А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он мог бы каждую ночь ночевать на новом месте или пожить где-то недельку — ему все равно. Но главное, ему не хочется, чтобы его лишили удовольствия возвратиться домой вдвоем с Джейн. Маленькая черная дама напомнила ему церковь и утро этого бесконечно длинного дня. Вчера его вручили, словно посылку на почте, теткам и дяде, которые не знают, что с ним делать и стоит ли вообще оставлять его у себя; и поначалу он был совсем одинок в с ума сводящем огромном мире, полном улиц, никуда не ведущих, а потом свершилось чудо — Джейн скорчила рожицу, и это было самое драгоценное, что принес нынешний день, и он не желает ни с кем этим делиться.
— Не надо нас провожать, мы ведь живем совсем рядом.
Не сдержав порыва, он почти выкрикнул эти слова. Джейн вздрагивает спросонья и теперь смотрит на него, словно не узнавая, прищурив глаза, в которых мелькает страх, и ему делается смешно.
— Вот оно чудище! Съест тебя за то, что спишь на улице.
— Бедный мышонок, до чего ж ей не хочется возвращаться к себе, вечно она у нас засыпает. Иногда даже не помнит, как потом добралась до дому. Ладно, раз ты у нас мужчина, идите одни. Если Джейн не боится…
— С ним ничуточки! У него есть огромный белый волк по имени Балибу, — сообщает принцесса, которая никак не может проснуться, несмотря на все свои ужимки и гримаски.
— Ну и фантазерка же ты! Давайте попрощаемся, и отправляйтесь прямо по улице Дорчестер. Она лучше освещена, и там больше народу — сейчас все идут в церковь.
Джейн еле передвигает ногами и не без труда дотягивается до доброй щеки мамы Пуф. Он тоже целует маму Пуф, и его обдает запахом простокваши.
— Завтра мы вас ждем, даже если будет дождь.
Она машет дряблой рукой и улыбается, как полная луна.
Сапожник провожает их через арку, темную, как сама ночь. Выведя их на тротуар, он наклоняется, чтобы поцеловать Джейн, и говорит:
— Спасибо за корову.
— За корову? За какую корову, дядя?
— За то, что не проговорилась.
— А-а, я и забыла. Я хочу показать ее Пьеро. Она уже вернулась домой?
— Да, но папаша Эжен, если только он не спит, наверняка в скверном настроении.
И он идет по улице без деревьев, где все фонари зажжены словно в праздник, только справляют этот праздник, должно быть, где-нибудь не здесь.
— А на что ему корова?
— Чтоб молоко продавать.
— Тогда почему только одна?
— Потому что он и сам один.
Джейн останавливается у подворотни, где так темно, что кажется, будто за ней сплошная черная стена.
— Вот здесь. Она живет в том конце двора, в загончике, как в деревне. Но я еще никогда не была здесь ночью.
— Идем, не то я отдам тебя индейцам: они точат ножи и смотрят, как поблескивают в темноте твои волосы.
— А вдруг Балибу съест корову?
— Даже когда он превращается в белого волка, он ест только то, что едят обыкновенные кошки.
— А для чего он вообще нужен?
— Чтобы мышат пугать.
Он тащит ее сквозь черную стену, и они попадают во двор, почти вдвое меньший, чем у мамы Пуф, где сильно пахнет навозом. В темноте они натыкаются на колючую проволоку и слышат, как совсем рядом, за низенькой загородкой с навесом, шевелится кто-то очень большой.
— Она красная.
— Красных коров не бывает.
— А ты хоть когда-нибудь видел корову?
— Нет, но я знаю.
Корова, которая уже прилегла, становится на колени, потом на ноги; услышав стук ее копыт по настилу, Джейн шарахается в сторону.
— Как она громко топает! Пошли отсюда.
Но он не двигается с места, и ей ничего не остается, как стоять рядом, вцепившись в его руку.
Корова тянет морду из-за загородки: во рту у нее клочок сена, и челюсти медленно ходят взад и вперед.
— Странно она жует, как будто шиворот-навыворот. У нее, наверно, нет зубов. И потом, она вовсе не красная, а светло-коричневая. Нельзя тебе верить.
— Пошли, Пьеро. Папаша Эжен рассердится, ведь мы ее разбудили.
— Да она вовсе не спала. Смотри, какие у нее большие красивые глаза, совсем как твои!
Он видит, что Джейн на самом деле страшно, быстро проводит рукой по коровьей морде, чувствуя под ладонью жесткую шерсть, и говорит:
— Я ее потрогал. Теперь можно идти.
Обернувшись, он видит, что прямо перед ними, в арке, стоит человек, закутанный в длинный старый плащ, на голове у него дырявая соломенная шляпа, а на ногах башмаки, почти такие же, как у него самого, только без шнурков.
— Это и есть папаша Эжен?
— Ой, это пакостник, — бормочет Джейн, дрожа больше от отвращения, чем от страха. — Он вечно гадости делает. Пошли скорей, не смотри на него.
Этот человек в своем длинном рваном балахоне в его глазах настоящий бедняк, таких он сотни раз видел на картинках; он безуспешно шарит по карманам в поисках теткиных монет, и ему непонятно, почему этот оборванец вызывает у Джейн такое омерзение.
— Это же просто нищий, он не виноват, что он такой.
— Нет, бежим, он сейчас пакости будет делать.
Но тут нищий распахивает плащ и подзывает их, скуля, как пес. Он видит, что под плащом тот совершенно голый, а эта штуковина, выставленная напоказ, у него невероятно огромная и отвратительная, в тысячу раз отвратительнее любой гниющей раны, и он словно цепенеет, не в силах сдвинуться с места. А Джейн уже успела выскочить на тротуар.
— Потрогай, мне больно, — стонет нищий, сделав несколько шагов в его сторону.
В нем вскипает слепая ярость и ненависть, как тогда, когда он после многих месяцев унижений набросился на Жюстена; пальцы его до боли в ногтях царапают гравий, и он изо всех сил, пригоршнями швыряет гальку в это кошмарное видение, пока тот не сползает бесформенным мешком по стене, а он все швыряет и швыряет, не замечая струек крови, не обращая внимания на звериные стоны. И когда руки в конце концов отказываются ему повиноваться, он пинает его ногой куда попало, колотит по обмякшему телу, которое с каждым ударом оседает все больше.
— Скотина! Скотина поганая!
Он все молотит и молотит, и до его слуха еле доносится плач Джейн с тротуара, мычание коровы, крики папаши Эжена, высунувшегося из окна. Наконец кто-то оттаскивает его за плечи и выволакивает на тротуар. Его бьет дрожь, он с трудом втягивает воздух сквозь зубы. И чей-то голос говорит ему:
— А ну спокойно, парень! Ты чуть не убил его, ведь он пьян в стельку.
Джейн гладит его прохладной ладонью по щеке, судорожно всхлипывая.
— Пьеро, зачем ты так? Он же совсем не злой.
— Ну, мышонок, и вояку ты себе нашла! Теперь мне незачем тебя провожать.
Это голос сапожника. А с ним двойняшки, они восхищенно гогочут.
— Когда будем сражаться с ирландцами, непременно возьмем его с собой.
— Он еще почище их дерется!
Папаша Эжен тоже притащился, впопыхах натянув штаны на ночную рубашку.
— Ну, что теперь прикажете с ним делать?
— Да пусть себе здесь дрыхнет! Не подохнет, не бойся. А если к утру не протрезвеет, напусти на него корову. А вы быстренько марш домой!
Близнецы медленно отступают, не торопясь выполнять отцовское приказание.
— Я же говорила тебе: не смотри! Его здесь все знают. А тебе, когда ты разозлишься, лучше под руку не попадаться!
Оттеснив близнецов к самому дому, сапожник идет провожать его и Джейн до улицы Дорчестер. На прощание он целует Джейн.
— Вам теперь все прямо, никуда не сворачивайте. И не забывайте здороваться с дамами, которые идут в церковь.
Сапожник хлопает его по спине:
— А тебе, петушок, я еще голову намылю, дерись со своими сверстниками, а к взрослым не лезь.
Через несколько шагов они оглядываются: сапожник все еще машет им вслед.
Постепенно он успокаивается, но его так мучает жажда, что он, кажется, выпил бы целое ведро.
— Я даже не знал, что такое бывает.
— Он просто несчастный, больной. А ты, Пьеро, и правда не боишься ничего на свете!
Ее восхищенный тон слегка коробит его.
— Да тут дело не в страхе! Меня словно обожгло.
И они молча идут до улицы Плесси. Он изо всех сил пытается забыть случившееся, но ярость еще бурлит где-то на дне его души, ярость против чего-то, чего он и сам толком не сознает: против этих таких непонятных взрослых, против самой жизни, оказавшейся вовсе не продолжением детских грез, не обещанием чуда, вечно откладываемого на потом, а каким-то странным спектаклем, где все предстает вперемежку — и большим, и маленьким; и память удерживает не столько аромат сирени, сколько запах простокваши, исходящий от мамы Пуф, и думает он не о Джейн, идущей рядом, держа его за руку, а о кошке, которая сторожит лампадку в доме мадам Пэман перед фотографией ее сына, чьи двадцать лет не просто загублены, нет, гораздо хуже — они развеяны где-то, исчезли неведомо куда, далеко-далеко за океаном. И каким-то новым взглядом, почти с подозрением поглядывает он на маленькую фигурку рыжей феи, которая одной своей гримаской подарила ему столько радости.
— А что с нами будет дальше, ведь на поляне индейцы?
— Ты же сказала, что хочешь вернуться.
— А сейчас уже не хочу. Я вижу, что ты большой и с тобой можно отправляться в кругосветное путешествие.
— Ну ладно, только сейчас ночь и ничего не происходит: мы просто спим.
— Как же мы спим, раз индейцы точат ножи?
— Вот видишь, какая ты трусиха! Я сказал нарочно, чтобы обмануть тебя. Никакие это не индейцы, а самые обыкновенные лягушки, они точат зубы о камни.
— У лягушек зубов не бывает.
— До чего же скучно путешествовать с тем, кто все на свете знает! Почему где-то на земле не может быть зубастых лягушек? Ты что, всех лягушек перевидала?
— Верно, верно, Пьеро. И потом, я ведь никогда не заглядывала лягушкам в рот. А как же красные глазищи, которые смотрят из темноты на мои волосы?
— Здрасьте! С чего это ты взяла, что у индейцев глаза красные? Ты видела у кого-нибудь красные глаза, ну, красные, как краска?
— Нет, не видела.
— Ну вот, и вовсе это светлячки, подумаешь, больно нужны им твои волосы, так же, как мои башмаки. Тоже мне невидаль! В лесу белок полно. На что им твои волосы!
Они дошли до своего дома, который был самый новый и самый высокий на всей улице. Оба они живут на верхнем, четвертом этаже. Теперь они всегда будут жить рядышком, и они уже знакомы. И когда они скажут «пошли домой», они будут говорить про один и тот же дом, правда, здесь они не будут вместе, как у мамы Пуф: здесь между ними стены, дядя, тетки, ее мать, которую он в глаза не видел.
— Почему ты сердишься, Пьеро? Я ведь не виновата.
Они поднимаются не спеша, но не только потому, что устали, оба стараются вернуть что-то, чего уже нет больше между ними.
— Я не сержусь. Ты тут ни при чем. Просто денек такой выдался!
— Ничего, завтра ты привыкнешь. Ведь сегодня тебе все было в новинку.
Дверь приоткрывается, и кто-то невидимый хватает Джейн за руку и втаскивает в квартиру. Но она успевает вытянуть шею и чмокнуть его в щеку.
— Пока!
Она исчезает, дверь захлопывается.
Весь вечер у мамы Пуф он предвкушал минуту, когда они окажутся одни на лестничной площадке и будут разговаривать долго-долго, сидя вдвоем на холодных каменных ступеньках, а потом незаметно уснут и даже не узнают, когда расстались.
Он звонит в дядину дверь.
Накрапывает дождик и окутывает серой пеленой свечи тополей за высокими стенами богадельни по ту сторону улицы, закрытые ставни Джейн, неподалеку от которых он сидит, какого-то размытого темно-зеленого цвета, и школьную тетрадку в его мокрых руках, где буквы расплываются в дымке воспоминаний, таких еще близких и уже таких далеких, как тот старый каменный дом, где он прожил столько дней, которых забвение лишило всякой реальности, и осталась от них лишь сорванная раковина да ванна, полная земли.
Когда он вышел на галерею, ему почудилось, будто в квартире напротив шумит пылесос, но потом все стихло — никаких признаков жизни, хоть бы тень, хоть бы взгляд мелькнули сквозь планки ставен!
После того как они с тетей Розой вернулись из магазина, он без толку слонялся по квартире, но то и дело натыкался на тетю Марию и наконец нашел себе убежище здесь, прихватив маленький сверток, который вручила ему Святая Сабина, объявившая, что он стал теперь почти взрослым и перед ним широко распахнулась жизнь. Кто-то развернул этот сверток и оставил на книжной полке в дядином кабинете, возле дивана, где он спит, и он с возмущением и со стыдом обнаружил там свою черную тетрадку, которой когда-то завладело воронье, а он считал, что ее давно уже не существует. Эта тетрадь, три открытки и два письма от Марселя — вот все, что осталось у него от сотен и сотен дней, прожитых среди этого безликого стада, под стук колотушек и хлопки линейкой, за стенами, которые окружили его плотным кольцом, когда память его только-только зарождалась.
Галерея поворачивает под прямым углом и чуть дальше упирается в крытую лестницу, крутую и темную, откуда идет черный ход в квартиру Джейн, — лестница спускается вниз, на улочку; а галерея такая узкая, что от дождя не спрячешься, и открытая наугад тетрадь размокает у него на коленях; он перечитывает написанное с удивлением: оказывается, слова могут удержать мгновения, которые никогда не бывают такими отчетливыми и обособленными, как предложения с точками и занятыми. От дождя намокли и его новые штаны, и свитер, в которых он похож на обыкновенного мальчика, и ему это приятно, потому что по его виду можно подумать, что ему иногда разрешают играть и дома.
Вся вторая половина дня ушла на эти покупки: для тети Розы это была настоящая пытка, она без конца что-то прикидывала в уме и поминутно повторяла:
— Да, как ни крути, сударь мой, так все дядино наследство на тебя уйдет!
Раза два-три он удирал от нее побродить по другим отделам, но потом никак не мог оттуда выбраться. Что за гигантский магазин и какое здесь множество разной одежды! Там их каждые две недели выстраивали перед дверью бельевой и, на глазок прикинув размер, выдавали рубаху, чулки и комбинезон: всякий раз вроде бы другие, но рано или поздно к каждому возвращалась уже знакомая рубаха — разве что на ней прибавлялась новая заплата, — но узнать ее можно было хотя бы по тому, в каком месте она была сильнее выношена. Бельевую они звали там магазином, но никаких сюрпризов в этом магазине не бывало. Зато сегодня он был ошеломлен пестротой и разнообразием товаров, не просто ошеломлен, а обескуражен, а потом даже разозлился, потому что надо было примерять одну пару штанов за другой, и с каждой повой парой тетя Роза становилась все нерешительнее и нерешительнее. Наконец, обалдев от всей этой толчеи, он улизнул из магазина подышать воздухом. Тетя Роза отыскала его и ткнула зонтиком в зад:
— Ах ты, бессердечный, настоящий дикарь! Дядя разоряется на тебя, я потеряла целый день, а ты еще удираешь, даже спасибо не сказал! Ведь пока что не решено, останешься ты у нас или нет…
Наконец она остановила свой выбор на темно-синем костюме и нарядных ботинках, от чего пришла в еще большую ярость. Шел дождь, и он впервые в жизни ехал на трамвае, правда без всякого удовольствия, потому что трамвай больше стоял, чем двигался, и был битком набит женщинами, от которых несло потом; за всю дорогу ему так и не удалось сесть и он ничего не увидел в окошко.
В черную тетрадь он записывал приключения Балибу: со страницы на страницу тянулись серии рисунков наподобие комиксов, а под ними текст, порой без начала и без конца и даже не соответствовавший картинкам, потому что рисунки чаще всего не слишком ему удавались, и он рисовал их снова и снова, стараясь сделать покрасивее, а история тем временем шла своим чередом. Даже Балибу никогда не получался у него одинаковым: то толстел, то худел в самом неожиданном месте — особенно неудачной выходила голова, да и лапы вечно были разной длины.
Но главное, черная тетрадь была единственным проявлением его слабости там, какой-то противоестественной, унизительной слабости, недостойной мужчины, почти граничащей с малодушием. Зря он доверился бумаге, потому, что если бы все это осталось лишь у него в голове, то тайна оберегла бы эти мгновения, которыми он мог бы наслаждаться один, не стыдясь, потому что он в любой момент мог бы скрыть от чужих глаз ту нежность, которая была ему заказана. Ведь в тот раз впервые живой человек раздвоился в его сознании не настолько, чтобы его нельзя было признать. Но когда слова попали на бумагу, их прочли другие, и в первую очередь — главное заинтересованное лицо; живой персонаж разрушил воображаемого, а сам он долго мучился от стыда, не мог простить себе отступление от мужских законов чести.
Святая Агнесса! В тетради она называлась не иначе как «принцесса», но даже Свиное Копыто сразу догадалась, кого он имел в виду. Вдобавок он там объяснял для самого себя, как будто в том была нужда, почему Свиное Копыто прозвали именно так: если она собиралась отвесить пощечину кому-нибудь из старших, то сначала стукала его каблуком по косточке на ноге, чтобы он потерял равновесие и не мог удрать. И хотя все отлично знали этот ее прием, он ей почти всегда удавался. В тетради у него не получилось даже связной истории:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34