А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Кое-где в разрывы между тучами отвесно падали лучи солнца, выбеленные так, что казались едва намеченными очертаниями гигантских колонн, между которыми вьется вовсе уж несуществующая дорога, как это бывает в театре, на заднике, дающем фон из всяких перспектив и даже необозримых пространств с ведущими в неизвестность тропами и весьма условного вида рощами. На миг эта картина как бы высохла и стала немыслимо плоской перед глазами Остромыслова, но рассыпаться она не могла, и созерцатель, почти трогая ее, понимал, что она как те листы его журнальных публикаций, припомнившиеся ему в поезде, и тоже говорит о седой старине.
Но беспокойство не покидало его. Остромыслов миновал парадное крыльцо канцелярии, а затем и школы, поднялся по широким ступеням к собору и вошел внутрь. Девушка, продававшая у входа с лотка свечи и картонные иконы, серьезно посмотрела на него. В соборе было огромно и пусто, только в сизой глубине, у отдаленной колонны, как и все здесь с огромностью изукрашенной, стоял высокий и молодой священник, похожий на цыгана, и исповедывал смиренно опустившего голову человека. Все сверкало позолотой, жило в красках, в которых тускло отражались огоньки свечей. Остромыслов сел так, чтобы частившие колонны не мешали ему созерцать необъятную твердыню иконостаса. Ему вспоминались прочитанные книги и, следовательно, события, порой более чем странные, которые должны были, следуя прихоти его читательского воображения, происходить здесь. И эти события с предательской, неуместной томностью переплетались с тем, что он знал о нынешней эпохе, но столь поверхностно, словно все его знания не простирались дальше глуповатого и нудного старика, которого он кормил в пути. Вся его сущность жаждала жизни и страсти, которая подняла бы его в воздух, к самому куполу храма, заставляя вытягиваться пронзительной иглой, но как он ни старался, как ни взбадривал себя, в итоге выходило только сухое шуршание страниц, покашливание ненужных попутчиков, мираж колонн с вьющейся в их плоскости дорогой в никуда. Жизнь представала пустыней, и это удивляло его, у которого часто не было свободной минуты, чтобы оглядеться кругом. Но может быть, эта баснословная занятость была только его личным впечатлением, а со стороны он выглядит бездельником, прожигателем жизни? Остромыслов пожал плечами. Какие только мысли не приходят на ум!
Вдруг его голова закружилась, и он едва не упал с лавки в углу храма, на которой отдыхал. Но, словно загипнотизированный, Остромыслов не отрывал глаз от иконостаса, и тот волнообразно, с какой-то подозрительной задушевностью шевельнулся, а на иконе, изображавшей всадника с копьем, должно быть Георгия Победоносца, остался, похоже, один конь, поразительно и неправдоподобно, но в высшей степени необходимо красный, огненный, расплескивающий в своем полете целые реки огня. Остромыслов поднял голову и посмотрел на раскинувшийся шатром верх храма, проверяя сохранность реальности, того, что он, как и должно, все еще находится в излюбленном соборе. Затем его взгляд снова приковался к растущему коню. Зверь не приближался, а просто увеличивался в размерах, его могучая грудь, искажая все мыслимые и немыслимые пропорции, заслоняла бытие. Чепуха, так не бывает, решил Остромыслов. Но все же что-то было не так. Явно и недвусмысленно.
Покинув храм, - и отчасти его поспешный уход смахивал на бегство, философ, лихорадочно выкладывая в уме огненную цепочку мистических чисел, еще прошел вверх по главной улице и на углу, сразу за большим магазином, в витринах которого бессмысленно ухмылялись коричневые манекены, спустился в подвальное кафе выпить водки. Там было пусто, и напитки отпускались словно в пустоту. Остромыслов стоял у высокого столика и тревожно смотрел в окутанный полумраком зал, размышляя об увиденном. Возможен конец света, он всегда возможен, всегда на носу, но Остромыслову не хотелось, чтобы эсхатологическая перспектива обязывала к чему-либо и его. Неожиданно из полумрака выдвинулся Кирилл Глебушкин, его добрый приятель, и Остромыслов, со странной легкостью перейдя от лихорадки умственного напряжения к бесхребетной и веселой готовности подчиняться любым случайностям, издал возглас приятного изумления. Друзья обнялись. У Глебушкина было простое добродушное лицо, над которым распадались светлые и прямые, как солома, волосы.
- А я смотрю и думаю: ты или нет? - восклицал он, от воодушевления пританцовывая на длинных тонких ногах. - Каким ветром тебя к нам занесло?
- Я получил гонорар за книгу и хочу написать новую. Думаю сделать это здесь, - торжественно объяснил Остромыслов.
- А о чем будет книга?
- О философском видении истории.
- Бог мой, как интересно! Надо же, философское видение! У тебя мысль никогда не останавливается, вертится, как белка в колесе. Ты настоящий работник. Умственный труд и все такое... прекрасно, прекрасно! И у кого же ты предполагаешь остановиться?
- У тебя, - сказал Остромыслов.
- А, это приятно слышать. - Глебушкин одобрительно кивнул; его непримечательное лицо мелькнуло, мигнуло, как светофор, в копне светлых волос, плывущих и водружающихся наподобие нимба. - А ты знаешь, что Ваня Левшин умер?
- Правда? - вскрикнул Остромыслов.
- Сегодня как раз сорок дней. Все наши собираются...
Глебушкин оборвал повествование, изумленный тем, что теперь делал его друг. Остромыслов отставил рюмку, которую собирался осушить за встречу, отошел на шаг от столика и принялся с глухим подвыванием ломать руки над запрокинутой головой. Более всего поразило Глебушкина какое-то несомненное, но противоестественное преображение фигуры философа в женскую, со статью, как раз и созданной для трагического самовыражения, для тонко искривленного, выпячивающего нежную грудь плача, надрывающего душу сокрушения о тяготах жизнеустройства. Сопоставив разыгранное философом действо с тем, что ему приходилось видеть на театре, подвизавшемся проповедовать в Верхове древних греков, Глебушкин пришел к ошеломившему его выводу, что изгибаться на сцене, следуя замыслу Софокла или Эсхила, складывать трагические позы, столь в случае с Остромысловым похожие на кукиши, надо бы исключительно женщинам.
- Это ты преувеличил, переборщил, - сказал он, приветствуя вернувшегося к столику Остромыслова изумленно поднятыми бровями. - Словно в дебри забрел... Скинулся трагиком, а?
- Сам не знаю, что со мной происходит, - ответил тот с горечью. - Все как-то неестественно, натужно... Представь себе, я плакал и пищал, как младенец, только оттого, что, перепихнувшись на прощание с женой, подумал, что это невообразимая мерзость. Я и прежде не очень-то обольщался насчет метафизики пола, понимаешь, но не до такой же степени горевал и казнил себя, чтобы кататься по полу у своей сучки под брюхом и реветь белугой. Как-то все это чрезмерно, ты согласен? А теперь еще новость... Левшин умер, и это Бог знает что такое, это не укладывается у меня в голове... а я тут словно валяю дурака! Но я ничего не могу с собой поделать.
- Берет за душу? - сочувственно осведомился верховец.
- Да не берет! Совсем не берет! И души как таковой тут совершенно не видать. А как бы что-то подбрасывает и принуждает выделывать штуки.
- Знаешь что, пойдем к нашим, - решил Глебушкин. - Все тебе будут рады. Сегодня как раз сорок дней, и наши собираются у Клавдии, вдовы. Бедняжка... А хочешь, сначала на кладбище?
- А что ты делал в этом кафе?
- Пил, у меня здесь водка. Впрочем, я уже выпил ее. Правду сказать, болтаюсь как неприкаянный, вот уже неделю... И раньше было то же самое. Наши говорят о чем-то важном, о каком-то едва ли не проекте, в общем, живут полнокровно, а я - словно в тумане... полная неразбериха! Иногда мне кажется, что это как-то связано со смертью Вани Левшина. Клава тоже как будто не в себе. Но она, скорее, загадочная, и ушла в себя, а со мной все ясно. Это конец. Я пропал, Андрон!
---------------
Друзья поехали на кладбище. Оно было маленьким и простым, но сразу за его тихим, скудным пространством, без всякого перехода в виде ограды или естественного, природного препятствия, начинался величавый лес, а на востоке теснились живописные развалины имения. Остромыслов, вытягивая шею, смотрел на них. Гроза так и не состоялась, тучи поредели, но солнце то здесь, то там выглядывало из-за них зловеще.
- Как сильно все-таки разрушена Россия, - сказал Остромыслов. - Это имение наверняка было жемчужиной, а во что превратилось! Много люди сделали дурна.
Глебушкин усмехался, излучал тихую радость, кладя на ровный сгусток могильной насыпи цветы, купленные Остромысловым.
- Нестроение и к тому же пьянство, - откликнулся он живо. - Я вот тоже, что греха таить, попал в струю. А это, брат, такой бурливый и затейливый поток, не вырвешься! Я бы и на кладбище не пошел, когда б не ты... Потому что нужен сообразный скорби и памятливости букет, а откуда ж у меня на него средства? Многогрешен...
- На водку, однако, нашел деньги, - перебил угрюмый Остромыслов.
- Ты, как всегда, прав, а если принять во внимание чистоту помыслов и замыслов, с которыми ты к нам приехал, - книга, и это не шутки! - я чувствую себя в сравнении с тобой настоящим преступником. Наши объяснят тебе это еще лучше... Что мои словеса? Пустой звук!
- Объяснят? Про тебя? - удивился гость.
- Я вообще лучше понимаю себя, когда слушаю их.
Узкой аллеей они направились к выходу с кладбища.
- Левшин был большим человеком, великим, и для Верхова его смерть невосполнимая утрата, хотя не скажу, что все это уже понимают. - Глебушкин покачал головой, сокрушаясь о слепоте сограждан. - Он учил... в каком-то смысле был пророком, в общем, таких, как он, нынче скромно называют светилами. Я молод, глуп, пьян, но ты, с твоим свежим взглядом приезжего, но не постороннего нам, не отстраненного... скажи, мы должны признать его своим учителем? Даже не о нас речь, зачем обобщать? Вот ты лично, признаешь ты его своим учителем?
Остромыслов с недоумением посмотрел на приятеля.
- Я уважал его, любил, но признай, он был скорее сказочником, чем ученым, и уже одно это говорит за то, что он не мог быть для меня авторитетом... Где и в чем? В науке? Вряд ли, хотя сам он безусловно считал себя ученым. В области фантазии, мистики, сказки, истории, понимаемой как анекдот? Но я стою на твердой почве реальности...
Глебушкин торопливо и взволнованно перебил:
- А ведь чудишь, я видел!
- Ну да, - согласился Остромыслов, с новой озабоченностью воспринимая подсмотренного в соборе огненного коня и свои ломкие жесты в сумраке кафе. - Но это что-то временное... и ни к чему не обязывающее.
- Посидим еще где-нибудь? Это я на тот случай, если у тебя есть желание угостить меня. Или сразу к нашим?
- А если я тебя угощу, - Остромыслов едко усмехнулся, - я получу в качестве благодарности рассказ, некое бытописание?
- Отчего бы и нет? Но и Клавдия, бедняжка, наверняка сегодня расскажет что-то интересное... может быть, ужасное. В ней это зреет. Так что выбирай.
- История пьяницы или история вдовы?
- Мне особо рассказывать нечего, моя жизнь не представляет ровным счетом никакого интереса. Туман! Свинство... Бывают книги и разговоры. Наши от меня не отказываются и, я верю, никогда не откажутся. Мне остается лишь благодарить их за это.
Так беседуя, они спустились в нижний Верхов, в котловину, на которую Остромыслов временем раньше смотрел с горы, постигая правильность своего выбора, и в лабиринте разухабистых улочек подошли к большому деревянному дому в один этаж, но сильно вытянутому в длину, с каким-то темным архитектурным беспорядком вместо крыши. В доме, в большой, грубо обставленной комнате Остромыслов увидел накрытый стол и множество знакомых лиц. Тут были те, кого Глебушкин с чувством называл "нашими", - всего Остромыслов наскоро насчитал одиннадцать человек, с остротой заглянувшего в неизвестность провидения ощущая себя двенадцатым. Ему обрадовались, а он выразил сожаление, что не узнал своевременно о кончине Левшина и не приехал раньше.
Вдова Клавдия встала из-за стола, подошла к гостю, и они расцеловались. Остромыслов поцеловал ей и руку. На его глазах выступили слезы, он прижал руку Клавдии ладонью к своей груди и, заглядывая в ее ясные и неподвижные глаза сраженной безутешным горем женщины, все больше и больше плакал. Все как-то почернело вокруг от сознания, что Ваня Левшин никогда впредь не наполнит своим мятежным существованием этот большой, старый дом, и Остромыслов не знал, сошлись ли и остальные в этом впечатлении внезапного затмения или они уже привыкли к безысходности и живут в постоянном осознании утраты. По их виду, впрочем, нельзя было заключить ничего определенно мученического и страшного. Среди всех этих мужественных и красивых людей, пришедших почтить сорокодневное отсутствие друга, сумрачно отдававшее вечностью, только у Остромыслова глаза были на мокром месте, и он не мог унять поток слез, падавший к ногам прекрасной и гордой вдовы. Черная полупрозрачная косынка, обволакивавшая ее шею, жутко оттеняла какую-то выстраданную белизну женской кожи. Женщина была на целую голову выше Остромыслова и сверху вниз смотрела на его поникшую, сгорбившуюся фигурку, на остро вздернутые в бесплодном усилиии сдержать рыдания плечи.
За столом Глебушкин снова поднял вопрос об учительстве Левшина, уже известный Остромыслову, а вдова, слушая неумолчного пьяницу, опиралась локтем на плечо сидевшего рядом с ней философа. Остромыслов пил и ел, но покой не воцарялся в его душе, он каким-то образом угадывал в Клавдии, угадывал, а может быть, и чуял смерть Ивана Левшина, стало быть, в некотором роде и смерть вообще. Но сквозь такую Клавдию, нарисованную взыгравшим воображением, наверняка можно пройти, как сквозь призрак, пройти с тем, чтобы заново возродиться, и, наверное, он чувствовал все же не тупик смерти, а будущность, некую будущую тайну, мерцавшую и сиявшую в глубоко спрятанном сердце женщины. Столь быстро перейдя от слез к еде, напиткам и путешествию по женским недрам, он не мог не хотеть Клавдию, но из уважения к ее покойному мужу да и к той тяжести ее мощного тела, которую она все безогляднее перекладывала на него, полагал, что хочет просто подчиниться ей, служить ей опорой и подставкой в ее горе и безмерной скорби.
Это не вполне соответствовало замыслам, с которыми он приехал в Верхов, но тело Клавдии было так близко и так выдувало на него особый женский жар, что Остромыслов на время позабыл о задуманной им книге. Смущенный чарами вдовы, которые она, ясное дело, и не думала испускать на него сознательно, он делал вид, будто внимательно слушает разглагольствования Глебушкина, а чтобы не оставить у того ни малейших сомнений в этом, неустанно одаривал друга довольной, поощряющей улыбкой. Думал, уже думал Остромыслов дотянуться до уха вдовы и сказать о своей готовности быть ее верным витязем. Но кому это нужно? и зачем? Он смутно улавливал, что у нее есть другое имя, и, не ведая, каким образом у него возникло такое понятие и представление о ней, только и мог что спрашивать себя: кому же он будет посвящать свои подвиги, если не знает ее настоящего имени?
- Иван был настоящим исполином, - низким грудным голосом вымолвила Клавдия. Болтовня Глебушкина ей явно надоела. Она обвела всех как бы потухшим, но оттого более твердым и выразительным взглядом, выдержала паузу, готовая чудовищно встрепенуться, если кто-нибудь возразит ей или захочет еще поговорить о постороннем и пустом. Но все молчали; Клавдия произнесла: - Мой муж был героем и заслуживает, чтобы о нем было сказано слово.
Порыв ветра пробежал по комнате, и огромная туча, наклонив иссиня-черную голову к раскрытому окну и помотав ею, как чем-то недовольная лошадь, заслонила день.
- Кто-нибудь, закройте окно! - велела вдова и начала рассказ.
ПОВЕСТЬ О ИВАНЕ ЛЕВШИНЕ----------------------- Однажды погожим летним вечером мы с мужем гуляли на пристани. На противоположном берегу, где больше деревня, чем город, внезапно словно разлетелся в щепы маленький неказистый дом, оттуда выбежал какой-то человек и замахал руками, привлекая наше внимание. Его рот болтался как окровавленная тряпка на ветру, ибо он отчаянно старался докричаться до нас. Но Иван Левшин понимал многое и без слов. Тот человек был соседом его бывшей жены, принимавшим в ней большое и не совсем бескорыстное участие, и он торопился сообщить Ване, что его сын, крошка Ваничка, неожиданно умер.
Условия, в которых живут великие, порой ужасны; как часто мы видим, что герои вынуждены прозябать в безвестности, прирожденные деятели лишены поля деятельности, от вождей отворачивается народ, пророков не желают слушать, оригинальное, новаторское учение остается без внимания, а если кто и пользуется им, то не платит, и автор оказывается в немыслимой нищете. За несколько лет до смерти моего мужа мы впали в такую беспросветную нужду, что, случалось, несколько дней кряду нам не на что было купить и четвертушки хлеба и мы ходили в лес взять от природы хоть что-нибудь, что могло утолить наш голод, притупить его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38