А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А еще тут есть колоннада и две тяжелые кованые ограды.
Это мог бы быть настоящий парк при замке, если бы Голубой Человек бросил в конце концов заниматься делами всего мира, сорвал с детей тюремную одежду и помог проникнуть за оборотную сторону картинок, плоских, как книжная страница.
Длинная прямая аллея ведет к круглой колонне из розового камня, увенчанной фигурой позеленевшего господина, который взирает со своей высоты на подступающую к нему толпу: принарядившаяся, неторопливая, почти бесшумная, дойдя до него, она растекается во все стороны по узеньким дорожкам среди газонов и множества цветов, сплетенных в венки, обвивающих кресты или просто сваленных охапками.
Впереди него вышагивают друг за дружкой все три тетки в шляпках с черными вуалетками, только у тети Эжени вуалетка ядовито-голубого цвета. Отекшие щиколотки Марии подушечками нависают над ее новыми туфлями. Роза ступает уверенно, по-хозяйски, прямая как жердь, свою черную сумку она тащит, как ведро с водой, Эжени семенит за ней, покачивая в такт шажкам головой, и вуалетка ее мерно вздымается, как горлышко воркующей голубки.
— Сегодня день поминовения, — объявила утром Роза тоном, не терпящим возражений.
Это похоже на праздник. Ему кажется, что он в гостях у всей этой красоты, вокруг него покой и тишина. Щебет невидимых птиц, названий которых он даже не знает, сопровождает их в парке, как журчание фонтана. На нем обновка — красивый костюмчик цвета морской волны с короткими штанишками, и он сразу превратился в мальчика из хорошей семьи, которому запрещают ходить по газону. Лаковые туфли с жесткими подметками жмут ноги, и ему нелегко дается непринужденный вид счастливого ребенка, привыкшего к семейным прогулкам в парках.
У подножия позеленевшего столпника завязывается спор.
— Нам туда, — уверяет Эжени, указывая на среднюю из трех тропинок.
— Каждый раз ты это твердишь, и каждый раз нам приходится возвращаться, — возражает Мария. Лицо ее под черной вуалеткой порозовело и стало почти ласковым.
— Все зависит от того, с кого мы начнем, — вмешивается Роза, ее голос, даже сниженный до шепота, все равно звучит ворчливо.
Толпа вокруг них распадается на три равных потока и расходится по трем тропинкам.
— Начнем с наших, а ту нам будет труднее найти, — решает Мария.
— Да все равно это в одной стороне, — говорит Эжени и устремляется к средней тропинке.
Мария и Роза сворачивают на правую, и Эжени, смирившись, догоняет их, шагая прямо по газону и ворча себе под нос:
— Вечно одно и то же. А потом придется возвращаться.
Их кортеж снова пускается в путь. Они минуют склон, усеянный маленькими склепами, забранными массивными железными решетками. В один из них он пытается заглянуть, но тетя Роза одергивает его и, поправляя на нем галстук-бабочку, от которого он того и гляди задохнется, поучает:
— Нельзя туда смотреть. Это невежливо.
Потом вдруг деревья кончаются, и вокруг, везде, куда только достанет глаз, — поставленные стоймя камни всевозможных форм и размеров, почти вплотную друг к другу, у подножия их небрежно брошены букеты, словно их швырял как попало нерадивый садовник, а на самих камнях высечены имена, даты и даже латинские слова.
Он впервые на кладбище, но оно вовсе не навевает на него тоску, наоборот, здесь гораздо веселее, чем на улице Лагошетьер, совсем не так он представлял себе «три аршина земли». Он даже считает, что здесь много чего интересного, нашлось бы во что поиграть. И мертвецов вроде не видно.
Он останавливается перед самым высоким камнем и считает, сколько на нем выбито имен. Тринадцать, и все с датами, а камень-то стоит почти впритык к соседним — так что вряд ли здесь кто-нибудь похоронен, кроме имен, где ж тут поместиться людям.
Тетки наконец напали на след.
Эжени, самая бойкая из всех, успела вырваться вперед.
— А-а, вот и Ларошели. Значит, к нашим сюда, — радостно объявляет она, словно речь идет не о покойниках, а о соседях по лестничной клетке.
Они останавливаются перед квадратной каменной колонной с крестом, очень похожим на букву X. Цветов здесь нет, а соседние камни подступают так близко, будто хотят отнять последний клочок земли. Тетки опускаются на колени, достают молитвенник, и Мария начинает читать, выдерживая длинные паузы, во время которых все хранят молчание. Окончив, она разражается рыданиями, и все молча и растроганно смотрят на нее, потому что всем известно, что и она скоро… Она плачет долго, не поднимая глаз от газона, местами совсем пожелтевшего.
А он встает, потому что ему больно стоять голыми коленками на песке, и, чтобы не видеть тетю Марию, смотрит на небо. Он вздрагивает и несколько раз открывает и закрывает глаза, чтобы проверить, не мерещится ли ему. Все небо цвета морской волны — без единого облачка, а вот солнце накрыто тенью, которая вот-вот проглотит его целиком. Лишь по краям осталась тоненькая бахромка.
Он прислушивается, и ему кажется, что птицы замолкают одна за другой, и на кладбище и впрямь опускается ночь, и вдруг становится так тихо, что он отчетливо слышит влажно хриплое дыхание тети Марии, которая наконец-то перестала плакать. Солнце выбрасывает во все стороны огненные руки в схватке с пожирающей его тенью. А когда становится совсем темно, тетя Мария припадает к могиле, целует землю и снова разражается рыданиями, такими громкими, что люди, которые смотрят на небо, оборачиваются к ним. И он видит неподалеку, через три камня от них, худенькую молодую женщину с таким огромным животом, что ей все время приходится откидываться назад, чтобы не упасть, а по бокам у нее двое ребятишек, которых она держит за руки, и она тоже громко рыдает, и даже у него самого вдруг начинает щипать глаза, потому что впервые в жизни он видит беременную женщину, а отца в этой семье тоже нет; и тут солнце наконец сбрасывает с себя тень, птицы снова заливаются как ни в чем не бывало, и мимо них молнией проносится белка, а беременная женщина так резко отшатывается назад, что один ребенок падает, и она, чтобы удержаться на ногах, опирается на надгробие, наступив на венок из цветов.
— Это дочь Альмы, — узнает ее Эжени. — Муж у нее утонул в порту. А я думала, она уже родила. Что же это такое было? Затмение? Вы видели?
Мария поднимается — слез за вуалеткой не различишь, видно только, как они капают с подбородка. Роза и Эжени берут ее под руки. Потом они долго ищут другой камень, который «не наш». Камень совсем маленький, закругленный сверху.
Неужели, недоумевает он, умирают только люди из нашего квартала, а может, просто знакомых кладут вместе, чтобы потом их легче было найти, и тут вырастает точно такой же неведомый ему город, разделенный на такие же кварталы, населенный все теми же семьями — каждая на своем месте.
— Уже четыре года прошло, — вздыхает Роза, — а мне все не верится. Самая молодая из нас! Ну иди же сюда, малыш, это здесь.
— И с ней младенец, которого живым никто так и не увидел, — добавляет Эжени.
Он быстро читает высеченную на камне фамилию — свою фамилию; дальше он читать и не пытается, потому что фамилия эта кажется ему такой же незнакомой, как его собственное лицо в зеркале, — он решительно не видит никакой связи между этим камнем и тем, что перестало оживать даже в самых заветных тайниках его памяти; он раз и навсегда решил отказаться от попытки повернуть время вспять, туда, откуда на него веет холодом и где светится чья-то далекая улыбка, хотя лица он не видит; эта улыбка всегда с ним, как небо над головой, которое не может исчезнуть, даже если не глядишь на него, как острое чувство утраты, не смягченной временем, утраты безвозвратной, от которой только и можно заслониться глыбой льда.
На этот раз молитвенник читает Эжени, скороговоркой, колебля голубую вуалетку.
Но иногда что-то все-таки пробивается к нему через толщу льда: аромат духов, или вдруг какое-нибудь слово, или запах кажутся ему знакомыми, например, когда он по приказанию Святой Помидорины чистил овощи или собирал белье в прачечной, и еще во сне, когда он собственной рукой случайно касался своего тела, но такие ощущения мимолетны, он не может их удержать. А этот камень с его фамилией для него совершенно чужой, и у него даже мысли такой нет, что она вместе с младенцем может лежать под ним.
Окончив молитву, все три тетки застывают, смотрят в безжалостном ожидании чего-то, что не может произойти.
— Она была святая! Сколько она натерпелась, и никогда ни единой жалобы! — говорит тетя Роза.
Тетя Мария следит за ним, скрытая черной вуалеткой, и подбородок у нее трясется от злости. В конце концов она не выдерживает.
— Ну хоть бы всплакнул! А ведь ты в первый раз на могиле у матери.
Он не понимает, откуда взялись слезы, но он вдруг на самом деле начинает плакать — от ненависти к ним, к этим цепляющимся за жизнь старухам, которые устроили все это представление и приволокли его сюда, как будто он в чем-то виноват или должен искупить чью-то вину; и чего это они произвели ее в святые, это они-то, которые ни о ком слова доброго не скажут, готовы любого сожрать живьем.
— Вот видишь, и у него есть сердце, — слышит он голос тети Розы, кидающей ему спасательный круг.
— Это не ваша мама! Не хочу больше вас видеть! И ее тоже, когда вы тут!
И он кидается прочь как безумный, расталкивая людей, охваченный ужасом среди этого кладбища, огромного, как город, с улицами, расходящимися во все стороны, и, куда ни повернешь, путь тебе преграждают люди со скорбными лицами и мокрыми глазами и камни, которые молчат, хотя на них высечены имена, и повсюду срезанные цветы, от которых веет смертью, и одни только цветы здесь напоминают о ней.
И все-таки сегодня он встретился со смертью — умер Балибу, который, впрочем, и жил-то только в его голове.
Дядя ушел из дома сразу после обеда в прекрасном настроении, он даже напевал какую-то песенку, вернее, одну только фразу, довольно зловещую: «Отца я нашел с перерезанной глоткой…» А дальше шло тру-ту-ту, очень весело, видно, все ужасы на этом заканчивались. Ему было известно, что дядя по субботам куда-то исчезал и возвращался поздно ночью, и никто не знал, где он бывает. Сам дядя говорил, что идет в кино, и, вероятно, никто никогда у него не спрашивал, сколько же фильмов он успевал просмотреть за день.
В новеньком костюмчике он благоразумно ждал на галерее перед закрытыми ставнями, за которыми нет сегодня Джейн, ждал, когда тетки наконец будут готовы и поведут его на праздник.
И вдруг он увидел Балибу, правда, с хвостом, но рыжего и тощего, как полагается гулящему коту. Девчушка лет четырех-пяти бросала его вниз с третьего этажа соседнего дома. И каждый раз коту требовалось все больше времени, чтобы встать на все четыре лапы, встряхнуться и прийти в себя, а девочка тем временем спускалась за ним и уносила для нового полета.
На четвертый раз он решил, что все кончено и коту больше не встать, потому что Балибу в своем кошачьем облике не бессмертен. Тогда он кубарем скатился с лестницы, радуясь, что может собрать всю пыль на красивый костюмчик, схватил кота, извивающегося в судорогах. Но едва он взял Балибу на руки и погладил, тот, шипя от злости и выпустив все когти, вцепился ему прямо в лицо и здорово расцарапал щеку, словно именно он был его мучителем.
Если кот плюет тебе прямо в лицо, да еще тот самый кот, которого ты хотел избавить от пытки, значит, Балибу уже нет в живых и больше никто ничего о нем не узнает.
Он вытер пальцами кровь со щеки, нарисовал кровавый крест на правой ладони и, уязвленный смертью неблагодарного Балибу, пропел:
— Dominus vobiscum.
Девочка, смеясь, наблюдала за ним восторженно сияющими глазами, потом схватила за шкирку блаженно замяукавшего кота и пошла к себе на третий этаж продолжать свою милую забаву.
Он бежит по парку мертвецов-невидимок, мимо торжественно прогуливающихся по дорожкам людей, которые ищут на камнях свои фамилии, он бежит совсем не потому, что он маленькое чудовище и не способен даже заплакать, впервые посетив материнскую могилу, но потому, что никогда больше не будет в его сказках Балибу, и на свете нет прекрасных парков, где покоились бы навеки заснувшие коты, и еще потому, что Джейн, доверив ему свою тайну, словно бы что-то утратила, перестала быть такой одинокой и единственной — ведь тело у всех девчонок почти одинаковое, а девчонка, о которой все известно, становится менее загадочной, чем мальчишка; а еще он понимает — вернее, знает так, как знают буквы, хотя самого слова не понимают, — что гора неведомых чудес сильно осела, а в самой глубине его существа притаился кто-то ему до сих пор неизвестный, который может быть гораздо сильнее его, может завладеть целиком и начать распоряжаться помимо его воли, и он не знает, настоящая ли это любовь. Может, Джейн все это выдумала. Он бежит по кладбищу потому, что жизнь вечно ставит его в тупик и он, наверно, никогда не поймет, зачем люди избирают себе на всю жизнь одну-единственную роль, что мешает им каждый день меняться, как меняются дети; он убегает от непроглядной тьмы залитого солнцем парка.
Когда после завтрака он выбежал на балкон, светловолосая дама, красивая и холодная, уже сидела в зеленой машине, и Джейн удалось только выглянуть из окошка и послать ему воздушный поцелуй, но ее тут же грубо втащили обратно в машину, и до него донесся оттуда ее звонкий голосок, но слов он не разобрал. А мужчина, вырядившись американцем, в красных брюках и рубашке в цветочек, как-то забавно махнул ему рукой, подняв вверх указательный палец, и тут же скользнул за руль и рванул с места, словно красивая дама надавила ему на ногу.
Он бежит и думает, почему это Джейн порой не боится никого на свете, бывает до того смелой, что даже он таким быть не может, а то вдруг становится трусливой, как заяц, и в конце концов неизменно покоряется. Почему вот сейчас она уехала в машине с этим человеком, хотя еще вчера говорила, что готова навсегда убежать из дома, только бы не видеть его. Что ей стоило выскользнуть за дверь, подождать его у мамы Пуф, или в парке, или у какого-нибудь кафе. Он бы отыскал ее где угодно.
И еще он бежит по белым цветам, которые умерли, как только птицы перестали петь, утонув во мраке по велению человека в голубом, погасившего солнце; он бежит на свидание, которое тот ему назначил и где он ему откроет нечто самое важное, то, чего он так долго ждал, иначе зачем было Голубому Человеку прибегать к такому удивительному способу — подать знак, видимый всем, чтобы возвестить ему, что свидание состоится? Но что может означать смерть белых цветов?
Он добегает до тяжелой черной ограды, и там — он не понимает, как это возможно, ведь он бежал изо всей мочи, — стоят и дожидаются в плену вуалеток три его тетки, они мертвее мертвецов в этом парке, который был бы таким прекрасным, если бы его отдали детям.
— Никогда в жизни не было мне так стыдно перед людьми, — горько сетует тетя Роза.
— Это же твоя мать, твоя родная мать! — возмущается своим «подснежниковым» голосом Эжени.
— Святотатец! — только и говорит тетя Мария, обнявшая землю, чтобы погасить солнце; ненависть в ее голосе можно даже потрогать рукой.
Они всей семьей едут на трамвае, молчаливые, застывшие, укрыв свое счастье под опущенными веками, окруженные точно такими же «счастливчиками», только болтающими по-английски.
— Почему ты не ешь жаркое?
— Не хочу. Оно невкусное.
— Ты ведь никогда такого не пробовал, — уговаривает его тетя Роза.
— Наш барчук не любит телячью печенку! Наверно, там ее подавали каждый день, — вкрадчиво начинает тетя Мария, которая, судя по всему, держит про запас что-то посерьезнее: она смотрит на него в упор, не отводя взгляда и даже не притрагивается к еде, ее сплющенное кулаками лицо, еще более красное и одутловатое, чем обычно, нависает над самой его тарелкой.
— Не хочу телячьей печенки, она невкусная.
Он ставит свою тарелку перед тетей Марией.
— На, ешь сама. Ты ведь больная, тебе это полезно.
Роза закатывает ему пощечину, правда, в самую последнюю минуту она заколебалась и ослабила силу удара; и он, уже готовый взорваться, сдержался.
Он был уверен, что, воспользовавшись отсутствием дяди, они разойдутся вовсю. Вернувшись с кладбища, он ушел на балкон, а они, на время оставив его в покое, вертелись вокруг тети Розы, готовившей ему сюрприз — жаркое, которое он никогда не ел.
Там его поначалу рвало от казенного супа, но Свиное Копыто заставляла все же глотать его, не отступалась до тех пор, пока ее самое не начинало тошнить от вони: тогда она била его и, видно, от этого приходила в себя. Он прошел там такую школу, что тетки заранее могли считать свою партию проигранной, и пощечины тети Розы казались столь же смехотворными, как оплеухи Святой Помидорины, когда она сердилась, что он чистит картошку без должного рвения.
Эжени, радуясь, что на сей раз под обстрел Марии попала не она, сидела молча.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34