А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Тоби-Пёс, прервав свой лёгкий сон, смотрит на меня, как Мато на Саламбо. Он не всё понимает. Но он предчувствует, почти догадывается, тревожится, приподнимается мне навстречу… И я наклоняюсь к нему, глажу по шишковатой голове – всё, мол, хорошо, ты и так достаточно понял, больше и понимать нечего…Какой чудесный вечер! Я снова стала такой, какой должна была оставаться всегда: снисходительной, мягкой, оптимистичной. Я бросаю на «бедняжку Анни» взгляд, просящий прощения за мою обычную сухость, за вчерашнее высокомерное молчание, но она вышивает, склонив голову, и я вижу лишь её чёрный бархатный конский хвост… Моя доброжелательность растёт, ширится и добирается до Марселя, заснувшего в изящной театральной позе, свесив одну руку. Из потрескивающих в камине поленьев выскакивает длинный синий язык пламени и шипит, извещая: «Новости…»– дремлющая гостиная вмиг оживает…– Вы занимаетесь выжиганием по дереву, Анни? Я слышал характерный звук… – зевая, говорит Марсель.Анни, открыв от изумления рот, застывает с иголкой в руке, на её нежном продолговатом лице так ясно написано смущение женщины, застигнутой в момент наслаждения, что я какое-то время колеблюсь: спросить, о чём она грезила, или рассмеяться…– О чём вы мечтали, Анни? Ну быстро, быстро, не раздумывайте! Говорите правду!– Но я уже не помню… так, что-то виделось… я задремала, как Марсель… Что это с вами, Клодина?Я вскакиваю, к величайшему неудовольствию Перонель.– Да ничего, эффект оттепели. Здесь чертовски жарко. Не приоткрыть ли нам чуть-чуть?Мои собеседники возмущённо переглядываются.– Приоткрыть? – вопит Марсель. – Да она с ума сошла!.. Мы замёрзнем насмерть! На улице четыре градуса мороза!…Четыре градуса! Как смешно… Смешно и немного неприятно. Сейчас мне больше подошла бы влажная, с яркими звёздами, полная звуков ночь, напоённая ароматом жасмина, – так я эгоистически счастлива сегодня, я вдруг зацвела и запахла, как перепутавшая время года гардения… А на улице мороз… Ну и пусть.– Оставьте в покое дверь, Клодина! – умоляет Марсель. – Подите-ка сюда, у меня на виске появился угорь, я уже два дня собираюсь его выдавить, да духу не хватает…– Нельзя его выдавливать, – торопливо начинает объяснять Анни. – Нужно взять тонкую иголку…Её прерывает мышиный писк.– Что? Иголку? Почему не скальпель? Какой ужас вы говорите, Анни! Лучше уж отдаться во власть Клодине. Она давит мне угри с такой силой, что невольно приходит на ум мысль о садизме – я чуть сознание не теряю каждый раз, ощущение такое, что тебе порвали все жилы…Марсель усаживается на подставку для ног в форме качалки: маленький, вышедший из моды предмет мебели, претенциозный и громоздкий. Запрокидывая под свет лампы белое лицо с прикрытыми глазами, он, кажется, заранее начал терять сознание, а Анни не может отвести заворожённого взгляда от картины готовящейся муки…Как настоящий палач, я пробую орудие казни – щёлкаю ногтями больших пальцев.– У вас есть носовой платок, Анни?– Да, зачем вам?– Вытирать кровь! Я совсем не хочу запачкать свою новенькую блузку за двадцать девять франков… Так где там у нас эта черноголовая язва? Ага, вижу. Бедное дитя, вы обратились ко мне слишком поздно… Болезнь зашла далеко…Щёки Марселя в моих ладонях подрагивают от сдерживаемого смеха, от сладкой тревоги. У меня в руках, словно плод, нежное лицо с закрытыми глазами, прозрачной кожей… я уже когда-то держала вот так же осторожно юное лицо, такое же бархатистое, загадочное, с закрытыми глазами – чьё? Рези… Сравнение естественно – и неожиданно…Анни склоняется над изящным замкнутым лицом, как над зеркалом.– Не надо специально причинять ему боль, Клодина, – шепчет она опасливо.– Не бойтесь, дурочка вы этакая! Что, слишком красив, чтобы попортить шкурку?– О да! – признаёт она еле слышно, с почтением. – Смешно, но с закрытыми глазами он ещё красивее… Такое бывает только у очень юных мужчин… Те, что постарше, становятся озабоченными, когда спят… уходят от вас далеко-далеко…Марсель отдал себя во власть моих рук, наших глаз. Он наслаждается нашим восхищением, прикосновением моих тёплых ладоней и ужасом ожидания страшной боли на виске, вот сейчас… Он не двигается, дышит слабо и учащённо, едва заметно подрагивают тонкие ноздри. Тень ресниц рисует на щеке серое крылышко осы… Анни не может наглядеться, она ещё никогда не видела так близко недостижимого Марселя, да ещё таким беззащитным, беспомощным… Она сравнивает его с самыми красивыми своими воспоминаниями и только качает головой… По её лицу ясно видно, что она страстно желает поцеловать его, и я невольно ищу столь же горячий отклик в чертах Марселя…Улыбающиеся губы – они желанны, бархатные щёки с серебристым неуловимым отливом, молодые волосы – одна прядь шелковистым полуразвёрнутым веером раскидалась по лбу, глаза – я знаю, они синие, – под более прекрасными, чем взор, веками: так вот, значит, что я. словно полный кубок, держу в руках, вот от какой юной плоти умоляла судьбу уберечь меня Анни? Вот он, неведомый плод, который, по их утверждениям, вкуснее всех других… Вот что заставляет терять голову Анни – и ещё тысячи тысяч женщин. Вот что разоряет и ввергает в преисподнюю старых вакханок, согласных отказаться от чего угодно, только не от этого! «Юная плоть»! Эти два слова шуршат у меня в ушах, словно раздавили сочный цветок. Так вот что у меня в руках, над чем я склоняюсь со спокойным трезвым любопытством… Вот что везде и повсюду, что продаётся и покупается, что имеет значение для каждого… кроме меня.Чуть побольше бы тебе любопытства, чуть поменьше любви, Клодина, и ты тоже стала бы добычей свежей всепожирающей плоти, ставшей наваждением для Анни! И ты тоже давала бы своему больному бреду преходящие имена: Марсель, Поль, этот, тот, малыш шофёр, грум из «Палас-отеля», ученик коллежа Станислава… Ты, конечно, можешь презирать невоздержанность Анни, поскольку самоё тебя ещё не мучит эта жажда… но лучше тебе над ней не смеяться: хорошо смеётся тот, кто смеётся последним.– Ай! Уй-юй-юй… никогда ещё не было так больно! Кровь идёт, а?– Да, зато всё прошло, выдавила.– Точно? С корнем?Очнувшийся Марсель прикладывает к виску платок, а я с задумчивой недоброй проницательностью смотрю, как он принимает из рук Анни зеркало, «чтобы посмотреть дырку», и с облегчением вздыхаю:– Да, всё прошло.
Два часа. Время кофе, многополосных газет, крепкой сигареты, голубого дыма… В такие минуты человек чувствует себя вялым и снисходительным. Уходя из столовой, мы открыли там широкое окно и успели замёрзнуть: «Поднимается туман – вечером опять приморозит», успели разглядеть быстрый бег облаков, распластавшихся по небу подобно холодным синим крыльям, успели завистливо поругать Перонель, сидящую себе спокойно, словно ещё лето, на ледяном крыльце и созерцающую пейзаж – холод нипочём её плотной шубке… Посмотришь на неё – и кажется, на дворе всё ещё август… А мы возвращаемся к огню, к столу со свежими субботними журналами – их только-только вынули из картонных трубочек-упаковок, и страницы у них загибаются, как стружка. Жирные чёрные фотографии, а между ними втиснут, разрубленный на куски, придушенный – две строчки тут, три там, потом четыре полустроки, почти иероглифы, а конец над портретом госпожи Деларю-Мадрю – текст, к которому, право же, следовало бы относиться с большим почтением. Мои глаза поглощают забавную смесь из рассказов о тенорах, собаках, пловцах, поэтах-герцогинях, титулованных шофёрах, и я устаю от мысли, что где-то далеко столько народу занято такими изнурительными делами…– Анни, вас захватывает информация типа: черепаха графини такой-то пришла третьей на каком-то ралли?.. А это как вам нравится: возобновлённый спектакль «Тангейзер» с Рюзиньолем в главной роли имел – заметьте, какой редкий эпитет, – «оглушительный» успех?– Рюзиньоль? Покажите-ка…Анни подходит, двигаясь стремительней, чем обычно, склоняется над моим плечом и надолго застывает, устремив взор на портрет тенора с пышной, как у снегиря, грудкой. Я вижу, как тихонько дрогнули её ресницы – может быть, самое красивое, что есть у Анни: длинные, пушистые, с загнутыми кончиками, чуть рыжеватые, они вырисовываются с особым изяществом, когда она поворачивается в профиль… Именно в них главное очарование Анни; когда они опускаются густым веером, то придают её лицу такое взволнованно-виноватое, ложно стыдливое выражение, что невольно тянет смутить её ещё больше…– Рюзиньоль… – произносит она наконец. – До чего же он изменился!– Вы знакомы?Она покачивала головой, и стянутые в хвост першерона волосы метнулись с одного плеча на другое:– Не слишком хорошо! Мы недолго… как это вы называете… недолго… были вместе в тот год, когда он получил первую премию.– Вы с ним… спали?– Спали… нет, пожалуй, это громко сказано. У него даже раздвижного дивана не было: стол, стулья и вольтеровское кресло.– А кровать?– Да ну! Кровать! Где угодно, только не у него на кровати, Клодина! Пожалуй, самым удобным всё же было кресло… Поэтому правильнее всё же было бы сказать, что мы с Рюзиньолем… сидели…Она естественно и мило улыбнулась. Честное слово, как о наряде для первого бала рассказывает, зато я чувствую себя несколько скованно и, чтобы скрыть это, принимаюсь листать пахнущий клеем женский журнал…– Ясно, небольшой такой разнузданный романчик! И вам нравилась эта акробатика?Она обдумывает:– Мне нравится… вспоминать об этом! Я была такой глупой, что теперь мне смешно. А тогда… нет, это воспоминание не из лучших, Клодина. Я расскажу вам, раз уж рассказываю всё…– Так уже и всё…– Конечно, всё! – возмущается Анни. – Поймите же! Когда я излагаю вам историю какого-нибудь своего…– …путешествия…– Спасибо… я выкладываю всё до конца, не пытаясь обелить себя или представить предмет своего увлечения Прекрасным Принцем… Разве передавать события так, как они происходили, не хвастая и не обманывая, не означает «рассказывать всё»?Она смеётся, между сиреневато-пурпурными, как мякоть надкушенной вишни, губами проглядывают маленькие чуть голубоватые твёрдые зубки… Анни редко смеётся так открыто, и каждый раз её острый оскал, крепкие влажные клыки по контрасту с анемичным личиком вызывают во мне тревогу… Когда она вот так смеётся, я всегда говорю себе: «Какие мы все дураки! И её муж, и золовка Марта, и я – ни один не угадал в Анни требовательного, неудовлетворённого зверя, крепкого, жадного до свежей плоти, который рано или поздно должен был вырваться на свободу…» Я вздыхаю, решив, что и на этот раз позволю, как любит выражаться Можи, «повесить себе лапшу на уши».– Хорошо, Анни, расскажите мне… всё.– Всё… это не займёт много времени, Клодина… Вы же видите, каким он теперь стал, Рюзиньоль – животик, двойной подбородок уже наметился, и нос с горбинкой, как у римского императора… До чего отвратительная фотография! Вот уж Ромео так Ромео! А руку-то как горделиво на шпаге держит! А кольца какие! Ручаюсь, и года не пройдёт, как он превратится в настоящего шута…Анни смутило собственное злорадство, и она спешит поправиться:– Нет, я, конечно, знаю, что глаза у него по-прежнему красивы, даже без макияжа и ретуши… Но, Клодина, по этой фотографии и представить себе невозможно, каким был Рюзиньоль – в то время все его так и звали: Луи Рюзиньоль, – когда получил свой первый приз четыре года назад… нет, три… нет, правильно, четыре… а впрочем, какая разница. Невысокий подтянутый южанин, чёрный как головешка, подвижный как вьюрок, лицо оливковое, с жёсткими чертами: сначала видишь только нос с трепещущими от гнева ноздрями, да огненный взгляд жгучих глаз… Утверждал направо и налево, что «перевернёт мир вверх дном», что за пояс заткнёт всех этих французских, итальянских теноров, не говоря уже о пузатых немцах… Изощрялся как мог, только его и было видно и слышно… Он мог во дворе, на улице, да где угодно, легко взять вдруг короткую высокую ноту, и его голос медным шариком отскакивал от стен… А какой ходок, причём злой и гордый: если кто другого артиста при нём похвалит – ноздри сразу белеют от ярости!.. Он был невыносим, но забыть его никто не забывал. Меня познакомил с ним Огюст…– Огюст… это который же?– Ну, из пантомимы… вы ещё называли его сеньором Вандраменом…– А, всё, поняла… благодарю. Продолжайте!– Они с Рюзиньолем вместе учились в консерватории, мы втроём несколько раз вместе ужинали у Друана… Рюзиньоль казался мне смешным, но вместе с тем, когда я смотрела, как он с таким блеском рассказывает, поёт, двигается, у меня захватывало дух и кружилась голова, словно он жонглировал острыми кинжалами… Поэтому, когда сеньор Вандрамен отбыл с труппой Сары в Америку, Рюзиньолю не составило большого труда… Даже не знаю, как это произошло…– Наверное, когда он пел, а вы слушали…– Да, что-то в этом роде… Однажды он зашёл к Друану и увидел меня – я ела яичницу с помидорами, которую терпеть не могу, и солила её своими слезами… Как раз накануне уехал Огюст – едва поцеловал меня на прощанье. Рюзиньоль был так любезен, что стал меня утешать, объяснять, в чём беда Огюста, взял меня за руки: «Дорогая моя, мы, артисты, не можем предаваться вульгарным страданиям… Расставаться, встречаться и всё такое прочее для нас чепуха.Главное – ремесло, только ремесло имеет для нас значение… Если вы останетесь такой рохлей, то ничего не добьётесь на сцене! Вам нужен спутник – весёлый, деятельный, который мог бы поднять вам настроение, заразить своей энергией, а при необходимости и работу вам найти…» А сам тем временем выделывал какой-то невероятный трюк со спичками и при этом так буравил меня глазами, что я бы, наверное, упала, если бы стояла, а не сидела… Голова у меня просто раскалывалась! Хотелось плакать и спать, и ещё было смешно, потому что он принял меня за театральную шлюшку… Так что, когда завтрак подошёл к концу, он подозвал официанта красивым «си бемоль», от которого задрожали стёкла, и взял меня под руку. А четверть часа спустя, о-о-о…Я даже подпрыгиваю от изумления:– То есть как через четверть часа?– Да он жил на улице Гайон, – объясняет Анни с подкупающей простотой. – Ему всего-то оставалось подняться на шестой этаж, швырнуть шляпу на кровать, меня – в кресло… Так любят воробьи в водосточном жёлобе… Говорю же: четверть часа спустя я уже стала его любовницей и рыдала от расстройства, усталости, неудовлетворённости и ещё потому, что он был тороплив и грубоват… А когда я хотела хотя бы уткнуться в его плечо, чтобы отдохнуть, прильнуть к его губам, жёстким, подвижным, почти злым… Знаете, что я услышала? Я услышала аккорды и распевное: «А-а-а-а-а»! Рюзиньоль в одних кальсонах, но в пиджаке сидел за пианино и осторожно, вполголоса, распевался, всё выше, выше: «А-а-а-а-а», – пока не добрался до своего знаменитого «до», острого и блестящего, как копьё… Я в себя прийти не могла! Вдруг он разворачивается, прыгает на меня, и всё начинается сначала! С той же петушиной торопливостью – он заботился только о собственном удовольствии, меня, увы, ждало то же разочарование, – потом сразу же следом водопад звуков вокальных упражнений (я у него вообще никогда не слышала… никакого другого журчания, кроме этого), и – оп! Всё снова. Вот так он и жил. Приволочёт к себе женщину, возьмёт её в пять минут и бегом, бегом к пианино – проверить, не пострадало ли от этого его «до»! Нет, вы не представляете себе, как я была разочарована! Гибкий, как виноградная лоза, Рюзиньоль с горящими глазами – думаешь, прожжёт насквозь… А он только сам вспыхивал, как сухое конопляное семя, которым здесь разжигают зимой очаг… За ним никогда нельзя было поспеть!– Никогда?– Никогда!– Значит, вы всё же к нему приходили ещё?– Да, – признаёт она – искренняя, жалкая. – Его объятия обжигали меня, встряхивали и оставляли совершенно неудовлетворённой – так не приносит пользы утихшая раньше времени боль, не доведённое до конца наказание… Я почти всегда плакала потом…– А его это не волновало?– Его? Нет. Он выдавал своё замечательное «до», потом хлопал меня по плечу и останавливал на моём лице не ведающий удивления взгляд: «Бедняжка… это от признательности…»
Я постепенно просыпаюсь от ласкового шороха – монотонного, но выразительного, по слогам, шепотка… и узнаю шелковистый шелест снега по закрытым ставням. Вот и снег! Падает, наверное, тяжёлыми хлопьями со спокойных, не тревожимых ветром небес, прямо, неторопливо… Он ослепил рассвет, мешает дышать спешащим в школу ребятишкам – они задирают нос и ловят снежинки раскрытым ртом, как я когда-то…Насмешница ночь одарила меня солнечными, опасными сновидениями, лёгкими и пустыми, про моё детство, лето, жару, жажду…Начинающаяся лихорадка не даёт мне покинуть лето и сад моего детства. Я хочу пить. Но мне хочется только той, закрашенной простым красным вином бледно-розовой воды, что наливала мне в прохладной, чуть затхлой столовой Мели… «Пить, Мели, скорей».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15