А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Он не спускает глаз с мамы Пуф, стараясь понять, не кривит ли она душой ему в утешение; она отвечает, ни минуты не колеблясь, и он замечает промелькнувшее в ее глазах удивление.
— Вот уж до чего договорились, оказывается, он ее бил! Чего только они не придумают! Может, он и ласкал ее при них?
Мягкий и спокойный голос сапожника спешит ей на выручку:
— Случалось, что он бунтовал и при ней. Но ее он никогда пальцем не тронул. Он все чувствовал острее других и, когда задумывался над вещами, о которых все прочие вообще-то не думают, приходил в такую ярость, что чуть об стенку головой не бился.
— Не думай ты больше об этом, мальчуган. Знаешь, я бы предпочла выйти замуж за такого человека, как он, а не за этого горе-сапожника, который даже за свою дочь постоять не способен. Надо было сказать Полю все как есть и выставить его отсюда раз и навсегда. Ох, да что же это я опять?
Она целует его с той же простотой, с какой дает грудь младенцу — все ее тело до краев наполнено покоем, и она не может не изливать его на других.
— Господи, представляю себе, что о нем-то будут плести, когда он отдаст богу душу! Страшно подумать. Что он всю жизнь стучал своим дурацким молотком, и ни на что другое не был способен, и еще прямо у меня под носом лазил бабам под юбки, а тощий был такой потому, что шлялся ночи напролет.
— А что такое бордель?
Сапожник улыбается, и это так возмущает маму Пуф, что она кричит, позабыв про старуху, спящую в кресле:
— Смотри у меня, негодяй, попробуй только ответить, я тебя выгоню на ночь к корове папаши Эжена, и, боюсь, похвалиться ей будет нечем!.. Это слово понимают только старые девы — их там грабят.
И она смеется, довольная собой, а Папапуф доволен еще больше.
Ему неприятен их смех — он означает, что ему сказали неправду.
— А шлюха? — спрашивает он как можно спокойнее. — Они сказали, что Джейн станет шлюхой, как и ее мать.
— Они так сказали? — переспрашивает мама Пуф с возмущением, не найдя сразу, что ответить.
— Для них любая женщина шлюха, если она нашла свой способ быть счастливой, а он им не по вкусу, — отвечает сапожник.
— Как Изабелла?
Оба замолкают и обмениваются тревожным взглядом. И ему становится стыдно, что он задал этот вопрос и невольно сделал им больно. Он говорит очень быстро, смеясь через силу:
— А вот мне уже не надо искать никакого способа. Во вторник меня опять отсылают, теперь уже в другой дом. Так решил дядя.
— Ну уж нет! Хватит! И как им только не стыдно, — возмущается мама Пуф. — Продержали тебя там с четырех лет до восьми, точно зверя в клетке. У нас будешь жить.
Но сапожник беспомощно разводит руками.
— Ничего тут не поделаешь, мать. Он опекун. Он может обратиться в полицию. Они ведь сгорят со стыда, если он останется у нас. А так все шито-крыто.
— Господи, и до этого додумались, уже нельзя теперь взять к себе бездомного ребенка. А вот собаку или кошку — пожалуйста.
Стиснув зубы, он отгоняет мечту об этом заказанном ему счастье, о доме с сиренью, о Терезе, Жераре, Мяу, близнецах, об избушке из книжки с картинками рядом с улицей Визитасьон, где нашла себе пристанище вся существующая в мире нежность, и даже Джейн.
— Вы не волнуйтесь! Я убегу вместе с Джейн, навсегда, — пытается он успокоить их.
— Бедный ты мой мальчуган! Ты хочешь, чтобы тебя, как Марселя, ловила полиция? Он побывал в трех исправительных домах, один из них находился чуть ли не в Онтарио, и только из третьего ему удалось наконец удрать. А ведь он был на десять лет старше тебя. Я все-таки попробую поговорить с твоим дядей… может, мне удастся его убедить.
— А почему уехал мой отец?
Он спохватился слишком поздно. Опять спросил не подумав и опять огорчен их замешательством.
— Он был совершенно убит смертью твоей матери. Это можно понять.
— Они не дали ему времени опомниться. Воспользовались тем, что он был вне себя от горя, и отправили тебя туда, — добавляет сапожник.
— Ох! Это ты, малыш? — Она еще не успела окончательно проснуться, а уже плачет. — Ты уже знаешь? Ох, что же с ним будет? Что с ним теперь сделают?
— Мы ему ничего не сказали, он еще слишком маленький, — объясняет ей сапожник, как ребенку.
— Ох, он взял ружье и на моих глазах застрелил Люцифера, сказал, что тот ему больше не понадобится. Ох, и еще велел мне уходить, потому что дома мне оставаться опасно. После того, что он сделал — а ведь он только защищался, — они, конечно, его убьют. Ох, они разыщут его, это точно.
— Крыса слишком спешил, потому что в его стакане на самом донышке осталось, — говорит он, желая показать, что он все понимает.
— Ты попал в самую точку, — удивляется сапожник. — Только вот беда — он даже не сможет допить его до последней капли. По нашей улице шатаются разные типы в форме МП, а может, они и не МП вовсе, кто их знает.
— С ним Баркас и Банан, ох, но что с них толку! И он даже не хочет уехать из города. У меня в деревне родня, там его в жизни не найдут.
Жаркая кухня погружается в молчание, полное смутных теней. Он смотрит на этих людей, которые уже не могут прийти ему на помощь, они поглощены своими собственными тревогами; и он удивляется, почему вдруг нависла угроза над таким безмятежным маленьким счастьем и как могло проникнуть безумие сюда, где все было так разумно.
Не признаваясь в этом даже самому себе, он втайне надеялся, что после этого утомительного, отупляющего дня сможет здесь переночевать; теток он больше видеть не хочет, и он уверен, что Джейн непременно появится здесь при первой возможности. Он чувствует, что их ласковое гостеприимство иссякает и ему надо набраться духу и вернуться к теткам или же провести ночь на черной лестнице.
Где-то в доме заплакал Мяу. Мама Пуф поднимается, опираясь обеими руками на стол, и шумно вздыхает. Папапуф спешит ей на помощь.
— Пуф! Господи, где же Изабелла? Хоть бы она поскорее вернулась! Больше мне ничего не надо. Да отцепись ты от меня, я как-никак помоложе тебя.
Она входит в дом, улыбаясь ему вялой улыбкой, и в глазах ее не осталось ни капли молока.
— Можешь переночевать здесь, если хочешь. У близнецов в кровати есть место, — говорит сапожник, уставившись в пустоту, и губы у него дергаются, словно он глотает гвозди.
На стенных часах уже давно пробило десять.
— Большое спасибо. Но я пойду домой. Не желаю больше ни минуты носить их красивый костюм.
— Ну тогда спокойной ночи, мальчуган! А почему не желаешь? Ведь завтра воскресенье.
Очутившись на улице Лагошетьер, он поворачивает в сторону моста — ему необходимо поговорить с Крысой, и еще ему хочется найти Изабеллу и сказать ей, что папа и мама Пуф заболели, но они тотчас поправятся, стоит ей вернуться.
Он снимает туфли, связывает шнурки и перекидывает через плечо.
На улице пустынно, только на крыльце под навесами, с которых облезает все та же темно-зеленая краска, сидят тихие парочки, которым нет до него никакого дела.
Стоя на красной табуретке в кухне, она развешивает белье, он только и помнит эти ноги на табуретке и мраморный лоб в белоснежном атласе. И еще запах, холодный и теплый одновременно, как в прачечной. И все.
Теперь он понимает, что, кроме семей, состоящих из матерей, детей, дядей, теток, есть другие, гораздо большие, подобные племени, члены которых гораздо лучше знают друг друга, потому что в жизни им отведено одинаковое место; так он сам принадлежит к большой семье Крысы, и вовсе не потому, что Крыса живет по соседству с тем домом, который он давно забыл, а потому, что Крыса был другом Марселя, потому, что он никогда не будет похож на обычного взрослого, он вечно вытворяет такое, что у всех голова кругом идет, все мечется и мечется, «бунтует», как сказал сапожник. Теперь он понимает, что есть целое племя людей, которые в отличие от всех прочих не подчиняются порядкам, установленным неведомо кем, и есть другое племя, гораздо многочисленней, его представители носят галстуки и пиджаки, они с образованием, но без гонора, в течение двадцати, а то и тридцати лет подряд каждый день отправляются на работу в одно и то же заведение и превыше всего чтят выбитые на монетах отрубленные головы заколдованного короля, зато даже не удостаивают взглядом шарик, который так красиво переливается на солнце; эти люди выпускают по утрам на улицы города поливальные машины и смывают с них веселье, придумывают законы, запрещающие маме Пуф взять его к себе, но зато открывающие пустые замки, где за стенами в парках без деревьев четыреста детей будут терпеливо ждать своего часа, когда станут почти взрослыми и, как Крыса, угодят в ловушку в этой запретной для них стране, где сплошная мешанина из игр и серьезных дел, важной работы и нелепых грузовиков с непонятным грузом. Тамошние дети — это Баркас, Банан, он сам, и еще Марсель, а может, и человек в голубом с недавних пор… и еще тот, другой, которого так стыдились тетки, — все они из большой семьи Крысы. Папапуф из другой семьи, он пока не может подыскать ему родню, ведь он здесь недавно и так еще мало видел. И Джейн тоже. Наверно, на свете очень много разных семей, которых он и узнать-то не успеет.
Вот почему сейчас он шлепает босиком к дому Крысы, ведь, конечно, только Крыса может по-настоящему ответить на все его вопросы, он не станет ему лгать из жалости, или из злобы, просто он будет говорить с ним на языке их племени, понятным для него, потому что он, Пьеро, родился в племени Крысы, хотя и забыл об этом. Ему стыдно, что он не помнит свой дом, ведь тот дом, та семья, которые он вспоминал все эти годы, никогда не существовали, он придумал их, придумал словно нарочно, чтобы спрятаться за ними и не видеть ничего другого. А теперь надо перенестись на четыре года назад и начать оттуда; но как это сделать, ему и зацепиться не за что. И только Крыса в своем дворе с сеном, в тележке без лошади, среди железного лома, сохранившегося еще с тех времен, все знает и обо всем помнит, он может ему рассказать о таких вещах, которые понять невозможно и о которых другие даже не задумываются, рассказать о том, кто умнее других и ночью скулит, как пес, потому что у него украли ту, единственную, которая одна только могла принять все и все простить и одна не стыдилась его.
Он свернул на улицу, по которой ходят трамваи, и пошел в сторону моста, и вдруг перед его глазами вспыхнула картинка: замахнувшаяся рука с палкой, а рядом — едва различимое бледное лицо, мокрое от слез, и голая спина Марселя, осыпаемая ударами, — мгновение, а все исчезло, словно где-то очень далеко полыхнула молния, так далеко, что тут же начинаешь сомневаться, не померещился ли тебе ее огненный зигзаг. Все, что угодно, может привидеться от усталости, родиться в иссохшемся, словно окаменевшем мозгу, и слова, произнесенные только для того, чтобы причинить боль, вдруг превращаются в совершенно бессмысленные видения, и таких придуманных воспоминаний в его голове гораздо больше, чем настоящих. Плохо, что Крыса о таких вещах не задумывается, все в его маленьком мирке кажется ему совершенно естественным, ему даже в голову не придет искать какой-то смысл. Так он и живет, и те, кто на него похож, тоже, захоти он, Крыса, найти в жизни смысл, ему пришлось бы помучаться. А так куда проще — знай крути свою цепь, которая объясняет лучше, чем все прочее, что вот таков он, Крыса, и нечего ждать, что он переменится, ему это совершенно ни к чему. Только когда Джейн перевела ему слова песни, в которой сама ничего не поняла, Крыса вдруг открыл что-то очень важное для себя, но, к сожалению, не имеющее ничего общего с тем, что хочет узнать он, Пьеро.
Он минует арку и останавливается около завалившегося деревянного забора, перед самым старым домом на этой улице, до того старым, что, видно, ему, молокососу, так и не удастся его вспомнить. Он зажмуривается как можно крепче, раз, другой — иногда случалось, что вот так всплывало забытое слово; но даже в самых глубоких тайниках его памяти ничто не шевельнулось; единственное место, которое он помнит до длинного коридора с грохочущими башмаками, — это опять-таки квартира дяди, а почему так, наверно, и не узнает.
Высоко в небе сквозь облако светит луна, она посыпает солью старые камни, кидает ее горстями в провалы окон, и он видит, что все цветочные горшки стоят здесь — наверно, старуха заболела. Из большого черного проема пахнет навозом и деревней, которую он никак не может себе представить, хотя там, наверно, куда интереснее, чем в городе, ведь здесь одна-единственная корова, и то полицейские хотят засадить ее в тюрьму.
А Крыса, должно быть, спрятался после всего, что случилось, ведь теперь нет даже Люцифера, который своим лаем предупредил бы его; чего же ему сидеть и дожидаться в темном доме, пока МП придут проверять, действительно ли у него есть цепь со свинцовым шариком на конце, — и значит, он напрасно сюда пришел, ему остается только одно — вернуться в дядину квартиру или постараться заснуть на черной лестнице, пропахшей опилками. Ноги у него так болят, что он больше не может идти, он в каком-то непонятном возбуждении, и мысли его разбегаются во все стороны, кружа вокруг чего-то огромного и серого, продырявленного тетками; и, хотя он не хочет видеть эти дыры, они все равно зияют у него перед глазами с тех самых пор, как он ушел из дома.
Арка, чернее, чем сама ночь, соединяет освещенный тротуар и двор с сеном, залитый молочно-бледным светом. Он проходит ее, и его босым ногам больно ступать по булыжникам, и вдруг уже у входа во двор замирает — он узнал голос Изабеллы; неужели она плачет? — сначала она негромко вскрикивает, потом до него доносится протяжный стон, от которого все внутри у него переворачивается, этот стон похож не на плач, а на сдавленный крик человека, которого душат. Потом он слышит тяжелое, прерывистое дыхание Крысы — сейчас, сейчас он наберет в грудь побольше воздуха и прикончит Изабеллу, а она, видно, отбивается, раздаются глухие удары, и все это доносится из тележки с автомобильными покрышками. С минуту он боится шелохнуться, ведь стоны Изабеллы, которые так его потрясли, были все-таки не совсем похожи на крики боли, он все еще сомневается, не играют ли они в какую-то незнакомую игру. Но раздается новый стон, еще более пронзительный, такой долгий, что кажется, в груди уже не осталось ни капли воздуха, а потом он слышит злобно удовлетворенное ворчание Крысы и, вспомнив грустные лица папы и мамы Пуф, бросается вперед, в поток лунного света, охваченный яростью и тревогой, у него самого мутится разум от головокружительного безумия происходящего, от ужаса перед чем-то непостижимым, чего не может вместить его душа.
Он тут же ранит себе ногу о какую-то железяку в трапе, но, не чувствуя боли, прыгает в тележку и бьет Крысу туфлями по голове.
— Ты сошел с ума! Совсем сошел с ума, Крыса! Остановись!
И он бьет и бьет. А Крыса душит Изабеллу не руками, а всем телом. Приподнимается и снова наваливается на нее. Крыса словно ничего не чувствует, и туфли бьют по обмякшему, бесчувственному телу, но Изабелла больше не стонет. К его величайшему изумлению, она сама отталкивает его, и рука у нее тоже какая-то обмякшая.
— Уйди, Пьеро, — говорит она тоненьким голоском маленькой девочки.
Платье у нее задралось, и луна освещает голый живот и грудь.
— Да уйди же! — кричит она гневно и приподнимает голову из-за плеча Крысы, а тот тоже затих и вытянул руку, чтобы столкнуть его с тележки.
Потрясенный, он останавливается. Изабелла одергивает платье и прикрывает Крысу своей кофточкой.
— Проклятый мальчишка! Что ты здесь делаешь? — спрашивает Крыса, он дышит так, словно сейчас умрет, каждый его вздох доносится откуда-то издалека и кажется последним. Глаза у него стекленеют, как у умирающего, он похож на пугало, качающееся на ветру.
— Убирайся ко всем чертям!
Он молча спрыгивает вниз, рот его полон грязного снега, он бежит прочь, задыхающийся, ослепший, не чуя под собой ног, в голове у него — пустота, и в этой пустоте гулко, как барабанная дробь, отдается стук его сердца, ему уже никогда не извергнуть из себя боль за Изабеллу, боль, леденящую ему язык, не освободиться от стыда, который обжигает его тело. А от стонов Изабеллы у него опять все внутри переворачивается. Он затыкает себе уши и бежит прочь, чтобы вырваться из этой жизни, не его жизни, такой странной, такой нечеловеческой; перед ним словно пронеслась лошадь, с которой содрали кожу, и теперь она вся красно-синяя и вместо ног у нее белые грязные резинки.
Выскочив на улицу, где ходят трамваи, он со всего размаху налетает на Баркаса, тот хватает его за плечи, а сзади Банан заламывает ему руки.
— Откуда это ты? — спрашивает Баркас своим деревянным голосом.
— И куда же ты несешься с туфлями на плече? — раздается за его спиной голос Банана.
Он смотрит на них, ничего не видя и не понимая, брыкается, пытаясь освободиться.
— Мы стоим на стреме.
— Сейчас может случиться что угодно, ты должен нам все рассказать.
— Пустите меня!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34