А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я не согласна с утверждением, будто поговорка "Яблоко от яблони далеко не падает" устарела. Только семья определяет то, какими будут дети. У меня если и есть что-то хорошее, то это от мамы. Честнее и добрее моей мамы я не знаю человека. Хотя мы и держимся друг от друга поодаль. То есть в ней тоже заложено то, что вы именуете разобщенностью. Она избегает лишний раз вникать в мои беды. Она будто бы бережет себя. Наша жизнь с нею катится как бы по разным рельсам, но она, если я попрошу, всегда приходит ко мне на помощь.
В семье Надежды Скорик все по-другому. Там одна мощная колея: впереди мама, за нею старшая дочь Соня, а за нею Наденька. Мама, Анна Сергеевна, известный в городе человек, директор бытового комбината. Она депутат, на городских торжествах всегда в президиуме, жизнь у нее не сложилась, это она сама подчеркивает, хотя, как мне кажется, она могла бы и не прогонять своего милого мужа, который в чем-то связывал ее, не давал жить так, как ей хотелось. Меня всегда поражала та степень откровенности, которая существовала между Надеждой и ее матерью. Но сначала о Надежде. Мама зовет дочь былинкой, хрупким росточком, пушинкой, хотя Надежде двадцать лет, рост — метр семьдесят пять, непременно высокий каблук и ультрасовременные прически. Но есть в ней что-то от былинки: у нее необыкновенно нежная кожа, алые губы (зря она их подкрашивает), ангельские голубые глаза, вздернутый милый носик, а голосок — нежнейшая мелодия: никогда не скажешь, что у нее три любовника, в отношениях с которыми она иной раз так запутывается, что даже мама не в силах помочь ей.
На первом месте у Нади — Фарид. Однокурсник из Азербайджана, такой высокий, красивый брюнет, очень скромный и честный мальчик. Родители часто навещают его. Побывали, разумеется, у Скориков. Даже что-то вроде помолвки было у них. Обменялись дорогими подарками. Но Анна Сергеевна сказала дочери:
— За Фарида не выходи. Будешь рабыней…
— Но как же тогда мне быть? — спросила Надя.
— Ищи, — отрезала мама.
А с Фаридом Анна Сергеевна как с родным сыном. Фарид часто остается у них ночевать. Фарид влюблен в семью, в Наденьку. Он всегда подчеркивает ее главное достоинство: вэрность. Фариду нравится то, что Наденька настоящая хозяйка, печет пироги, готовит обеды, закрывает банки с овощами и фруктами. Фарид помогает, а Надя покрикивает: "Фарид, принеси это!",
"Да быстрее, Фарид!", "Ох, какой же ты медлительный, Фарид, тебя только за смертью посылать!" Фарид молчит и улыбается.
— Он даже в самые интимные минуты молчит. Только сопит, и это начинает меня раздражать…
— Ты его любишь?
— Привыкла. Он домашний. Не то что Гришка Отрепьев.
Григорий Павлович Арефьев служит на том же комбинате, где и Анна Сергеевна. Я подозреваю, что он был любовником матери. Одним словом, милый друг дома. Надя к нему привязалась, как к родному человеку. Он часто бывал у Скориков. Надя помнит то далекое мгновение, когда ей так хотелось, чтобы ее обнял этот веселый и красивый мужчина, но ей было тогда уже тринадцать лет, а мама была рядом, а дядя Гриша подарил ей красивую брошь, и она стояла в растерянности, и мать ощутила это мгновение, и подтолкнула дочь, и Григорию будто сказала: "Ну что же ты?!" — и он обнял девочку, и она прикоснулась к его щеке.
— От него так хорошо пахло, — рассказывала мне Наденька. — Но главное не это. Главное — его волосики на руке. Они как электричеством по всему моему телу. Этого никогда не забуду. Лет пять длилась невинная дружба милого друга и Наденьки. Она хранила его цветы, пекла для любимого дяди Гриши вкусные пироги. А однажды не выдержала, бросилась к нему на шею, и Григорий Павлович Арефьев, добрый и замечательный человек, для которого Анна Сергеевна была лучшим другом и покровителем, не устоял. Пал к ногам юной красавицы.
Я спросила у Нади:
— Ну зачем он тебе? А она как ребенок:
— У него такие волосики на руках. И от него так хорошо пахнет всегда.
— А если мама узнает?
— А она, наверное, знает. Думаешь, такая дура? Она, по-моему, теперь на все готова пойти, только бы Фарид от меня отлепился… Она поэтому и рада моему Донскому казаку. Донской казак — Это Дима Донской. Музыкант, хипарь, спортсмен и мотоциклист. Надя влюблена в него без памяти, и он ее не шокирует своей изысканной неряшливостью. Донской говорит о себе: "Мужчина должен быть черен, вонюч и грязен…"
— А я его люблю. Я как увидела, сразу влюбилась. На пляже. Там же ему и отдалась. И он решил, что я такая… А он меня никогда не полюбит… — и в слезы.
— Может, и полюбит.
— А мне это и не нужно, — вдруг как с цепи моя Надежда. — Я его тоже не люблю! Никого не люблю! Или всех сразу. Давай я налью тебе хорошего вина…
— Я же не пью…
— Ну а я выпью. Придумали лживую мораль! Почему я не могу по закону любить всех? Почему? Ты — психологиня, объясни! Почему?
— Так сложен человек!
— Ничего не так. Я хочу любить троих. У меня натура такая. Я себя ощущаю полноценной, когда во мне эта любовная игра идет. Я с Фаридом, а жду Гришу, а когда Гриша со мной, изнемогаю от желания увидеть Донского. Они вместе составляют во мне одно целое. Я раньше думала, что я погрязла во лжи, что я изменяю им. Ничего подобного, я каждому из них верна и немножко непостоянна. И в этом вся прелесть. И от этого получается огонь, на который слетаются человеческие души. И только в этот огонь я и верю!
— Ну а когда он кончится?
— Ну и хорошо! У меня нет претензий! И не будет. Только дайте мне сейчас пожить. Я не деловая женщина, как мама. Я не буду никогда играть в ее игры. Хватит мне и тех бабок, которые она мне оставит. Мне нужна любовь и свобода, и я больше ничего не хочу. Что скажешь? Аморально? Ты бы так не смогла? Ты всё книжки читаешь! В философию вдарилась. А мне это никогда на пользу не шло. У меня от книжек уши вянут. Душа черствеет от них.
— Не пей больше, — сказала я.
Эх, что тут поднялось в ней! Как она на меня набросилась! Хорошо, что Анна Сергеевна пришла.
— Любонька, поговори хоть ты с нею. Образумь ее, деточка…
Другая моя Надя, Надя Ширлова, полная противоположность первой. Жила с мамой и бабушкой в маленьком своем домике. Несколько грядок, цветочки, герань на окошке, чистота в доме и уют. У Нади огромные черные глаза, в которых всегда печаль. Такие же глаза у бабушки и у мамы. Живут бедно, а так светло в доме. Я бы даже сказала: просветленно. Эта Надя тоже росла, не зная бед и забот. Пока не стал за ней ухаживать ее однокурсник Коля Смелое. У него уже тогда было три любовных скандальных истории, и Надя знала о них, а не смогла устоять, полюбила именно его, беспринципного, безвольного. Значит, в любви есть что-то такое, что неподвластно ни разуму, ни сердцу. Здесь по крайней мере у Нади действовал своего рода закон ослепления. Она ни о чем не могла думать. Ни о ком не могла слышать. Ее волновал только он, Коля Смелов. Когда Надя сказала ему, что ждет от него ребенка, будущий отец расхохотался: "А где гарантия, что это мой ребенок?" Надя ничего не сказала. Плакала, когда он ушел. А когда родился мальчик, была счастлива, что сын похож на отца, который еще раз ей сказал однажды: "Имей в виду, я женюсь на другой девушке…"
Надя ему ответила:
— Мне будет хорошо, если ты будешь счастлив.
И это было сказано без обиды. Она вся в ожидании. Вся в заботах. Он неделями не появляется, а она не отходит от телефона. Видеть никого не может. Только бы Коленька хоть как-то дал о себе знать.
Я всматриваюсь в жизнь моих столь разных подруг, и мне грустно, что так скверно устроена жизнь. Как жалко мне бедных, несчастных людей!
Я вам писала, что для меня настоящий человек — существо страдающее. Я страдаю даже тогда, когда счастлива. Каждую минуту меня разрывают сотни противоречий, я вся изодрана изнутри, впрочем, это ощущение у меня было и раньше, теперь же, когда я встретилась с вами, ко мне пришел покой, наступила гармония. Я абсолютно с вами согласна: не противоречие движет человеком и формирует его нравственные силы, а гармония, ибо гармония выше противоречия, она вбирает в себя и беспокойство, и тревоги за то, что этой гармоничности может что-то угрожать, — видите, как я набралась вашей философии. Вы знаете, у меня раньше было такое ощущение, будто я иду, а вот то изодранное мое нутро превращено в бахрому и волочится за мной, и я наступаю на эту бахрому, и от этого еще больнее, вот-вот упаду куда-то в пропасть. И я не упала, и (беды никакой не случилось пока что только по одной причине — вы есть на этой земле.
Я не строю иллюзий. Знаю, что вы обо мне не вспоминаете, может быть, и это письмо даже не сразу распечатаете, но я вас все равно люблю. И у меня в жизни ничего нет, кроме вас. Вы — моя надежда и моя вера. Вы — моя большая трагедия. Я узнала вас так рано — буду ли жить долго, не знаю, но любить иначе и не могу и не хочу".
6
Комиссия приехала как раз в тот день, когда прихвостни Багамюка мне стали угрожать избиением. Проверяющие знакомились с новшествами Зарубы, который демонстрировал им успехи маколлистской системы. Центром системы был трудовой день как единица измерения в маколлизме. Он делился на сегменты, в которых чередовались труд, искусство, физкультура и выполнение правовых норм на демократических началах. Это гармоническое единство как главное теоретическое достижение Зарубы, воплощенное им в жизнь, осуществлялось на практике так. День начинался с песнопения. Пели по четным дням гимн, по нечетным — "Широка страна моя родная". Затем полтора часа упорный труд, на слове "упорный" Заруба, как и Багамюк, настаивал, считая воспитывающим лишь то усилие, которое достигалось физическим и умственным напряжением. "Если в эти первые полтора часа отряд не сделает рывка и не выполнит одной трети нормы, никакого эффекта не последует"- эти слова стали лозунгом всей колонии. После напряженного полуторачасового входа в макол-лизм, когда раскрепощались, по мнению Зарубы, духовные и физические силы каждого подопечного, начиналось двадцатиминутное приобщение к искусству и к духовно-физическому раскрепощению осужденных. Фактически это был своеобразный концерт-гимнастика по сценарию, который разработала группа литераторов и спортсменов во главе с Раменским. Раменский, в прошлом конферансье, худой белобрысый великан, подавал осужденным знак, по которому все должны были построиться в две шеренги. Раменский говорил:
— Приготовились. Великий мировой дух гармонии близок к нам. Начинаем. Три-четыре. — И все хором исполняли стихи, которые как бы отражали единство эстетических и физиологических начал:
— Окрошка хороша —
с накрошенными в ней кусками,
яичными особняками,
прозрачным огурцом Пассажа,
с толпой взаимного массажа…
И тут Раменский давал команду, по которой стоявшие во второй шеренге массажировали впереди стоящих, затем ассистент Раменского кричал: "Кругом!" — и осужденные менялись ролями.
Затем следовали другие стихи — здесь были и Гораций, и Данте, и Пушкин, и Некрасов, и Маяковский, и тот же Вознесенский, и многие современные поэты. Иногда Раменский в этот двадцатиминутный концерт включал и музыкальные сюжеты.
Заруба пояснял проверяющим:
— Обратите внимание, как светлеют глаза осужденных, сколько в них появляется подлинно гражданского и демократического. Только таким образом можно перековать в короткий срок человеческую природу. Вы можете убедиться в настроении каждого осужденного. Задайте вопрос любому, и вы получите исчерпывающий ответ. Нет-нет, вы все-таки задайте вопрос. Обратитесь к любому осужденному.
И кто-нибудь из проверяющих спрашивал:
— Что дают вам эти занятия? Осужденные отвечали:
— Мы испытываем наслаждение, радость и веру в завтрашний день.
В качестве подтверждения отряд дружно исполнял песню "Мы красные кавалеристы…".
Наша лаборатория, в частности я, Лапшин и Никольский, на какой-то период были избавлены от труда и от песнопений. Но самое гнусное было то, что нас обязали дать теоретическое обоснование гармоническим занятиям. Багамюк строго предупредил:
— Як що не сделаете эту теорию как надо, я из вас фарш зроблю…
Если уж я ни во что не верю, то только по одной причине. Ярость — вот что постоянно уродует мою душу. Не всегда я ощущаю приближение этой властвующей надо мной яростности. Что-то горячее, кроваво-черное молнией пронизывает меня всего, неслыханные силы рождаются вдруг, и я готов уничтожить обидчика, если он окажется рядом. Эти болезненно-яркие состояния моей яростности в чем-то доставляли мне и некоторую радость, некое тайное удовлетворение: вспышка гнева будто бы всего меня ослепляла (я ничего не видел, не помнил), а краешек мозга все в точности фиксировал и рассчитывал. И я поражался тому, как же этот кусочек мозга управлял всей моей взбесившейся сутью, как же точно все рассчитывал и командовал, угадывая малейшую опасность, исправляя самую незначительную оплошность. Предметом моей всегдашней едва сдерживаемой ярости был Багамюк. Как и многие заключенные с большим сроком, он выглядел в свои сорок лет как Двадцатипятилетний: ни одного седого волоска, ясные глаза, крепкий подбородок, широченная мощная спина, непомерно большой красный рот с пухлыми губами.
— Вы присмотритесь, — сказал мне Лапшин, — здесь все, как это ни странно, выглядят лет на десять моложе.
— Может, тогда все надо поменять местами: этих — туда, пусть мучаются, а тех, кто на воле, — сюда, пусть оздоровляются.
— Я думал: право и возможность утонченно разрушать свое здоровье стоит немалых средств. А здесь экстракты мужской силы — вот что уродливо…
Этот экстракт в особенной мере олицетворяет Багамюк.
По утрам он потягивался и рычал, производил отвратительные звуки, изворачивался на шконке, изгибался, делался похожим на осьминога. Чтобы не слышать и не видеть его, я вскакивал и выбегал в коридор, а вот по вечерам никуда не положено было вскакивать. Я, как правило, быстро засыпал и старался никогда не смотреть в сторону, где завершал свои дневные бдения Багамюк. Я накрывался с головой, чтобы не слышать, как к нему идет Вася-обиженник. Я знал: Вася будет долго ублажать своего повелителя, будет массажировать ему ноги, бедра, грудь, изредка из пасти Багамюка будут выпархивать визгливые хохотки, раздаваться шепот с легкой хрипотцой. Бывали ночи, когда мне не удавалось быстро заснуть, и я следил за происходящим, не открывая глаз и не подымая головы. Я ждал, как вскрикнет, должно быть, от боли Вася-обиженник, как захрипит Багамюк.
Как я ни старался перебороть в себе чувство отвращения к Васе — не мог. Я присоединялся к толпе заключенных, отвергавших обиженника: никто не мог сесть с ним рядом в столовой. Когда влезали в машину для поездки на работу, Вася садился последним, забивался в уголочек у самого борта, и, хотя он никому не мешал, ему все равно кричали: "Да отвинтись же ты, падаль сучья!" Меня поражало и то, что Багамюк не только не заступался за Васю, а, напротив, всякий раз присоединялся к тому, чтобы подчеркнуть свою брезгливость к обиженнику. Изгойство Васино поддерживалось и лагерными властями. Мне казалось, что и воспитатели, кадровые милицейские офицеры, с презрением относились к Васе. Да, собственно, и не казалось, я видел, с какой брезгливостью Заруба разговаривал с Васей, который иной раз не выдерживал и обращался за помощью. Заруба сначала делал вид, что не понимает, о чем это Вася с ним говорит. А потом, точно догадавшись, спрашивал:
— Ах, тебя обижают? За все в этой жизни надо платить, брат, и за удовольствия тоже… Как ты считаешь, Разводов? — это уже не к Васе был вопрос, а к подошедшему Разводову.
— Совершенно верно, гражданин начальник, — включался тут же в игру дежурный Разводов. — Васе кажется, что его все обижают, а напрасно…
— Значит, никто его не обижает в нашем трудовом и показательном коллективе?
— Никто и не может его обидеть. Это в других коллективах есть обиженники, а у нас их давно нет.
— Правильно говоришь, Разводов. Поручаю тебе провести на эту тему личную беседу с заключенным Васей Померанцевым!
— Слушаюсь, гражданин начальник. Вечером я доложу вам о результатах беседы.
Где-нибудь в обеденный перерыв многие видели, как сопротивлялся Вася Померанцев, не желая идти на "беседу" с верзилой Разводовым, который, работая на публику, скоморошничал, подражая, возможно, Зарубе или другим воспитателям:
— В нашем социалистическом государстве самое дешевое воспитание. Я из тебя сделаю радостного человека…
Я видел, как черные испуганные глаза Померанцева искали поддержки у заключенных и как каждый, с кем встречался его взгляд, смеялся ему в ответ. Во мне закипела злость, но Лапшин, с которым я фактически не расставался, уводил меня от греха подальше. А через несколько минут, должно быть после всесторонней беседы, Разводов возвращался с Васей, и толпа заключенных встречала их веселым хохотом, вопросами, репликами.
Видя все эти издевательства над Васей Померанцевым, я однажды не удержался и обратился к Зарубе с просьбой:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68