появляются все новые оттенки, свидетельствующие, что время движется вперед, тогда как в Англии – и севернее – часами не замечаешь никаких перемен. В Оксфорде дневной свет один и тот же с половины шестого пополудни, когда его начинаешь замечать, потому что прекращается всякая видимая деятельность – в этот час закрываются лавки, а студенты и преподаватели расходятся по домам, – и свет этот не тускнеет, пока, наконец, – уже после девяти – солнце не заходит неожиданно и разом, словно выдернули штепсель; остается только призрачный дальний отсвет, и те, кто вечером намерен поразвлечься, в нетерпении выскакивают на улицу. Этот неменяющийся свет, усугубляющий неподвижность и несдвигаемость места, вызывает ощущение, что стоишь как вкопанный и вдобавок находишься вне мира и вне времени еще в большей степени, чем обычно в Оксфорде, как я уже объяснял. Во время этих бесконечных часов делать абсолютно нечего, если ужин при дневном свете исключается, как, разумеется, в моем случае. И ждешь. Ждешь. Ждешь, когда же все скроет желанная тьма, когда исчезнет этот свет, неуверенный и вялый, и мира слабосильный механизм начнет вращаться вновь, и кончится затишье, сидение дома перед телевизором или у радиоприемника; в эту пору даже книжные лавки – куда можно наведаться, где чувствуешь себя активным, полезным и в безопасности – и те закрыты. Покуда солнце пребывает в параличе, доны отдыхают у себя в покоях при колледжах либо ужинают за своими высокими столами, а студенты запираются у себя – готовиться к экзаменам либо готовить себя к какому-то увеселительному походу, в который отправятся, едва уверятся, что стало темно. В эти замедленные, застывшие на месте часы оксфордского весеннего предвечерья город более, чем в любое другое время суток, находится во власти всех госуортов нашего времени. Они завладевают им, пока длятся, становясь вечностью, эти нескончаемые псевдосумерки, которые решаются потревожить только бессчетные колокола города – его религиозное прошлое, – наперебой звонящие к вечерне. Нищенствующий люд не пойдет домой, не возвратится в колледжи, их не пригласят на high table. И не думаю, чтобы они спешили в церковь на зов колокола. Продолжают свои беспорядочные скитания, хотя зрелище безлюдных улиц при полном дневном свете приводит их в замешательство, и они замедляют шаг, чтобы расплющить под башмаком жестяную банку или затоптать газетный лист, взметенный ветром: поощутимее убить время, которое они и так убивают с того момента, как проснулись.
Я обычно дожидался темноты, укрывшись у себя дома; по средам ловил какую-нибудь испанскую радиостанцию, которая ретранслировала очередной международный матч мадридского «Реала»; и постоянно при этом испытывал искушение снять трубку и набрать номер домашнего телефона Клер Бейз: она, разумеется, дома, сидит, должно быть, на кровати мальчика Эрика, кормит его ужином либо смотрит вместе с ним по телевизору какую-нибудь детскую передачу, а то развлекает его какой-то новой игрой. Искушение было сильным каждодневно, и, чтобы не поддаться ему немедленно и перетерпеть часы однообразия и инертности – нивелированные часы и нивелированные дни, – случалось, я брился вторично и приводил себя в порядок, чтобы тоже выйти на улицу, подобно студентам и тем из преподавателей, в ком больше живости и жажды удовольствий. Чтобы, когда стемнеет, побыть среди людей. Иногда я ужинал в милом заведении Брауна, совсем рядом с моим пирамидальным домом, – официантки там были сверхпривлекательные в своих мини-юбочках, – иногда в каком-нибудь французском ресторане, их в Оксфорде полно, – в поисках ощущения, что нахожусь на континенте, а не на островах; нередко даже принуждал себя присутствовать на невыносимых high tables, на которые не заглядывал с начала своего пребывания в Оксфорде, более полутора лет. Побывал в разных колледжах – и в уже знакомых мне, и в еще незнакомых, в надежде (слабенькой) на новую встречу с Клер Бейз либо среди хозяев (у нее в колледже AU. Souls, в переводе «Все Души»; со стороны Теда – в Эксетере), либо среди приглашенных (в колледжах Кебл, Баллиол, Пембрук, Церковь Христова; один ужин тоскливее другого, в Церкви Христовой самый изобильный и самый занудный). Но присутствие на high tables стоило немалых трудов, и оно не спасало от ощущения, что весь костенеешь, не помогало забыть про дневной свет, без конца сочившийся над городом, не избавляло от неотвязных мыслей о Госуорте и его участи.
Тогда-то я и стал наведываться между половиной девятого и девятью в одну дискотеку, – она находилась по соседству с Театром Аполлона и в принципе посещалась не столько людьми в мантиях, к числу коих принадлежал и я, сколько оксфордцами, работавшими на фабриках и в торговле (поскольку Оксфорд, в отличие от Кембриджа, – город, где есть промышленность, и рабочие, и общественные классы, не имеющие отношения к университету). Я сказал «в принципе», потому что столкнулся с кое-какими неожиданностями. В этом заведении я каждый вечер оказывался в обстановке, словно сохранившейся от семидесятых годов в их английском варианте, не повлиявшем на остальной мир. Все здесь было провинциальное и сугубо местное, начиная с оглушительной музыки (дискотека есть дискотека) и кончая убранством (в неопределенно арабском духе), начиная со световой игры над танцполом (зеленые и розовые лучи) и кончая нарядами посетителей, с излишней точностью воспроизводившими моду совершенно определенного времени. Тем не менее эта дискотека явно пользовалась успехом: она всегда была битком набита, начиная с какого-то считавшегося вечерним, но ослепительно светлого часа. Помню, там сверх меры преобладали толстухи в мини-юбках и с перманентом: некоторые столики обсели исключительно – и плотно – плотные эти девицы (что называется, ожиревшие до омерзения), по шестеро-семеро на каждом диванчике; они непрерывно пихали друг дружку локтями и жевали резинку, томно развалившись на мягких сиденьях, примятых их весом, и демонстрируя – без стеснения – жирные ляжки (беспрестанно соприкасавшиеся) и даже треугольник трусов. Немало здесь было и юных денди из графства Оксфордшир (Бенбери и Чарбери, Уитни и Айнсхем, все сугубо здешние), демонстрировавших такие образчики низкопробной и кричащей расфуфыренности, какие можно увидеть только на юге Англии. Само собой, эти женоподобные деревенские юнцы ненавидели толстух, ожиревших до омерзения, а толстухи ненавидели сельских жеманников; они не общались друг с другом, но, когда сталкивались в очереди перед ватерклозетом или в давке танцпола, пронзали противника взглядами, презрительными (со стороны юнцов) либо издевательскими (со стороны девиц), и, переглядываясь заговорщически со своими единоверцами, сидевшими у стойки или за столиками, показывали без стеснения на своих смехотворных антагонистов, тыча в их сторону большим пальцем, толстенным либо костлявым. Хоть обе разновидности были, grosso modo, главными завсегдатаями дискотеки в арабском духе, здесь нередко попадались студенты (особенно из числа самых сверхутонченных, им-то как раз свойственны особая тяга и пристрастие ко всему плебейскому) и даже некоторые доны – холостые, – вырядившиеся в молодежном стиле. Из этих, последних, если я и знал кого, то лишь в лицо – шапочное знакомство, никакой необходимости здороваться, тем более в подобном месте; но когда я заявился туда в четвертый раз, то увидел собственное начальство, Эйдана Кэвенафа, того самого, который писал романы ужасов, пользовавшиеся успехом; он отплясывал на танцполе с невероятной пластичностью, но неритмично. Вначале я подумал не без тревоги – трудно было разглядеть, столько тел, разноцветное освещение, – что Кэвенаф заменил обычный костюм, банальный либо незаметный, болотно-зеленым жилетом, под которым ничего не было; впрочем, я тут же убедился – с некоторым, но отнюдь не полным облегчением, – что обнажены у него были только руки, правда, до самых плеч, то есть под болотно-зеленым жилетом имелся галстук, а также имелась сорочка, как положено (абрикосового и бутылочного цветов, соответственно), но сорочка, видимо, особая, состоявшая, в сущности, из пластрона. Я спросил себя, уж не надевает ли он сию модель и на факультет, и решил хорошенько приглядеться, выступают ли у него из-под рукавов пиджака манжеты, как только встречусь с ним в Тейлоровском центре. (В конце концов, он публиковал не только романы ужасов – под псевдонимом, – он был еще и международным авторитетом в области нашего Золотого века). Его дискотечный наряд позволил мне, во всяком случае, обнаружить, что конечности его (верхние) обильно поросли волосяным покровом, завершавшимся (под мышками) двумя густейшими пучками, каковые – поскольку руки он то и дело воздевал к потолку в пылу танца, а также из-за тесноты – мне волей-неволей приходилось созерцать. Кэвенаф углядел меня на расстоянии и, отнюдь не зардевшись от смущения, а также не попытавшись скрыться, приблизился, танцуя, к стойке, у которой я пристроился, и приветствовал меня игривым и гостеприимным жестом. Он влек за собой какую-то толстуху, не выпуская из своей руки (воздетой) ее руку; толстуха, пошатываясь и расталкивая встречных, пробиралась следом короткими шажками и улыбалась во весь рот. Чтобы я мог хоть что-то расслышать, Кэвенафу приходилось кричать, а потому фразы у него вырывались очень короткие, как у Алана Марриотта.
– Вот неожиданная встреча! Думал, ты не любитель таких заведений! Первый раз почти за два года! – и растопырил два пальца у меня перед глазами. – Этот вертеп – наилучший! Единственный, где весело! – Он перевел взгляд на танцпол с удовлетворением, даже с восхищением: то, что там творилось, напоминало сцену мятежа в оперной постановке. – Я здесь бываю почти каждый вечер! Каждый свободный! Знаю всю публику! – И мускулистой рукой, обнаженной до плеча, он обвел весь зал. Приложился к стакану долгим глотком. – Хочешь с кем-нибудь познакомиться? Познакомлю, с кем захочешь! Погляди хорошенько! Оглядись! Высмотри, с кем захочешь познакомиться! Скажи с кем, познакомлю в два счета, будь уверен! Девчонок тут навалом. – Он понизил голос – Навалом. Давай-ка, представлю тебя Джесси! Джесси! – Он поколебался мгновение. – Вот мой друг Эмилио! Тоже испанец!
– Чего?!
– Эмилио! – И Кэвенаф ткнул в мою сторону пальцем. Чуть не угодил мне прямо в глаз. – Еще один друг из Испании!
– Виопа sera! – крикнула Джесси, перекрывая гвалт.
– Ciao! – крикнул я в ответ, чтобы не обмануть ее ожиданий. Очень улыбчивая была девушка.
– Лучше, чтобы они не знали, как нас зовут на самом деле, – шепнул мне Кэвенаф по-испански. – Опасности нет, в Оксфорд они приезжают только вечером. Она думает, я работаю в автомобильной промышленности. Пообещал ей «астон-мартин».
– Разве их еще не сняли с производства?
– Я почем знаю, но она не против. – И прибавил уже по-английски: – Пошли с нами! У нас отдельный столик. Девчонок навалом, – шепнул мне на ухо. – Навалом. И дель Браво здесь! Сегодня приехал!
Тут Кэвенаф подхватил меня под руку и, приплясывая, подтащил к одному из столиков, занятых толстухами, ожиревшими до омерзения, на которых за три предыдущих вечера я насмотрелся досыта и поливал их презрением почти так же решительно, как деревенские манерные красавчики из графства Оксфордшир (Джесси следовала за нами, расталкивая народ и наступая сама себе на ноги). И правда: среди омерзительных толстух восседал сам знаменитый профессор дель Браво, величайший и самый молодой в мире знаток творчества Сервантеса (по его собственному мнению) и, естественно, известный в Мадриде под кличками (в зависимости от степени неприязни) Браво-и-Бравада или Браво-Брависсимо: он пожаловал в Оксфорд по приглашению нашей кафедры и завтра утром должен был браво прочесть нам бравурную лекцию. Я сразу узнал его: видел фотографии. Профессор, элегантный и самоупоенный господин за сорок, в сорочке от Ферре и с чрезвычайно выхоленной лысиной («Испанский профессор – и такая элегантность», – подумал я с удивлением, и мне стала понятна причина его успеха), уже чмокал одну из самых толстых девиц, а та чмокала профессора. Надо сказать, все эти толстухи, как и сельские денди, как и холостые преподаватели, как и сверхутонченные студенты (и как я сам, наверняка, но тогда я не сознавал этого, а потому и не сознавался в этом самому себе), желали только одного – завязать знакомство с кем-нибудь незнакомым, что было не так уж просто, учитывая, что состав посетителей был стабильным и неизменным; основные же цели знакомства сводились к тому, чтобы задать несколько общих вопросов, ответить (лживо) на вопросы самому, предложить жевательную резинку (танцевать было необязательно), не мешкая перейти к поцелуям и, возможно, – по ходу дела и в зависимости от качества поцелуев – наспех совершить соответствующий акт в уборной, при наличии под рукой презерватива, либо позже, уже дома, то же самое, но без спешки.
Профессор дель Браво уже завел довольно далеко знакомство со своей незнакомкой, так что смог себе позволить краткий перерыв, чтобы переброситься со мной несколькими сердечными фразами, а Кэвенаф, представив меня пяти-шести девицам, усадил на диванчике между двумя из них. Зажатый между увесистыми ляжками (общим числом четыре, по две с каждой стороны), я внезапно осознал – и принял как должное – то обстоятельство, что нынче вечером выйду не один из мусульманистой дискотеки, и, не теряя времени, оглядел соседку справа и соседку слева, решив выбрать партнершу хотя бы полегче весом. Девица слева – я сразу заметил – была не совсем толстуха, а почти, и я прикинул, что через какое-то время, возможно, смогу испытать к ней какое-то сексуальное влечение. Черты ее лица – учитывая, что мне предстояло видеть их на весьма близком расстоянии, – показались мне очень приятными, а ее завитки цвета львиной гривы выглядели просто потрясающе, хотя было очевидно, что в природе они появились всего несколько часов назад (был четверг). Я повернулся спиной к другой своей соседке – толстухе неоспоримой и необъятной – и завел беседу с соседкой слева, не столь пышной, по имени Мюриэл; беседа была малоинтересной, прерывистой, велась на крике, я почти ничего не запомнил (необходимая формальность): Мюриэл сказала только, что живет в крохотном селении – или на ферме – поблизости от Уичвуд-Форест, между реками Уиндраш и Ивенлоуд. Но все это могло быть ложью, как были ложью имена Эмилио и Мюриэл. Подобно своим товаркам, она все время жевала резинку и хоть не была так улыбчива, как юная Джесси – та вернулась на танц-пол поплясать еще с Кэвенафом и обеспечить себе новенький «астон-мартин», – казалась веселой и довольной нашим знакомством: не отодвигалась, когда мои ноги, в весенних брюках, касались ее ног, таких зазывных и мощных в тонких чулках; более того, старалась превратить неизбежное (учитывая тесноту) прикосновение в намеренное. Я тоже не отодвигался, так что наступил момент, когда она фамильярно положила ладонь мне на колено и выкрикнула очередной вопрос:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26