А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Разве не видно, что Анни неможется, ей нужны отдых, уединение…В ответ на свою раздосадованную тираду я получаю такой откровенно ироничный взгляд, что хладнокровие покидает меня:– Да и вообще, чёрт побери! Хватит с меня! Да, я виновата, влезла не в своё дело и за это от всей души прошу прощения у Анни, потому что это не просто бестактность, это дурной поступок. Но вам, рыбка моя, вам я не должна ничего – разве что оплатить проезд до Парижа, и исчезните, потому что…– Нет-нет! Терпеть не могу скандалов! Уже исчез! И мой пасынок спокойно встаёт, вильнув бёдрами, как может только он один, и не обращая внимания на застенчивое движение Анни – то ли остановить пытается, то ли пойти следом… Дверь захлопывается, и старая лестница скрипит под лёгкими шагами…Мы остаёмся вдвоём. Я чувствую себя виноватой и злюсь, всё давит на меня, как будто приближается приступ лихорадки. Хочется пить. Я не осмеливаюсь взглянуть в глаза Анни, но вижу, как вздрагивает кружево пеньюара от ударов её сердца… Слабый вздох заставляет меня поднять взгляд на её лицо, продолговатое, смуглое, как спелый лесной орешек, – даже печаль не в силах внести беспорядок в застывшие черты.– Ну вот… – шепчет она и снова вздыхает. И я вслед за ней:– Ну вот…Она окидывает меня лишённым выражения взором и тихонько жалуется:– Что же мне остаётся?Непонятно отчего обидевшись, я резко отвечаю:– Четырёхчасовой поезд, если угодно. Или сын садовника. Марсель находит, что он очень даже ничего.Анни медленно краснеет, заливается пурпурными, набегающими одна на другую волнами на смуглые щёки, маленькие ушки – и наивно и беззлобно признаётся:– Я и сама о нём подумывала… Но всё же воздух иных мест кажется мне целебней.Наконец-то всё встало на свои места! Я готова плакать и смеяться, готова расцеловать Анни за то, что истинная боль её даже не царапнула, что она снова в целости и сохранности, снова похожа на себя: бесстыдна, как Перонель в пору любви, но не забывает заботиться о внешних приличиях, готова задрать юбку перед первым встречным, но впадает в ярость и кричит мне: «Не входите», когда моет кончик носа в своей спальне…Наконец-то мне почти не в чем себя упрекать! И я, эгоистка, снова став счастливой, могу внутренне готовиться к возвращению Рено, дрожать от восторга и сожаления при виде проклюнувшихся по ошибке, будто резиновых, почек сирени, говоря себе: «Скоро весна! Сколько дней прошло вдали от него…», ощущать, как бежит, щекоча, кровь в кончиках пальцев и по краю тёплого уха, вздрагивать, вспоминая, надеясь и веря всем своим забывчивым, но верным сердцем, что завтра будет вчера, что мне семнадцать, а ему тридцать девять, и я жду его впервые в жизни…И пусть себе Анни идёт с миром туда, где её будут… любить! Она торопится, спешит, а я жду. Две бродяжки, не похожие друг на друга даже самым хилым из своих помыслов, – что же свело нас вместе, какая странная дружба из жалости, деспотизма, слабости, иронии? Она мне не завидует, а я жалею её приступами… Она распахивает душу, как выходит из берегов ручей, а я, гордая, стыдливая, – никогда. Она с пылом подставляет ласкам тело, нежное, тёплое, как смазанная маслом мраморная миска, в которой вымешивают тесто – а у меня от содрогания волосы встают дыбом при одной мысли об объятиях незнакомца, и не я, а она – хрупкая, слабая Анни – удивляет меня и приводит в негодование…Так что же меня держит? Зачем я терплю её молчаливое присутствие, побитое выражение, праздные руки, а порой и сама ищу их? И почему называю её про себя «бедной Анни»? Да потому что она бродит в поисках, страдает от отсутствия того, что я уже нашла, однажды и навсегда…
«Что же мне теперь остаётся?»Этот бессильный возглас Анни, жалобный вздох, смиренный, ничего не требующий, готов с горечью сорваться с моих губ! Только я не смиряюсь, я протестую, бунтую, требую соблюдать свои невесть какие воображаемые права… Воображаемые! Я смотрю вокруг и удивляюсь, что не рушится под моим взглядом зыбкая феерия, что служила декорацией блаженства…Да, Рено вернулся! Он тут, в соседней комнате, так близко, что мне слышно его дыхание, шелест страниц книги, которую он листает… Он тут, но это не он – или я уже не Клодина…«Он вернётся, – говорила я себе, – и сумерки в этот час будут светлее лунной ночи: я увижу его силуэт в дверях вагона и тут же вспомню всё, что мне дорого в прошлом, что я люблю теперь…»Уже семь дней я живу в кошмарном сне! Почему я не узнала ни его голоса, ни взгляда, ни тепла объятий? Да, я доверила врачам, что забрали его в снега, измученного больного – но он жил, – утомлённого неврастеника – но он трепыхался, – так по какому праву они возвращают мне старика?Старик, старик!.. возможно ли? Друг мой, мой возлюбленный, дорогой мой спутник, часами мы в неистовстве слышали лишь дыхание друг друга – возможно ли, спрашиваю я вас? А если так, если вы в самом деле превратились в бледную и сгорбленную тень моего любимого, то какое затмение помешало мне предвидеть то, что случится? Мне двадцать восемь, вам пятьдесят, юность вашей зрелости была столь блистательной, нетерпеливой, пылкой, что я не раз желала – о мой дорогой! – чтобы к пятидесяти вы остепенились… Зловещее чаяние услышало насмешливое божество! И вот вы в одно мгновение, как по волшебству, непоправимо стали тем, к чему звало вас моё неосторожное пожелание: стариком!.. Поблёкла тёмная озёрная гладь ваших глаз, увяли губы, которые так нравились моим губам, ослабли объятия красивых, сильных, как у влюблённой женщины, рук!.. Так кто же и за что так меня покарал? Вот стою я в слезах, сложа руки, совсем как Анни, что оплакивала на этом самом месте самую осязаемую и презренную разновидность любви… Я полна силы, которую никогда не растрачивала вполне, я молода – и наказана, и лишена всего, что я втайне любила с горячей страстью, и наивно заламываю руки над пропастью краха, перед изувеченным слепком былого счастья… А тот, кого я с влюблённой шутливостью звала «папочкой», до конца наших дней превратился и впрямь в моего престарелого родственника…Он любит меня и молча страдает от боли унижения, потому что я отказываюсь принимать то, что он мне предлагает: его ловкие руки, губы, которые умеют доставлять такое удовольствие… Нервы мои, моя стыдливость восстают при мысли, что он оказался вдруг услужливым бесчувственным инструментом…Он здесь, в соседней комнате, его тревожит моё присутствие и моё молчание. Он хочет позвать меня, но не решается. С самого дня возвращения я читаю на его бледных губах застывший вопрос, желание объясниться… А я уклоняюсь. Лучше страдать – но не слушать то, что он скажет. Мы героически лжём, улыбаясь друг другу, как чужие. Я начинаю мурлыкать какой-то мотив, потому что ловлю его мысль и знаю: если я сейчас не заговорю, не запою, не подвину стул, он меня окликнет. Когда я одна, я трусливо предпочитаю мучиться, сама стремлюсь к невыносимой, как ожог, боли, но ему я лгу – умиротворённой разглаженностью лба и покоем глаз, безобидной ласковостью губ, – потому что не хочу, чтобы он заговорил, унизился до извинений, которые оскорбят меня ещё больше, чем его, – его отказа от своих прав я не приму никогда, никогда… Я отвергаю свободу! Я гляжу на вас с чуть презрительной нежностью, как на игрушку своего детства, – кто знает, может, мне и не приведётся больше с вами играть…Но главное, даже когда боль становится особенно нетерпимой, в ночные часы, когда я изощрённо ковыряю свою страшную рану с той глупой гордостью, что заставляла меня когда-то улыбаться, прикусив до крови язык, в самый разгар изнурительной гимнастики для закалки воли, меня не покидает упрямая, почти бессознательная надежда, тёмная надежда растения, сминаемого бурей, на то, что непогоде в конце концов придёт конец, и внушающий доверие голос не перестаёт шептать: «Всё обойдётся. Не знаю как, но обойдётся. Нет ничего непоправимого, кроме смерти. Даже привычка мучиться, страдать – уже лекарство, она делает наши дни размеренными и не такими тяжёлыми…»
– Никто не умирает просто так, – категорично заявляет Марта, – и от тоски тоже не умирают! Ещё никто не умер от тоски! Посмотрите на Клодину… Каждый думал, узнав о смерти Рено: «Ей этого не вынести». А она жива-здорова! У неё достаточно здравого смысла и вкуса к жизни…Я улыбаюсь для приличия и гляжу в сад, отвернувшись от струи дыма, которую выпускает, надув губы. Марта… Она тоже постарела, но великолепная косметика скрывает годы. Даже путешествуя в автомобиле, она не отказалась от резких тонов в одежде, выигрышно подчёркивающих красное золото волос и белизну кожи. С крохотной шляпки без полей спадает длинная зелёная вуаль, а на кресло небрежно брошена лёгкая накидка фиолетового тюсора, защищавшая от пыли платье шафранного цвета… Кажется, она как-то уменьшилась, округлилась, одежду стала носить тесную: грудь вперёд, бёдра обтянуты. На подвижном лице светской повелительницы – упрямая готовность к отпору, бунту против необходимости стареть, прибавлять в весе, увядать…Сегодня утром мощный красно-жёлтый автомобиль высадил у моего крыльца из шатких чёрных камней белого от пыли и красного от жары Можи, одетого шофёром Леона Пайе и его жену. За ними следовала Анни, довольная тем, что снова видит меня, и смущённая оттого, что не осмеливается мне это сказать… Они шумной гурьбой вторглись в моё жилище, я могла лишь впустить их, усадить, накормить – одиночество сделало меня застенчивой и молчаливой…Можи потеет и пыхтит, опрокидывает без остановки то стакан воды, то бокал шампанского. Он умирает от жары и только и может, что сжать мои руки в своих влажных ладонях и выдавить из себя: «Дружочек ты мой, дружочек», и я угадываю за его словами воспоминания сентиментального пьяницы… Марта курит и обмахивается, а её муж тщательно обдумывает что-то – ухоженный, бородатый, смешной и несчастный. Меня тревожит Анни, которую совсем затмила Марта: она такая нездешняя, такая похожая на былую Анни, так беспрекословно подчиняется сухим указаниям Марты, что я не знаю, что и думать.Я послушно терплю этих людей. Когда солнце сядет, они уедут. Мелькнут, как краткая, но надоедливая картина в моей мирной дрёме. Я с безропотностью гостьи жду, когда они исчезнут, время от времени опускаю глаза, смотрю на свои загорелые руки крестьянки. Улыбаюсь, говорю мало. Гляжу сквозь сверкающую дверь в сад, где мошки плетут серебряными крылышками тонкую сеть. Домашние звери мои удрали из стеснения и деликатности, но я слышу, как шуршат по гравию лапы бродящего неподалёку Тоби-Пса, как мурлычет Пррру, моя рыжая кошка, – она соскучилась и зовёт меня, – как дружелюбно кричит сорока Зиас…Ставни закрыты, но я вижу напротив, в тёмном зеркале стекла, своё отражение, которому явно не место рядом с отражениями Марты. Можи и двух остальных – тёмное лицо, белое платье, голова неприкрыта, волосы спутались и выгорели на солнце, как у пастушки… Я жду, когда они уйдут.Терпеливо жду. Я уже привыкла. Я теперь знаю, что не бывает бесконечных дней, даже ночи, когда ты корчишься в лихорадке, борясь с болью, влажной простынёй, тиканьем часов, даже эти ночи кончаются… Вот и они уйдут, и не будут больше расходиться сверкающие круги по воде моей лужи. Они всё говорят и говорят, а больше всех Марта. Рассказывают о Париже и курортных городах, затихают, встревоженные моим молчанием: «Да вы его знаете, верно?» – и называют знакомые имена, чтобы зацепить мою память, словно кидают верёвку утопающему… «Да, разумеется…»– соглашаюсь я и снова ухожу в себя.Солнечный луч движется по паркету, медленно, но верно. Останавливается и перешагивает в сад, на розовую щёчку самого красивого их моих персиков… Послушаем, о чём толкуют эти люди за большими запотевшими стаканами, в которых дрожит разбавленный холодной водой малиновый сироп… Они больше не обращаются ко мне. Они говорят между собой, словно я заснула и лежу где-то тут рядом…– Она отлично выглядит, а, Можи?– И да и нет. Потемнела, как потёртое седло. Краснодеревщик сказал бы, что её протравили морилкой. Но ей идёт.– Лично я не замечаю в ней большой перемены, – усердствует Марта.– А я замечаю, – тихо возражает Анни.– Взгляд у неё стал душевней, – приятным голосом возвещает Леон Пайе, которого никто не спрашивал.– Допустим, она теперь не такая резвая… – замечает Марта. – Но вообще-то поглядите-ка – сельская жизнь не портит внешность, как принято считать. Пожалуй, и мне стоит как-нибудь попробовать солнечные ванны – о них столько говорят… Мы увидим вас зимой в Париже, Клодина? Знаете, у меня есть для вас чудесная комната!– Благодарю, Марта… Вряд ли…Она обжигает меня, как кнутом, хлёстким сердечным взглядом.– Да что вы, милочка! Нужно и меру знать!.. Пора очнуться, в самом-то деле! Зимой полтора года будет, как мы его потеряли… Встряхнитесь, чёрт побери!Разве нет, Можи? Что вы все на меня так смотрите? Или я неправа?– Правы, конечно, – застенчиво соглашается Анни. А Можи пожимает жирными плечами:– Встряхнуться, встряхнуться! Оставьте вы её в покое! Я вообще не понимаю, как в такую жару можно встряхивать что-нибудь, кроме абсента!Я улыбаюсь, чтобы хоть как-то отреагировать. Эти люди решают мою судьбу, рассматривая меня, словно я чернокожий раб, выставленный на продажу… Потом я встаю:– Пойдёмте со мной, Анни, поможете мне срезать розы для вас и Марты.Я увожу её, взяв под руку. Марта провожает нас неприязненным замечанием:– Идите, идите, девочки, посекретничайте!Жара шубой укутывает нам плечи, и я спешу, захлопнув за собой ставни, к тенистому озеру прохлады под старым орехом. Анни, размахивая руками, семенит следом. Её смуглая кожа просвечивает сквозь батистовую блузку, как шёлковая подкладка. Она молчит, созерцает с книжной меланхолией мои разрушенные, поросшие буйной растительностью владения: сад, который уже трудно назвать садом, ограду – орешник мощными корнями сначала проломил, а потом и вовсе опрокинул её, и теперь стала видна внутренняя рыжая и словно обгорелая поверхность камней, из которых она была сложена… Куст роз цвета бедра испуганной нимфы погиб – он умер от того, что слишком долго цвёл… Мгновенно разрастающаяся жимолость задушила мой прихотливый клематис, когда-то весь покрытый сиреневыми крупными нежными звёздами… Плющ погрёб под собой глицинию, изуродовал водосточную трубу, взобрался на крышу – она теперь полосатая – и, не находя себе новой опоры, протянул жирную скрюченную плеть с бугорками зелёных ягод, вокруг которых дрожат пчёлы…– Тут нет цветов, – шепчет Анни.Я окидываю её ласковым взглядом и беру за руки:– Есть, Анни. В нижнем саду.По заросшим аллеям, где деревья повыломаны, мимо одичавшего виноградника, жадно тянущего к нам цепкую лозу, я веду её в нижний сад – на узкую, солнечную, как грядки возле церкви, полоску земли, где я выращиваю самые заурядные цветы: флоксы, которые солнце окрасило в густо-фиолетовый цвет; размыто-голубой волчий корень; круглые, яркие, как мандарины, ноготки; коричнево-жёлтые бархатцы на жёстких стебельках – будто шершни забрались в их готовые разорваться чашечки… Вдоль шпалеры розовые кусты стоят колючей стеной у подножия персиковых и абрикосовых деревьев, и я на ходу ласкаю взглядом уже спелые абрикосы с гладкой кожей, которую солнце украсило чёрными родинками.– Не колите себе руки, Анни. Вот секатор. Эти не нужно, они уже распустились. Для вас мы срежем чайные, они самые красивые. Нравятся?Синие глаза Анни влажнеют… Такая у неё манера краснеть.– Да, конечно, Клодина. Вы такая милая!– И вовсе я не милая, крошка моя. Просто считаю, что они вам очень идут.Я протягиваю ей розы головками вниз, чтобы тяжёлые цветки не облетели, и она берёт их. Уколовшись, теряет, хочет что-то сказать… Я лишь улыбаюсь, наблюдая за ней, но помочь, как прежде, не спешу…– Какая вы милая, Клодина! – повторяет она. – Я не ожидала увидеть вас такой.– Почему же?– Я безумно боялась снова встречаться с вами, трусливо пряталась от вашего горя, не хотела видеть вас плачущей… При одной только мысли об этом я готова была удрать на край света… Меня застыдила Марта…– Ваша Марта – сама предупредительность…У Анни светлеет лицо, она осмеливается взглянуть на меня:– О, вы сказали это совсем как прежде. Я так рада!.. Хотя мне удивительно, Клодина, что вы больше не…– …что я больше не грушу?Она кивает, и я взмахиваю рукой – мол, понимаю, что виновата, но ничего не могу поделать… Анни задумалась, она обрывает со стебля розовые, твёрдые и выгнутые, как когти тигра, шипы… Она напускает на себя неестественно важный вид и сдержанно спрашивает:– Где похоронили Рено, Клодина?Я дёргаю плечом в сторону заката, указывая невидимую точку:– Да там, на кладбище.И чувствую, что шокировала её. Могила Рено… миниатюрный загончик с крашеной оградой и белой надгробной плитой, которая после сильного дождя становится грязной… Я принуждаю себя ухаживать за ней.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15