А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

.. Стук метронома и вой бомбы, от которого кожа покрывается гусиными пупырышками и некуда бежать... и Катюшка с маленькой запекшейся ранкой на виске...
- Ленинград, - сказал я, - Ленинград...
И больше ничего не мог сказать. Только опустил голову, и на затылок мне легла рука Людмилы Сергеевны - теплая и мягкая. А все молчали. И я был благодарен им за это.
После урока - а он был последним в этот день - ко мне подошла одна девочка из нашего класса - Аня ее зовут, и была она не то старостой, не то по комсомолу что-то там такое, я еще толком не знал. В общем, деловая такая девчонка: все носилась куда-то.
- Слушай, Соколов, - сказала она командирским тоном, - мне с тобой поговорить надо.
Скажи, пожалуйста, ей надо! Терпеть не могу, когда со мной так разговаривают. Но сейчас мне огрызаться не хотелось, да и уж больно она была забавная. Да нет, не забавная, а какая-то такая... сероглазая и золотая коса по всей спине...
- Домой не торопишься? - спросила она.
- Нет, - ответил я, хотя, конечно, торопился: мама ужасно волновалась, когда я задерживался.
- Тогда пойдем на набережную, - сказала Аня.
- Пойдем, - согласился я.
- Ты вот что, Соколов... Дима, - сказала она вдруг очень мягко, - ты не очень переживай...
Я удивился: вот оказывается, о чем она со мной поговорить хотела. И я разозлился: как это я могу не переживать, что я, деревяшка бесчувственная?!
- Как это "не переживай"? - спросил я с вызовом.
Она смутилась.
- Ну, я не так сказала, - заговорила она быстро, - понимаешь, если сейчас все начнут много думать: у кого какое горе, то как же... как же мы воевать будем?.. Сейчас нужно кулаки сжать и зубы стиснуть и как можно больше дела делать...
Мы уже сидели на набережной на невысоком штабеле старых досок, лежавших тут, наверное, еще с довоенного времени. Мелкие волны плескались о берег, завивались пенными бурунчиками вокруг свай пристани.
- Какое дело? - спросил я с сомнением. - В Ленинграде я хоть "зажигалки" гасил... А у вас тут тихо.
- Ага, - сказала Аня медленно, - тихо у нас. А ты знаешь, что мы на торфах стоим и почти весь город деревянный? Все дерево и торф. А ну как бомба?! А от Мурманска уже почти ничего не осталось. Как они там держатся только?! - Она замолчала, и тут уже задумался я.
В самом деле, что я, не видел заклеенные полосками бумаги окна домов здесь, в Архангельске, или доты на перекрестках некоторых улиц, или земляные щели в саду около театра? Не замечал посеревших и усталых лиц прохожих? Или вот этих эсминцев с бортами, выкрашенными под морскую волну? Или вот этого черного парохода, который тащит сейчас, пыхтя и задыхаясь, маленький буксиришко, а на пароходе том начисто сметен ходовой мостик, вместо мачт торчат обрубки, а в середине борта чуть выше ватерлинии зияет страшная, с рваными краями дыра? Не замечал?
- Какое же дело, Аня? - спросил я, откашлявшись.
- А что ты умеешь? - спросила она уже деловито.
- Как что? - удивился я и задумался: а в самом деле, что я умел делать? Я быстро начал перебирать в памяти. Кроме бокса и плавания, которыми я немного занимался, ничего не приходило в голову. Табуретки вот в седьмом классе делали.
- Выступать как-нибудь умеешь?
- Как это "выступать"?
- Ну в самодеятельности.
Я еще больше удивился, потому что самодеятельность я всегда считал ерундой, не мужским, что ли, занятием. Я так и хотел ответить, но, посмотрев на Аню, раздумал: вид у нее был очень серьезный.
- Я это к тому, что мы по госпиталям ходим, - сказала Аня, - перед раненными выступаем... Антон на баяне играет.
Антон? И я лихорадочно стал вспоминать, что же я могу в самодеятельности. Наконец не очень уверенно сказал:
- Н-ну, стихи могу читать.
- Стихи? Это хорошо. А то у нас Боря стихи любит, а сам заикается. "Я в-волком б-бы в-выгрыз..."
Я засмеялся.
- А ты не смейся, - сказала Аня, - раненые не смеются.
Странно мне как-то было с этой девчонкой. Да и не только с ней. Вроде они здесь знают что-то такое, чего я не знаю.
- Стихи? - спросила Аня. - Ну, расскажи какой-нибудь стих.
Сказала, словно приказала. "Стих"... А Ира сказала бы: "Прочти свое любимое".
- Ладно, - сказал я, - слушай.
И прочел любимое... Ирино.
На холмах Грузии лежит ночная мгла;
Шумит Арагва предо мною.
Мне грустно и легко; печаль моя светла;
Печаль моя полна тобою,
Тобой, одной тобой... Унынья моего
Ничто не мучит, не тревожит,
И сердце вновь горит и любит - оттого,
Что не любить оно не может.
Я кончил и искоса посмотрел на Аню. Она сидела, уперев локоть в колено и приложив ладошку к щеке.
Я молчу, и она молчит. Потом она встрепенулась, выпрямилась и сердито сказала:
- А дальше забыл, что ли?
- Это все, - сказал я.
- Красиво. - Она даже вздохнула. - Лермонтов, да?
- Пушкин, - сказал я.
- Очень красиво, - повторила Аня, - но не для бойцов. Им героическое нужно, а тут: печаль, любовь... Ты что-нибудь другое выучи, ладно? А рассказываешь ты ничего, хорошо.
Мы уже ушли с набережной. Аня молчала, а я думал, что, может быть, и это сейчас дело читать стихи раненым. Она словно откликнулась на мои мысли и сказала:
- Они, когда мы выступаем, о своих бедах забывают. А беды-то теперь у всех знаешь сколько...
- Хватает.
- Вот-вот. Возьми хоть наш класс - на кого ни посмотришь, у всех плохо. Боря-маленький: у него дома три сестренки мал мала меньше, а мать одна, и он пятый. Отца убили. И на работу его не берут - недорос, говорят. Что делать будешь? Или Лизу возьми. Мы ее раньше щебетухой звали. Все она пела да щебетала. Сейчас молчит или плачет. Только в госпитале и поет. Арся Гиков? Отец плавает, ни слуху ни духу. А Антон... - Она замолчала, и лицо ее стало совсем грустным.
2
Дома у Антона было тяжко. С первых дней войны ушел на фронт отец. И ни одной весточки, кроме самой первой, в которой говорилось: "Воюю неподалеку от вас". Значит, либо на Карельском фронте, либо под Мурманском.
Мачеха, и так-то всегда молчаливая, замкнулась совсем и по ночам тихо плакала, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не зарыдать в голос. Это было жутко, и часами Антон лежал без сна.
К нему она относилась по-прежнему, ровно и спокойно, но смотрела словно бы мимо него. "Не вернусь домой - и не заметит", - с тоской и обидой думал он, хотя и понимал, что обижаться нечего. Не может она простить ему, как жестоко и несправедливо он отвернулся от нее, когда через полтора года после смерти матери - ему тогда было двенадцать - отец привел ее в дом. Антон видел, как она мучалась тогда, как старалась стать ему родной, но он только хмурился и уходил в сторону, а иногда, чего греха таить, быть груб и зол. Отец тоже мучался, разрывался между ними двоими и однажды после какой-то особенно злой выходки сына - это было почти перед самой войной - дал ему пощечину. Дал по-мужски, вложив в удар весь свой гнев и обиду. Почему Антон тогда не убежал из дому, он и сам не понимал до сих пор. Наверное, все-таки очень любил отца и кое-что, видимо, понял. Хотя к мачехе добрее не стал.
- Не знаю, что делать с вами, - грустно сказал отец в тот, последний, день. - Если хотите, чтобы я там, на фронте, спокойным был, живите мирно. Я ведь вас обоих люблю.
Ну что ж, стали они жить мирно, но все равно были чужими.
Мачеха работала в порту на Бакарице. За месяц выучилась на крановщицу и сейчас шуровала на огромном портальном кране не хуже любого мужика. Иногда работала две, а то и три смены подряд. Потом сваливалась, как подбитая птица. Зарабатывала хорошо и к пайку могла прикупить что-нибудь на базаре. Так что голодать они не очень голодали, но Антон все время грыз себя за то, что вроде бы сидит на ее шее. Он хотел бросить школу и пойти на завод или в порт, но мачеха и слышать не хотела. "Отец велел, чтобы ты школу кончил", - только и сказала она, но сказала так, что Антон больше и не заговаривал об этом. И, стиснув зубы, продолжал ходить в школу. Иногда, мрачно забросив футляр с баяном за плечо, шел с ребятами в госпиталь давать концерт раненым. И это было самым мучительным - уж лучше бревна таскать в порту. Высокий, плечистый, здоровый, он в свои пятнадцать выглядел на все восемнадцать. И всегда, когда он со своим баяном стоял перед ранеными, ему казалось, что они смотрят на него с укором или насмешкой: эвон какой вымахал, а в тылу околачивается.
Чаще всего они бывали в госпитале на южной окраине Архангельска. На крыльце их всегда встречал подтянутый щеголеватый лейтенант интендантской службы. И всегда он вначале вел их в столовую, где каждому выдавал по большому куску хлеба с повидлом. И по кружке горячего сладкого чая. Антон совал свою порцию Боре.
- Сестренкам отдай, - говорил он, прихлебывая чай.
Боря благодарно глядел на него и, сложив оба куска, заворачивал их в носовой платок и прятал в карман.
А потом они ходили по палатам и давали концерт. Раненые встречали их радушно, хлопали щедро и подолгу не отпускали. И все же всегда на душе скребли кошки - нельзя было спокойно смотреть на все эти бинты, костыли, повязки, на измученных болью людей.
После этих концертов Антону становилось еще тяжелее, и все больше гвоздила в голове мысль: на фронт надо, на фронт.
Аня подошла ко мне на перемене.
- Ну, выучил стихотворение? - спросила она.
- Какое еще стихотворение?
- Вот человек! - сказала она. - Я ж тебе говорила: в госпиталь пойдем с концертом.
- А-а-а, - сказал я, - так я знаю стихи.
- То, что ты мне рассказывал, не нужно, - отрубила она, - про подвиги нужно. Про подвиги, понял?
Конечно, я ни черта не стал учить новые стихи. Я и так их знал достаточно и мог прочитать самые героические. Например:
Нас водила молодость
В сабельный поход,
Нас бросала молодость
На Кронштадтский лед...
Или "Гренаду" Михаила Светлова, или... да много я знал.
На следующий день после уроков Аня прицепила меня на буксир к Боре-маленькому, а сама побежала искать Антона. Мне показалось, что вид у нее был растерянный.
Мы топали через весь город, и Боря рассказывал мне про свою жизнь. Он был действительно маленький - мне по плечо, подстрижен под "полубокс", но, как ни голодно было, выглядел все равно каким-то кругленьким.
- Что д-делать? - говорил Боря. - Н-не знаю. К-как дармоед д-дома сижу...
Я ничего не мог ему сказать. Я и сам себя дармоедом чувствовал.
В первой же палате Аня объявила:
- Сейчас расскажет стих Дима Соколов из Ленинграда.
И я неожиданно для себя, даже не задумываясь, прочел "На холмах Грузии". Я кончил читать, и было тихо, очень тихо. Я посмотрел на Аню. Она стояла, прислонившись к двери, и лицо у нее было такое, будто она и не слышала, что я читал. А раненые - их было человек двадцать в этой палате смотрели на меня. И никто не хлопал.
- А еще, еще, паренек, - сказал один из них, - про Питер, а?
Не знаю, что на меня нашло, но я, проглотив какой-то комок в горле, начал:
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит...
И дальше. А потом в середине я забыл. Забыл, и все тут. А раненые хлопали, кто как мог, и кричали: "Еще, давай еще..." А я больше не мог и выскочил в коридор. Дверь в палату оставалась открытой, и я слышал, как Аня спела "Синий платочек", а Лиза пела частушки про Гитлера, и им тоже очень громко аплодировали. Потом странный такой парень Коля - его почему-то называли Карбасом, и он, по-моему, даже не из нашей школы рассказывал разные байки, и раненые хохотали. А после него - под Антонов баян - зло и лихо отбивал чечетку Арся Гиков.
Аня вышла в коридор, подошла ко мне, и голос у нее задрожал, когда она спросила:
- Ой, Димка, Димка, что делать будем?..
Я удивленно посмотрел на нее.
- В той палате, - она показала вдаль по коридору, - в той палате... Антона отец лежит. А Антон ничего не знает...
- Что?!
- Да, - сказала она. - Он почти все время без сознания, а когда в себя приходит, ничего не помнит. Они там, - она кивнула на палату, где выступали ребята, - еще долго будут. Пойдем.
У окна на крайней койке лежал пожилой мужчина. Лицо серо-землистое, глаза глубоко запали, а веки плотно сомкнуты, и нос острый. И даже не видно было, дышал он или нет.
- Он же мертвый, Аня, - сказал я тихо.
- И мертвый не мертвый, и живой не живой, - отозвался лежавший рядом молодой паренек, - третью неделю из-под самого Мурманска в себя не приходит. И как звать, неизвестно, и кто такой, неизвестно: документов при нем никаких не было. Видать, в разведку шел, когда шарахнуло. Морячок тут один был, легко раненный, уже выписался, говорил: под землей и камнями его нашли, только сапоги с подковками торчали.
- Аня, это точно он? - спросил я.
Она молча кивнула.
- Ты что, сестренка, его и взаправду знаешь? - спросил паренек. То-то я смотрю, ты когда заходила на днях, как его увидела, так сразу и выскочила. Начальству хоть доложила?
- Сегодня только сказала, - виновато ответила Аня. - Не уверена была...
- Родня-то есть? - спросил другой раненый.
- Жена есть, - сказала Аня, - и сын. Он здесь. Нет, не он, не Дима, добавила она, когда все посмотрели на меня.
- А сын-то знает?
- Нет еще, - ответила Аня, - мы его сейчас сюда приведем. Так вы уж...
- Понимаем, - сказал молодой, - понимаем, сестренка.
Мы вышли. Ребята и впереди Антон с баяном через плечо шли по коридору.
- Аня, - быстро сказал я, - может, не надо сейчас?
- Да? - спросила она зло. - А дальше что?
И пошла навстречу Антону.
- Ребята, - сказала она, - вы идите в тридцать восьмую, а мы сейчас придем.
Она придержала Антона за рукав. Я, честно говоря, хотел уйти - тяжело все это было, - но посмотрел на Аню и остался.
- Тоша, - сказала она, - Тоша, ты не сердись...
Я впервые слышал, чтобы Антона назвали так, но сейчас меня это даже не удивило.
- Н-ну? - спросил Антон.
- Тоша, пусть они идут, а мы сюда зайдем, ладно?
- Зачем? - спросил Антон. - Они же там без меня не смогут. - Но тут же, глянув на Аню, весело сказал: - Эх, Анка! Чего я ради тебя не сделаю...
И он развел баян во всю ширину.
- А потише нельзя? - услышали мы сзади строгий голос.
Мы обернулись. Перед нами стоял высокий, совсем седой мужчина в белом расстегнутом халате. Под халатом - военная гимнастерка, а на ее петлицах медицинская эмблема и две шпалы. Военврач. Он внимательно оглядел нас, потом спросил Аню:
- Который?
Аня молча показала на Антона.
- Так, - сказал военврач, - вот что, дружок, - он положил руку на плечо Антона, - ты, я вижу, настоящий мужчина, а в жизни, точнее, на войне всякое бывает. - Он посмотрел на Аню. - Ты сказала ему?
Аня отчаянно замотала головой.
- Так. Ну, тогда держись, дружок, - сказал майор, - там, в этой палате, твой отец... кажется.
Антон выпустил из рук баян, и он, повиснув на плече, растянулся во всю длину, издав протяжный, глухой вздох. Военврач снял баян с плеча Антона, осторожно сдвинул мехи и поставил баян на подоконник.
Я смотрел на Антона - он крепко сжал губы, и мне показалось, что у него даже потемнели глаза. Военврач обнял его за плечи, и они вошли в палату.
3
Арся лежал на береговом угоре* набережной, опершись на локти, и, прищурив глаза, смотрел на Двину. Река серебрилась, играла, и в мерцающей дымке узкой полоской виднелся напротив берег Кегострова. Легкие разорванные облака плыли в белесо-голубом небе. Слабый и теплый ветерок нес с собой запахи реки, свежей травы, смолистых досок.
_______________
* См. словарь в конце книги.
Шли по фарватеру транспорты и рыболовные траулеры, сновали катера. Под берегом покачивались лодки, и мягкая волна дружелюбно подшлепывала их просмоленные днища. А над ними высоко в небе к Терскому берегу, наверно, на Мурман, тянет тройка тяжелых самолетов. И стремительно несется вниз по реке серый сторожевик, оставляя за кормой пенные буруны, и даже здесь, на берегу, отчетливо слышен ровный и мощный гул его моторов.
А солнце светит как ни в чем не бывало, и ветерок такой ласковый, мирный...
От сверкающей воды рябит в глазах, и у Арси начинает кружиться голова. А раньше-то, до войны, не кружилась... Интересно, дадут сегодня матери хоть рыбешку эту - сайку?
Арся сплевывает в сторону тягучую слюну, ложится на живот и опускает голову на скрещенные руки. К чертям собачьим! Еще об этой тюленине думать. Сейчас притащится Колька Карбас и опять начнет ныть: "Надо же, в концы концах, чего-то делать! Таки здоровы парниши, а тут прохлаждаются. Чего мы, елки-моталки, воевать не сумеем, чо ли? Али ты, Арся, винтовку не удержишь? Али я не удержу? Я знаешь как стрелить могу?.."
"Принесло этого Карбаса на мою голову. Сидел бы там, в своей Мезени..." - злится Арся, но тут же одергивает себя: куда же ему деваться было? На отца похоронка пришла, старший брат где-то воюет, а мать... мать в море на рыбалке утонула. Никого у парня не осталось. А здесь, как он говорит, в Архангельском городе, тетка у него какая-то, все свой человек.
И связались они с ним странно: идет длинный, тощий, как скелет, по Поморской, а в руках - связка рыбы, селедка беломорская, жирная.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22