А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Виллет Колли, которая должна была в конце пантомимы утаскивать юную рабыню, так грубо швыряла меня на пол, потом с таким убедительным триумфом волокла через сцену и, наконец, душила таким искусно страстным поцелуем, что я готова была разрыдаться, невольно умоляя о пощаде, – а это от меня и требовалось!Дружок мой ликовал. От радости он даже забыл меня подбодрить, похвалить, зато другие забрасывали восторженными отзывами. А он, склонив набок голову, курил, очень мило прищурив глаз, чтобы в него не попал дым, и не вынимая сигарету из рта…Двое суток я горела в этой геенне. Во что я превратилась?.. В то, чем всегда были эти самые актёры: вечно гримасничают, болтают, кричат, называют друг друга последними словами…– Да, а минуту спустя осыпают друг друга комплиментами сверх всякой меры… Знаю, видела я их репетиции… Они безумно расходуют себя, раз по пятнадцать повторяют каждый жест, пока он не станет отточенным, чистым, не приобретёт блеск совершенства… Странная смесь истеричной деятельности и полусонной медлительной флегмы, пустого тщеславия, глупости и благородного упорства… Они хохочут над идиотским каламбуром, рыдают над испорченным париком, обедают когда придётся, временами спят… Они то ленивы, чувствительны, несдержанны, надуты как индюки, то вдруг самоотверженны…– Да, да, Клодина! Точно! Портрет, что вы набросали, карикатурен, но очень похож…Она замолкает, подбирает под себя озябшие ножки и застывает в позе цыганки, покорной судьбе: глаза опущены, на плече коса… Быстрее – я дёргаю ослабшую нить замечательной истории:– А дальше, Анни? Как прошла премьера?– Премьера?..Она старательно подыскивает слова, выгнув брови дутой:– На премьере всё было так же, как на репетиции.– А как же публика? Страх? Успех?– Публики я не видела, – отвечает она просто. – В зале было темно. Свет рампы ослеплял меня. Я только слышала, чувствовала горячее дыхание, незримое движение чего-то живого в чёрном провале… Голова у меня раскалывалась от усталости, от грима стянуло кожу, английского грима – розовый, как поросёночек, белый и перванш… А парик, Клодина! Представьте себе на моих и без того густых волосах ещё кудрявую рыжую гриву – этакая рыжая Саломея в кудельках… Нужно же было походить на ту англичанку, разрекламированную на афишах как дочь лорда… Собратья по сцене завопили от восторга, когда меня увидели, – но они такие легковозбудимые, Клодина, их буквально всё приводит в восторг… Туника из белого крепдешина, котурны и корзина с розами в дрожащих руках – вот и всё…– Ну и как, Анни?– Я имела большой успех. Да, представьте себе. Двадцать один раз я выходила на сцену бок о бок с Огюстом – он играл молодого афинянина. Вот на кого надо было посмотреть, Клодина! Кроваво-красная туника, аккуратные коленки, по-женски изящные щиколотки, а завязка на шее! Мощной шее на нежных плечах!.. Мы являлись в театр, я гримировала лицо и руки, натягивала на голову свой мешок с мигренью и… всё шло прекрасно до главной сцены с Фавном, Виллет Колли. Эта сумасшедшая изощрялась каждый вечер, внося в наш дуэт элемент импровизации, и я заранее дрожала от ужаса. Один раз она обхватила меня за бёдра и унесла под мышкой, как свёрток, а моя туника и рыжий парик победно волочились за ней по сцене… В другой раз, безразлично и пылко целуя меня – из-за нашего знаменитого «поцелуя» и разгорелся скандал, – она неожиданно пощекотала меня по рёбрам. Рот у меня был закрыт её поцелуем, и я хрипло вскрикнула… Что было дальше, рассказывать нет смысла, пришлось опустить занавес!.. Я так плакала!– Плакали? Отчего?– Из-за Огюста: он уже ждал меня в кулисах и устроил такую сцену!..– Ревновал, что ли?– Ревновал?.. Нет! Просто ему не нравились «такие шутки». Он хотел показать остальным, что запросто разберётся со своей женщиной, так что громогласно пообещал «прочистить мне мозги». Знаете, что это такое?– Догадываюсь.– Но этим не кончилось. Виллет Колли – она как раз стояла по другую сторону кулисы и поправляла свои рога – вдруг бросилась на него, как пантера, обзывая «маленьким ублюдком».– Ну и что особенного?– Он ответил, и тогда на него набросились остальные гусыни…– Ох, как здорово! А дальше?– Дальше Виллет Колли хотела выцарапать ему глаза и вдобавок ударила головой в живот… Вы представляете себе, на голове-то острые рога!..– Кровь пролилась?– Нет, до этого не дошло благодаря вмешательству толстого Можи – он как раз оказался там…– Совершенно случайно.– …растащил их и сдерживал – как женщина на переднем плане в «Похищении Сабинянок», – сыпя успокоительными каламбурами…– Молодец Можи!.. Кстати, Анни, в газетах про вас не писали?– В газетах? Как же – подробно описывалось моё детство в аристократическом окружении, как непреодолимо влекло меня к театру, как я сбежала в Париж, как горевала моя семья – и при этом сохранялось интригующее инкогнито…Анни воздевает к потолку смуглые ручки и утомлённо замолкает… Проводит языком по сложенным в жалобную гримаску губам с опущенными уголками. И я невольно снова задаю себе вопрос: может, она грезит наяву или придумывает… Да нет, не придумывает. С ней на самом деле случилось всё то, о чём она рассказала. Её память – словно извилистая дорожка с головокружительными крутыми подъёмами и спусками, как на американских горках, и вехи на этой дороге – обнажённые юные самцы, непристойные, всех оттенков… Я уверена: она действительно делала всё, о чём говорила и о чём умолчала; если хорошенько подумать, её жизнь – сама банальность: зверюшка обнаружила, что она женского пола, и с увлечением пользуется этим…Анни всё молчит. Я тормошу её.– Дальше, дальше, Анни!– Что вы всё «дальше» да «дальше»! Как вы любопытны, Клодина! Дальше… пришёл конец представлениям, а с ним и моему любовному приключению…– Он вас бросил-таки?– Вот именно, Клодина. Сара забрала его с собой в турне, чтобы он играл при ней пажей в плавках.– Вы о нём жалели?– Не слишком. Под конец он стал меня бить.– Ого!Анни ёжится – видно, вспомнила о тумаках.– Может, я не совсем верно выразилась – «стал бить»… Он был совсем мальчишкой, знаете. Мог пихнуть кулаком, вместо того чтобы легонько толкнуть плечом, и потом, это просто какая-то мания – лаская, щипаться, больно шлёпать, зло проказничать. Нет, я о нём не жалела. В конце концов, всё это.Анни съезжает по перине пониже, на жёлтом атласе появляются её загорелые ножки, и я понимаю, что она поставила точку в нашей беседе… Я беру в руки свою лампу.– В конце концов, всё это что, Анни?Она колеблется, по-детски смущённо улыбается и договаривает:– Всё это не стоит того, чтобы относиться к нему иначе, чем я. Такие, как вы, разохаются: «Ах, это любовь!..»– и накрутят ещё массу красивостей. За меня же думает тело. Оно умнее рассудка. И чувствует тоньше, полнее. Когда за меня думает плоть, то есть когда я… когда я…– Поняла, поняла!..– Ну так вот! Остальное во мне смолкает. В такие минуты душа у меня на поверхности кожи…Такой я её и оставляю: сомкнутые руки опущены, лучистый взор обращён к неведомым мне видениям чистой наготы.
О прелестное тело, так легко покидающее душу! Теперь я одна и могу сравнить тебя с собой. Ни одну женщину я ещё так старательно не изучала, как вас, потому что инстинктивно презираю своих сестёр, подобных вам, и потому что у меня нет подруг. Рези?.. Но Рези я не изучала, я просто глядела на неё и желала… Впрочем, она не заслуживала ни большего, ни лучшего… Она тоже охотно и много говорила о сладострастии, она искала его или сознательно вызывала, а иногда бесцеремонно «откладывала на завтра», словно лакомство, которое ещё может полежать… Меня это в ней восхищало и отчасти отталкивало. Разве можно было ей объяснить, что я чувствую? Разве поймёт меня когда-нибудь Анни? Ведь я не ищу сладострастия, это оно меня находит, набрасывается на меня и сражает так решительно и уверенно, что потом меня охватывает дрожь… Или бродит возле меня медленными кругами, изматывая незримой близостью, против которой восстаёт во мне гордость… Вот в такие-то мгновения и появляется между мной и Рено враждебность, это уже не наша верная любовь, в ней нет ни нежности, ни милосердия, она крепко сжимает зубы и бросает мне вызов: «Я сильнее, тебе меня не одолеть…»И кровь горячо ударяет мне в голову, потому что сквозь черноту ночи, сквозь заснеженные километры доносится до меня голос того единственного, кто имеет право сказать:«Я тебя убью, если другой мужчина увидит, как в твоих глазах появляется упрёк как раз тогда, когда они должны быть полны благодарности!..»Как я горжусь собой, думая об этом! Ведь мне удалось изменить его, отдалённого от меня таким расстоянием, взятого в плен холодом на вершине незнакомой горы, моего Рено, моего молодого мужа с седой головой… Хотя самой страшно признаться, сколько времени для этого потребовалось… Мы не достигли ещё того внешнего сходства, которое делает старых супругов дружеской парой, хотя я и переняла у Рено несколько его привычных, женственных жестов – так же отставляю мизинец, а он, в свою очередь, стал упрямо набычиваться и надуваться, покачивая головой, – совсем как я… Я просто получаю удовольствие от своего глубокого, бесповоротного проникновения в него. Что бы он теперь ни делал – жива я или нет, – я останусь в нём навсегда. Медленно, но надёжно, не без сопротивления и не без отступлений, он стал-таки моим, совсем моим.Я сделала его менее весёлым, но более нежным и молчаливым. Взвешивая каждое движение, он вкушает свою Клодину с цыганской ленцой, ценя каждое чудесное мгновение, и с презрением отвергает то, что лучше, но вне его досягаемости. Теперь он реже улыбается, но улыбка его долго светится, не гаснет. Мы научились бок о бок, молча, без нетерпения и любопытства смотреть в будущее, наполненные боязливой меланхолией, которую можно было бы обозначить так: «прикосновение к счастью».Устав от женщин – не от жены, – Рено больше не поддаётся лихорадке коллекционеров, этакой филателистической горячке, бросавшей его некогда к любой новенькой: «Ага! Такого экземпляра у меня ещё не было!..» Он стал любить более тонко и отстранённо. Его страшит самопожертвование, банальные сложности дозволенной супружеской неверности, болтливость чудесных созданий, отбивающая интерес к самым хорошеньким из них… «Моя немая крошка!..» – восхищается он мной… И я знаю, что в этот момент он вспоминает неутомимую говорунью, которую ему порой до того хотелось заставить замолчать, что он готов был её убить.Он стал меньше обманывать, чаще раздражаться. Он выплёскивает свою ярость на безделушки или на какой-нибудь стул, а потом взглядом просит прощения за свой порыв… Но я только улыбаюсь про себя, я думаю: «Вот-вот, это моё, это от меня».И наконец, высшее достижение! Теперь ему нравится любить меня так, как я сама люблю. Я сделала его целомудренным. Да, целомудренным, почему нет? Теперь Рено не путает то, что он называет «нашими играми», с распутством, когда требуется особая расстановка зеркал… или специальные пособия, когда пытаются грубо выкрикивать слова, которые можно только шептать… Ему больше не нужны все эти банальные ухищрения: ему больше ничего не нужно, кроме меня… и его самого. «Моя немая крошка!..» – снова повторяет он. Немая, конечно, немая, если не считать порывистого вздоха, невольного стона, взгляда, движения тела, которое порой выразительней лица… Только бы он вернулся, тот, кого я создала по своему подобию, только бы вернулся, и он найдёт всё ту же Клодину, что перестаёт улыбаться, отводит смущённый внимательный взор в тот миг, когда отдаёт всю себя до капли!..
«Бедняжка моя…» К счастью, Анни и не моя, и не бедняжка, и вовсе не жалость я испытываю, когда думаю так, а угрызение совести, смутные такие и никчёмные… Я либо тираню подругу, либо забываю напрочь о её существовании – с жестокостью дикаря, с бесстыдством индейца-гурона, – и так продолжается до тех пор, пока за её смуглыми, удлинёнными, как скорлупка лесного ореха, веками не сверкнёт слеза… Она не узнаёт меня, я и сама себя не узнаю. Куда девались наши праздные деньки уходящей осени, наш безмолвный отдых, когда мы сидели, прислонившись спиной к тёплой стене, прямо на рыхлой земле, земле, защищённой сверху черепичным навесом, рассыпчатой, белой, бесплодной, никогда не намокающей! Порой какая-нибудь забывчивая пчёлка прилетала и упрямо кружила у нас над головами, отыскивая несуществующий цвет абрикоса… Растрёпанная, с плохо завязанным конским хвостом на затылке, Анни ожидала, прикрыв глаза, когда мне вздумается с ней заговорить…Всё изменило появление мужчины. Анни, подлая самочка, наивная простушка с ангельским ликом, целиком и полностью переметнулась на сторону штанов. А штаны-то – обман, ложное прикрытие, Анни! Или вы надеетесь изменить природу, осмелюсь сказать, вещей? У подножия нашего холма живёт один веснушчатый виноградарь, так он справится лучше – если, конечно, вы уже не снюхались с садовником Франсисом: у этого ржаные усы, а руки пахнут свежей древесной стружкой и стойлом…Короче говоря, всё испортил мой приёмный сынок, слоняется без дела – не то отдыхающий, не то пленник, – шаг лёгкий и мягкий и абсолютно пустой взгляд, как у тётушки Анны, то есть, я хотела сказать, сестрицы Анны, той самой, что глядела, нет ли чего на дороге, да так и не выглядела. Речь идёт о сказке Ш. Перро «Синяя борода». Одна сестра умоляет другую (Анну) посмотреть с колокольни, не едут ли на помощь их братья.

И он – негодяй этакий – так ничего и не заметит! Вскочит весело в первый же поезд и ту-ту… Только я не хочу больше давать ему денег и не должна. Да и не могу. Речь идёт о довольно значительной сумме, пришлось бы сообщать мужу, а я не желаю утомлять его объяснениями…
«Нас накрыло снегом, – пишет мне Рено. – и мы уже не принадлежим миру живых. Дорогая моя, мой верный огонёк, я так верю тебе, что и через кружащиеся в вихре стены своей могилы вижу тревожный свет твоих глаз цвета авантюрина… Я вернусь, снег теперь бессилен. Я вернусь к тебе таким, каков я есть, каким я сам себя вижу, а это значит – стариком… Мысль о том, что мы снова увидимся, приводит меня в отчаяние, хотя я только этим и живу. Я знаю, ты уловишь перемену с первого взгляда, ты сразу заметишь, как я сдал, я знаю, что сияющее личико не выдаст тебя, потому что и ложь твоя безупречна. Умоляю, Клодина, не лги мне, или я похороню себя здесь. Лучше закричи, застони, всплесни руками, когда я появлюсь: "Дорогой, как же ты устал! Как постарел! Какая у тебя седая голова! Ты не похудел?..» Выплесни наружу всё, что хотела бы скрыть твоя жалость, жалость, которой я не желаю! Не нужно оберегать меня, будь честна, не бойся расстроить меня с самого начала, с того мига, когда твои молодые руки обовьют мою старую куриную шею. Сочти мои новые морщины, улыбнись старым, проведи точным, обличающим пальчиком по смятым векам, а потом засни, так и не воспламенившись, с обидой и злостью, засни с грустью и печалью, разочарованная своим старым мужем… Может быть, тогда наутро он уже покажется тебе не такой развалиной по сравнению с впечатлениями предыдущего дня…»
Я лишь пожимаю плечами, читая письмо. Я смеюсь, и от судорожного смеха вздрагивают слёзы в глазах, между мной и письмом протягиваются светящиеся лучики. Что за глупость: четыре страницы бессмысленной писанины, когда хватило бы всего трёх слов – «Я скоро вернусь».Он скоро вернётся. До этого нужно решить два важных вопроса: какое платье надеть к его приезду и что подать на ужин. Он, естественно, приедет вечером. Когда солнце уже сядет – теперь оно садится рано, в половине пятого или в пять. Синие сумерки, тёплый туманный вечер или звонкий морозец, в закатном небе уже зажгутся звёзды – две или три… Вот приближается поезд, йодом пахнул дым паровоза, дверца, плед, тёплое пальто, седые усы… А дальше… дальше не знаю… только бы очень холодно не было и у меня не покраснел нос…– Хорошие новости, Клодина?– Хорошие.Я опускаю ресницы, неумело напускаю на себя загадочный вид и глажу заснувшую у меня на коленях Перонель. Сегодня я ничего не скажу Анни. И Марселю тоже. Я запечатываю свою тайну и прячу в карман – этот кусок пирога я съем одна, у себя в комнате, ночью… Никто ещё не знает, что скоро вернётся Рено. Марсель дремлет на краю дивана, как Нарцисс над источником. Анни вышивает, и невесть какое юное, розовое, мускулистое видение встаёт между ней и пяльцами… Перонель так и спит на спине, подставив вытянутую шею любым испытаниям. Живот у неё розовато-рыжий, и на нём четыре пары бархатных чёрных пятен-пуговиц. Полоски на шкурке расположены так равномерно, что в любом случае она сохраняет безупречный, полный достоинства вид – так смотрелся бы человек, одевающийся у дорогого портного. Сон избавил её от всегдашней осторожности, она доверчиво показывает наивный подбородок, блестящую скобку рта и четыре когтистых подушечки цыганских лапок… Ей тоже неведомо, что скоро вернётся Рено…Лишь одно существо, молчаливое, чёрное, курносое задрало ко мне бесформенную морду симпатичного чудища.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15