А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Таким образом, слово это возникло сравнительно недавно по аналогии с более ранней формой capirotazo: так именуется щелчок, болезненный и оскорбительный, – и я сделал паузу, дабы, щелкнув пальцами в воздухе, проиллюстрировать объяснение, – поскольку существовал обычай награждать таким щелчком кающихся в капюшонах – участников шествий во время Страстной недели: в знак унижения их щелкали по верхушке капюшона, называемого также capirote.
И коллега мой, как прежде, подтверждал («Вы слышали? Ca-pi-ru-te, ca-pi-ro-ta-zo»). Упоение, переполняющее некоторых преподавателей-британцев, когда они произносят по-испански самые несуразные слова, неизменно умиляло меня; больше всего их радовали образчики в три слога и более. Помню, Мясник наслаждался так, что забыл про благовоспитанность и задрал ногу (тут обнажилась снежно-белая щиколотка: слишком короткий носок был втянут внутрь прожорливым башмачищем; так вот, закинув ногу – непринужденно и не без изящества – на пустой пюпитр и пошевеливая ею в такт, Мясник ликующе скандировал: «Ve-ri-cue-to, ve-ri-cue-to. Mo-fle-tu-do, mo-fle-tu-do» . В действительности же, как мне пришлось убедиться впоследствии, благосклонность, которую мои фантазии в области этимологии снискали среди моих британских коллег, объяснялась безупречной их воспитанностью, чувством солидарности и умением поразвлечься. В Оксфорде никто ничего не скажет напрямик (откровенность была бы ошибкой самой непростительной и к тому же самой ошеломительной), но дошел я до этого умозаключения, лишь отбыв свой двухлетний срок в Оксфорде, когда, прощаясь со мною, Дьюэр-Инквизитор сказал мне среди прочих высокопарностей:
– Мне будет не хватать твоих фантастических сведений по части этимологии. Они всегда изумляли меня до крайности. Мне не забыть, как ты меня потряс, когда объяснил, что слово papirotazo происходит от раро и означает щелчок по горлу противника: я просто рот разинул. – Он сделал недолгую паузу, чтобы насладиться моим смущением. Прицыкнул языком и добавил: – Восхитительная наука – этимология, какая жалость, что студенты, бедные безмозглые юнцы, пропускают мимо ушей девяносто пять процентов диковинок, которые слышат от нас, и наши открытия ослепляют их лишь на несколько мгновений, примерно до конца занятий. Век буду помнить: pa-pa-da, pa-pi-ro-ta-zo, – и он слегка согнул ногу в колене. – Подумать только! Фантастика.
Полагаю, я побагровел; как только смог, помчался в библиотеку и обнаружил, что и в самом деле пресловутое papirotazo происходит от раро, куда в былые времена щелкали противника с целью унизить. Я острей, чем когда-либо, ощутил себя самозванцем, но в то же время совесть моя немного успокоилась, поскольку я решил, что мои этимологические гипотезы, взятые с потолка, ненамного нелепее и неправдоподобнее, чем истинные. По крайней мере та, которую я вычитал в словаре, казалась мне почти такой же сумасбродной, как та, которую изобрел я экспромтом. В любом случае сведения такого рода, чисто декоративные, держались в памяти слушателей недолго, независимо от того, были они ложью, правдой или полуправдой. Порой истинное знание нам безразлично, и тогда выдумка позволительна.
* * *
Я исходил город Оксфорд вдоль и поперек, знаю почти все его закоулки, а также окрестности с трехсложными названиями: Хедингтон, Кидлингтон, Уолверкоут, Литлмор (Эбингдон, Каддесдон – чуть подальше). Заодно мне запомнились и почти все лица тех, кого я там встречал, хотя с тех пор миновало уже два или три года; а вторично встретить одного и того же человека в этом городе не так просто. Чаще всего я бродил без цели и без определенного маршрута, однако ж отлично помню, во время второго триместра моей преподавательской деятельности (период, называемый Илларионов триместр, восемь недель с января по март) я бродил дней десять с целью, которая взрослому человеку не по возрасту и в которой тогда – покуда она у меня была, эта цель, – я не признавался даже самому себе. Случилось это незадолго до знакомства с четой Бейз, с Клер и Эдвардом, и на деле то, что я перестал преследовать эту цель или даже отказался от нее (да, именно отказался) наверняка было вызвано моим знакомством с Клер Бейз и ее мужем, а не только тем, что цель эта была достигнута и в то же время потерпела крах в один ветреный день на Брод-стрит как раз в тех же числах.
Дней за десять до того, как меня познакомили с четой Бейз, с Клер и Эдвардом, и мы стали общаться, я возвращался из Лондона последним ночным поездом, отправлявшимся из Паддингтона около двенадцати. Этот поезд выручал меня по пятницам и субботам, когда я возвращался из Лондона: в столице мне негде было ночевать, кроме гостиницы, а гостиницу я мог себе позволить лишь изредка. Обычно я предпочитал уезжать домой и, если понадобится, наутро снова отправляться в столицу – прямым поездом меньше часа, – когда там требовалось мое присутствие. Последний поезд Лондон – Оксфорд не был, однако же, прямым. Неудобство это возмещалось тем, что я мог провести лишний час в обществе моих друзей Гильермо и Мириам, супружеской четы, жившей в Саут-Кенсингтоне; беседы в их гостеприимном доме были завершающим этапом моих странствий по Лондону. Но чтобы таким образом добраться до Оксфорда, мне приходилось делать пересадку в Дидкоте, поселке, где единственным знакомым мне местом была унылая станция, да и ту я всегда видел после наступления сумерек. Иногда второго поезда, того, который доставлял нас в Оксфорд с непостижимой мешкотностью, еще не было на путях, когда на перроне появлялись шесть-семь пассажиров из Лондона (видимо, с точки зрения «Бритиш рейл» мы, пассажиры двенадцатичасового поезда, были сплошь нераскаянные полуночники, а потому вполне могли улечься спать и попозже), и тогда приходилось ждать «подкидыша» на безлюдной и безмолвной станции; насколько удавалось разглядеть ее очертания в темноте, она, казалось, существовала отдельно от населенного пункта, к которому относилась, и была со всех сторон окружена полями, словно ложный полустанок.
В Англии незнакомые люди обычно не заводят разговоров друг с другом даже в поездах, даже во время долгих ожиданий на перроне, и ночная тишина на станции Дидкот расстилается широко, так широко, как почти нигде из знакомых мне мест. Тишина расстилается всего шире там, где ее нарушают лишь отдельные прерывистые голоса либо звуки, например лязг вагона, который вдруг продвинется загадочным образом на несколько метров и остановится, либо невнятный крик носильщика, который прикорнул было, но тут же проснулся – от холода и чтобы не досматривать дурного сна; или вдали громыхнут ящики – их толкнули невидимые руки, кто-то неведомо зачем решил передвинуть, хотя никакой срочности нет, еще успеется; либо звякнет жестянка из-под пива, которую сплющили и швырнули в урну, либо прошуршит газетный лист в непритязательном своем полете, либо послышатся мои собственные шаги, когда, чтобы скоротать ожидание, подхожу бесцельно к самому краю платформы, как в Англии именуют перрон. Немногие фонари, отстоящие на десятки метров один от другого, чтобы зря не жечь электричества, боязливо освещают эти перроны: их еще не подмели, и у них такой вид, какой бывает после уличного праздника на тротуарах и мостовых в бедном квартале. (Их подметут только утром, уборщицы спят и видят сны в неведомом Дидкоте.) Фонари, мигая, слабо освещают короткие участки – рельсы, камни, один фонарь освещает также мое лицо, оно возникает над темно-синим пальто с поднятым воротником; и еще они освещают женские туфли и лодыжки, но их обладательница скрыта темнотой. Мне видны только очертания фигуры, она сидит, на ней плащ: да еще виден огонек сигареты – она курит, коротая ожидание, в эту (вернее, ту) ночь особенно затянувшееся. Ее туфли тихонько отбивают такт на плитах, словно та, что их носит, еще слышит мысленно музыку, под которую, возможно, танцевала весь вечер, и туфли у нее как у девушки-подростка или как у простодушной любительницы потанцевать – с пряжкой, с закругленным носом и на очень низком каблуке. Туфли английского производства, никакого сомнения, они и приковали мой взгляд, скошенный вправо: и поэтому час без движения на станции Дидкот было легче перетерпеть. Наши с нею сигареты, уже в виде окурков, скапливались на перроне: я посылал свои вполне по-испански, щелчком (тот самый pa-pi-ro-ta-zo), на край платформы, откуда они никак не могли соскользнуть вниз, она отправляла свои в ту же сторону таким движением руки, будто бросала мяч, но без особой силы. При этом движении кисть руки входила в полосу света, и на какую-то долю секунды я видел браслет. Время от времени я вставал с места – отчасти для того, чтобы вглядеться в темноту, нависшую над путями, отчасти для того, чтобы попытаться получше разглядеть женщину: она курила и отбивала неведомый мне такт – то скрещивая ноги, то разводя – освещенными туфлями. Я делал два-три шага перед нею и возвращался на свое место, но единственное, что мне удавалось разглядеть, были английские туфли да щиколотки, от темноты казавшиеся тоньше. Наконец, минуты за две до того как показался – медлительно и вяло – запоздалый поезд, она тоже поднялась и размеренным шагом пошла по перрону, между тем как искаженный и многократно усиленный голос железнодорожника-индийца, говорившего с таким акцентом, что иностранец мог только угадывать смысл слов, объявил о том, что поезд прибыл в Дидкот, и перечислил остальные остановки: Бенбери, Лаймингтон, Уорик, Бирмингем (а может, то были Суиндон, Чиппенхэм, Бат, Бристоль?). Не хочу сверяться с картой; у меня в памяти остались, а может перемешались, оба перечня. Она уже стояла, покачивая сумочкой, которую держала в руке. Я открыл дверь вагона, пропустил ее вперед.
Я начисто забыл ее лицо, помню только цветовую гамму (золотистый цвет, голубой, розовый, белый, алый); но знаю, что из всех женщин, встреченных мною в пору молодости, она произвела на меня самое сильное впечатление, хотя от меня не ускользает, что такого рода определение, согласно традициям, действующим и в литературе, и в жизни, может относиться лишь к тем женщинам, с которыми мужчине в пору молодости так и не удается познакомиться. И не помню, как я завязал разговор и о чем мы говорили в те жалкие полчаса, которые занимает путь от Дидкота до Оксфорда и его вокзалов. Может, и разговора-то не было, просто перебросились тремя-четырьмя бессвязными фразами. Зато помню, что она, хотя уже не студентка, была еще очень молода, а потому и не бог весть как элегантна; и помню, что на ней был плащ с открытым воротом, позволявшим разглядеть жемчужины ожерелья (подделка или настоящий жемчуг – не знаю, не разбираюсь); такие ожерелья, по сравнительно недавней моде, те из английских девушек, которые следили за собой, считали необходимым носить даже тогда, когда в других отношениях наряд их мог быть самым непритязательным или явно далеким от совершенства (она-то как раз была одета аккуратно, но не элегантно). Еще мне помнится, что прической – короткая гривка – и чертами лица, теперь уже забывшимися, она показалась мне женщиной из тридцатых годов. Может статься, Уилл, привратник, видел всех женщин такими в те дни, когда пребывал в тридцатых. Как бы то ни было, несколько слов, которыми мы перебросились, были слишком безличны, а потому я не смог ничего о ней узнать. Может быть, светлые глаза ее сомкнулись от усталости, и я не отважился нарушить ее дремоту. Может быть, в течение всего получасового пути мне так хотелось глядеть на нее, что желание заглушило и любопытство, и предприимчивость. А может быть, мы говорили только о Дидкоте, об унылой и холодной станции, оставшейся позади; но и ей и мне еще придется туда вернуться. Она вышла в Оксфорде, но я не подготовил почву: даже не предложил отвезти ее в такси, которое взял.
По всем этим причинам в течение десятка последовавших дней я исходил весь город Оксфорд с намерением, а точней в бессознательной надежде, встретить ее, что не было так уж невыполнимо, если она жила здесь, а не приехала в гости. Я провел на улицах еще больше времени, чем обычно, и с каждым днем лицо ее все больше стиралось у меня из памяти или смешивалось с другими, как и случается со всем тем, что хочешь вспомнить, упрямо стараешься вспомнить; как случается со всеми образами, с которыми память не обращается почтительно (то есть пассивно). Так что неудивительно, что теперь мне не припомнить ее черт – незаконченный портрет, контуры очерчены, однако краски еще не наложены, только выбраны цвета, но это всего лишь мазки на палитре, – хотя я наверняка увидел ее во второй раз, думаю, что и в третий, а может быть, даже и в четвертый. Но в тот раз, когда увидел наверняка – через десять дней, – все произошло очень быстро, да к тому же день был ветреный. Я выходил из книжной лавки Блэкуэлла, и у меня оставалось времени меньше чем в обрез, чтобы успеть к началу занятия по переводу в обществе придиры Дьюэра. Я ускорил шаг, в лицо мне хлестал ветер, поднявшийся, пока я рылся в лавке Блэкуэлла. Шагов через двадцать, проходя мимо Тринити-колледжа, я чуть не налетел на двух женщин, – они тоже шли очень быстро, наклоняя голову, чтобы уберечь лицо от ветра. Только пройдя еще четыре-пять шагов, притом спиною к ним, я узнал ее и повернул назад. Больше всего поразило меня то обстоятельство, что она и ее товарка, тоже успевшие сделать четыре-пять шагов, остановились в тот же миг и повернулись ко мне лицом. Мы увидели друг друга по-настоящему на расстоянии в восемь-десять шагов. Она улыбнулась и прокричала, больше для того чтобы я ее узнал, а не потому что сама меня узнала: «В поезде! В Дидкоте!» С минуту я колебался – подойти, не подойти, – но пока я колебался, товарка дернула ее за рукав и потянула за собой. Юбка ее развевалась на ветру, и короткая гривка тоже. Помню эти подробности, потому что в то мгновение, когда она остановилась на Брод-стрит и крикнула: «В поезде! В Дидкоте!», она одной рукой придерживала волосы, отводя их со лба, а другой – юбку, вздувавшуюся от ветра. «В поезде! В Дидкоте!» – повторил я в знак того, что узнал ее (полы моего темно-синего пальто шлепали меня по ногам); но злонамеренная и явно торопившаяся товарка, лица которой я не разглядел, уже уводила ее в направлении, противоположном тому, которым спешно должен был следовать я, держа курс на Тейлоровский центр, где ждал меня Дьюэр. И вот так, наверняка, мне больше не удалось ее увидеть ни в том учебном году, ни в следующем, по истечении которого я расстался с Оксфордом, хотя и не для того – еще не для того, – чтобы окончательно возвратиться в Мадрид, что теперь-то я уже сделал. Больше всего сожалею, что в этот, второй, раз мне не удалось разглядеть получше ее английские туфли и ее щиколотки, но, может быть, они снова показались бы более хрупкими, чем на самом деле, на этот раз из-за ветра. Я слишком внимательно следил за несмелым взлетом ее юбки.
* * *
Клер Бейз никогда не носила английских туфель, она носила только итальянские; у ее туфель быть не могло низких каблуков, пряжек, закругленных носов. Когда она приходила ко мне домой (не так уж часто), либо нам удавалось побыть вместе у нее дома (еще реже), либо мы встречались в какой-нибудь гостинице в Лондоне, Рединге или даже Брайтоне (в Брайтоне один только раз), она неизменно начинала с того, что избавлялась от обуви, носком одной ноги спихивая туфлю с другой; и двумя пинками отшвыривала обе, одну к одной стенке, другую – к другой, словно была владелицей несчетного множества пар и ничуть не боялась их повредить. Я немедленно хватал их и убирал с глаз долой: стоит мне увидеть ненадетые туфли, и мне тотчас представляется кто-то, кто их надевал – или мог бы надевать; и если вижу этого кого-то рядом с собой – без туфель – или вообще никого не вижу, то меня охватывает отчаянное беспокойство (по сей причине созерцание витрины традиционной обувной лавки автоматически вызывает у меня в воображении видение толпы людей, застывших как по команде, притиснувшихся друг к другу в неудобных позах). У Клер Бейз была привычка – приобретенная, кажется, в пору детства, за те несколько лет, что она провела в Дели и в Каире, – в помещении ходить без обуви по любому полу (но в Англии почти всюду полы затянуты ковровой тканью); а потому ее ноги вспоминаются мне чаще всего не такими, какими они, наверное, вспоминаются другим – крепкими и с заметными мускулами, – такими они виделись, когда она была в туфлях на высоких каблуках, – а точеными и почти девчачьими, какими они виделись, когда она была без туфель. Она часами курила и разглагольствовала, лежа на моей кровати, или на своей, или на гостиничной, причем никогда не снимала юбки, и юбка, естественно, задиралась кверху, так что видны были бедра, обтянутые верхней, более темной частью колготок, а иногда без них. На колготках часто спускались петли, потому что она ничуть не следила за плавностью своих движений;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26