А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Его разум уже объявил меня анархистом, и сердце источало строгую и здоровую иронию ученого.
- А тогда этот твой идеальный деспот вовсе не будет правителем, сказал он. - Ничего не останется от власти.
- Возможно. Но для идеалиста - а я всегда считал тебя таковым - это детское рассуждение.
- Конечно! И все же, детское, нет ли, а когда размышляешь о том, кому править на Руси, чтобы жилось нам хорошо, приходит необходимость именно в таких рассуждениях. Власть должна быть сильной, иначе жди развала. Иного нам не дано... Мы должны чувствовать себя немножко детьми перед властью, если хотим, чтобы сохранялся порядок.
- Вот что я тебе скажу, Виктор. Иногда, слыша рассуждения человека с идеей - не гибельной для отечества, разумеется, таким я просто отказываю в праве на существование, - я вдруг начинаю представлять дело несколько неожиданным образом. Неожиданным и странным... Тут даже до ужаса. Мне вдруг приходит в голову, что в России как будто и жить надо с особой острожностью. Опасно сделать самый ничтожный шажок, не отмерив прежде семь раз. И это при всей нашей прославленной внутренней свободе, широте, бесшабашности! С одной стороны, видишь ли, полно врагов и разрушителей, как внешних, так и внутренних, имя им - легион, и они неистребимы. С другой, сама культура носит характер тревожный и с ней нельзя обращаться свободно, как с чем-то, что уже невозможно поколебать, так что лучше и вовсе к ней не прикасаться, а уж если приближаешься, то непременно надо с какой-то особой бдительностью. Почему нет ощущения, что в других краях вопрос стоит так же болезненно? Я думаю, дело в том, что наши ученые люди как только возьмутся что-нибудь написать о нашем укладе, образе жизни и мысли, о нашей культуре, так сразу начинают как бы дрожать; еще немного, и забьются в припадке; ими овладевает некий священный трепет. Для них во всей нашей истории словно нет ничего заповедного, свершившегося, вошедшего в плоть и кровь мировой жизни... они как будто спешат принимать роды! Но кто их на это уполномочил? Да никто, они сами это выдумали для себя, а потому метят в апостолы, и скажи что не так, то есть с их точки зрения, тотчас вопят: караул! грабят! убивают! Ну, естественно, каждый из них мнит себя наилучшим акушером. А в результате - пшик! Они кричат о величии нашей культуры, а ее истинного величия не понимают. Да и как им понять? Они же в бешенстве затопают ногами в пол и брызнут слюной, если я только заикнусь о свободном обращении...
Валунец уже давно метался предо мной, желая вставить слово.
- А как ты понимаешь это свободное обращение? - выкрикнул он.
- Да прежде всего не дрожать, не биться в истерике и не брызгать слюной.
- Этого мало, - Валунец скорчил презрительную гримаску, - это еще не наука.
- А что за учение у тех самозванных апостолов? - выкрикнул и я в особом полемическом задоре. - Они начинают с роскошных рассуждений о беспредельности человеческого духа, в особенности русского, о пользе духовной свободы, а кончают утверждением общины. Как им не надоест! Где они видят эту пресловутую общину? В чем? В том, что есть множество людей, всегда готовых сбиться в баранью кучу? Но что мне за дело до этого? Я один раз живу. И если я не скажу того, что призван сказать - если, конечно, призван, - я проживу зря. И пусть даже отечестве при этом пребывает во всех и вся сплачивающем процветании, результаты такой моей жизни все равно будут неутешительными. Мне безразлично, будут ли мне затыкать рот по причине всеобщего благоденствия или, напротив, в силу общего упадки и загнивания. А община как раз очень расположена к тому, чтобы это делать. Даже просто так, без особых причин, единственно самоутверждения ради. На то она, мол, и община. Идейные недоброжелатели мои, они возведут идеальный мир общины в своем разгоряченном воображении, а затем отправляются пить водку и понимают, что для этого дела хорошо бы найти собутыльников. Вот и вся их община. Тепло совместного опьянения. А! - воскликнул я, поняв мысль моего собеседника.
Ему нечего было возразить на сказанное мной, но глубина прений требовала от него восстания против моих позиций. В сущности, он принял бы все, что бы я ни сказал, но только не то, что подавалось в виде убеждений, готового мировоззрения.
Валунец пренебрежительно усмехнулся на мою проницательность.
- Ты аскетичен, - сказал он каким-то отвлеченным тоном, - ты даже похудел как-то, пока говорил. Черты твоего лица стали тоньше, острее, напряженнее. И я целиком с тобой согласен, ведь и я аскет. Я затворник. Когда на улице прохожие бросают на меня удивленные взгляды, мне ясно, что они читают на моем лице эту особую печать затворничества. Но они не понимают, в чем дело, а ты понимаешь и вряд ли удивишься, если я тебе скажу, что по-своему и мы с тобой, два таких разных аскета и отшельника, составляем не что иное как общину.
- Это уже частности, а я бы предпочел говорить об общем. Впрочем, если ты настаиваешь... Прежде всего позволь тебя заверить, что я не имею ничего против общения, я человек, скорее, компанейский...
- Я в этом не сомневался.
- И если ты окончательно перешел на частное, тогда давай вернемся к вопросу о моей жене, которую ты будто бы видел...
Валунец с загадочной улыбкой вставил:
- А разве твоя жизнь, твоя индивидуальность - не частное в конечном счете?
- О нет! - запротестовал я. - Для меня это и есть все.
- Зачем же ты в таком случае, ища жену, нашел себе какую-то девушку?
Я воскликнул:
- Вот вопрос! Да, вопрос! Но, во-первых, кто кого нашел, это тоже еще вопрос. Я ее не искал. Но случилось так, что мы встретились. И скажи, разве есть причина, по которой нам следовало бы тут же расстаться?
- Пусть лучше она расскажет о вашей встрече.
Я не принял его предложение, понимая, что он склонен заманить нас в новые блуждания по словесному лабиринту. Нимало не возмутившись моим отказом привлечь Дарью к нашей беседе, Валунец сказал:
- Сейчас я принесу свою рукопись.
- Зачем? - крикнул я.
- Почитаете немного. Я пишу лучше, чем говорю.
- Дай нам сначала переварить услышанное, - возразил я и тут понял, что с пропагандистской волей нашего ученого друга шутить не приходится. Он заявил:
- Я еще далеко не все сказал. Сначала дослушайте!
- Нет уж, сначала ты научись правильно расставлять акценты, - озлился я. - И вообще, разреши высказать заветную мысль, вернее говоря, наболевший вопрос: тут, в лесу, есть хоть один серьезный человек?
Когда он это услышал, его глаза округлились, приняли форму дверцы в часах, из которой выскакивает кукушка. Раздался протяжный скрип. Послышался треск. Я ожидал громкого боя часов и навязчивого кукования.
- Есть, - сказал Пимен Балуев, выходя из-за спины Валунца. Следом за ним образовался Антон Онопкин. Эти двое были гораздо шире компактного Валунца, а тем более вместе взятые, однако их продвижение по открытой взорам деревне, которое безусловно должно было предшествовать вступлению Балуева в разговор, фигура ученого каким-то образом вобрала в себя.
Итак, еще один пролог! Вновь я вынужден начинать с красной строки. Не знаю, кто из подоспевших тайноделов больше рассчитывал оправдать мои упования на встречу с достойным собеседником, у обоих был устрашающий облик людей, примчавшихся произнести обличительную речь. О том, что бежали они долго и трудно, свидетельствовало одухотворенное выражение усталости на их загорелых и мрачных физиономиях, грязь, заляпавшая их далеко не изысканные одежды, подтверждала. При всей монументальности этого слияния духовного и материального в один красноречивый букет оставалось непонятным, какую такую высокую цель преследовали эти нелепые и глуповатые на вид парни, что теперь, закончив поход, позволяли себе дружно мерить меня с головы до ног надменным и взыскующим взглядом. Чтобы хоть немного отвлечься от той горячечной злободневности, с какой они взялись за меня, я пытался полнее представить себе их недавнее прошлое. Видимо, не обинуясь преодолевали и болота... Порывисто скакали с кочки на кочку. Путали небо с землей, облака с озерами. Все рассекали мощной, как у лосей, грудью. А ведь надо было еще не расплескать то гневное и кипучее содержимое, которым их наполнили.
Сквозь идейное оживление этих могучих кентавров проступал ужас смутного понимания, что они, как ни бьются, не находят Золотой Век и высшее Я ни в себе, ни окрест себя и что, может быть, никакого высшего Я и вовсе не существует. Этот ужас на лету срезал более или менее мастерски исполняемое ими стремление ввысь, затуплял их мерзко мельтешащие головы, сгибал их в натужный, угрюмый и безответный вопрос.
Радостная улыбка понемногу стерла с физиономии Валунца уныние. В первый момент он, конечно, опешил и потерял самообладание, по всему можно было заключить, что нам появление новых гостей сулит неприятности, вот только он, Валунец, весьма изловчался представить дело таким образом, будто это печальное заключение касается меня и Дарьи, а он сам уже в том лагере, где и готовится наша опала. И когда ему удалось окончательно убедить себя в собственной безопасности, он и приобрел этот бессмысленный вид расплывающегося в безграничном радушии и восторге человека, сознающего, сколь высокая честь оказана ему.
- Прошу в дом... как говорится, чем богаты... а уж рады-то мы... нет слов! - суетился он, воробышком скакал перед Балуевым и Онопкиным.
Мы пошли в дом. Я размышлял о такой странности: мое изначальное мнение о Валунце как о серьезном человеке по ходу разговора внезапно переменилось. А мог ли я путаться в суждениях о нем, если, благодаря своему методу, давно и хорошо его изучил? И тем не менее я путался, не знал, что и думать теперь об этом парне, который всегда представлялся мне солидным и заслуживающим уважения ученым. Виноват ли он в этой суматохе моих впечатлений? Или нас подвела и даже выставила дураками диалектика?
В каком же скудном и несчастном, скорбном одиночестве звучал голос моей души! Всего несколько минут назад я, принимая своего товарища по несчастью за оппонента, криком домогался от него признания за моей личностью права на единственность и неповторимость, а теперь этот вопль снова бился в моих ушах, порождаемый уже только моим сердцем, и в нем сквозило столько тоски и такая тьма обреченности, что у меня запершило в горле. Но если я предстал в глазах Валунца таким же дураком, каким он предстал в моих, что тогда был этот крик? Возвышение и прорыв в высшие сферы (чего совершенно не понял он и своевременно не понял я)? Или только глухой вскрик спящего, а то и что-то сродни той боли, которую эскизно, для земного потребления, выразило, давя на чувствительные струны не слишком-то разборчивого зрителя, сверхъестественное существо в рассказе моего приятеля?
Менее всего я настроен уходить в сторону от бездонной и, будем откровенны, горестной правды человеческого существования. Но когда из-за спины Валунца торопливым и немножко вездесущим чертиком выскакивает Балуев, а вслед за тем и Онопкин, поневоле и в медлительно-меланхолическую голову закрадывается подозрение, что дело, задуманное как серьезное и в соответствии с этим замыслом начинавшееся как серьезное (или я чего-то не понял с самого начала?), чьей-то волей уже превращено в плоскую и нелепую шутку. Но что же в таком случае представляет собой серьезность Мартина Крюкова, в которой у меня и сейчас нет оснований сомневаться? И где он, Мартин Крюков, равно как и примкнувшая к нему, если верить слухам, вдова Левшина? Где, наконец, моя жена Рита?
Я подумал, что смехотворность наших новых собеседников, которую как нельзя лучше подчеркивал их наряд каких-то натруженных и мало преуспевших рыбаков-охотников, это, может быть, новый поворот, очередной этап в прохождении лабиринта, сулящий мне испытание маразмом, который ведь возможен и в определенной мере допустим даже в самом благом начинании. Предположим, что так оно и есть. Только бы не впасть в состояние, надежды на благополучный исход из которого мне придется оставить на его пороге. Но каково же этим ребятам! С ними уже все ясно? И это вся их роль? Но имел ли я право думать, что, с честью выдержав испытание, я попаду наконец в более почтенное общество, а вот для этих двоих - и, может быть, даже для Валунца и вообще для всех, кого я уже повстречал и еще повстречаю в пути, - все закончится там, где я с ними расстанусь?
Несколько слов, может быть, надо сказать о старухе, в чьем доме неожиданно собралась столь внушительная компания. Похоже, она успела полюбить Валунца, который хотя и не баловал ее вниманием, все же разнообразил своим присутствием ее унылую деревенскую жизнь. "Мотоциклетная", многоцилиндрово сверкавшая и вместе с тем подозрительно тихая Дарья не могла не выглядеть в ее глазах существом экзотическим и, следовательно, опасным, но она и словом не обмолвилась о своих чувствах и приняла нас с посильной любезностью, видя, что постоялец оказывает нам самый радушный прием. Однако теперь, когда появились еще двое, ей явно стало не по себе при всем том, что сам Валунец, на которого она ориентировалась, не только не выказывал тревоги, но и вертелся перед новыми гостями даже с неким подобострастием, юлил и всячески старался им угодить. Подняться до мысли, что ее хозяйская сущность с катастрофической быстротой утрачивает значение и гости, все прибывая и прибывая, меньше всего считаются с ее волей, старуха была не в состоянии, ибо это потребовало бы от нее слишком тонких душевных переживаний, зато она смутно чувствовала, глядя на нас из своего затемненного угла, что ее дом превращается во что-то, чем никогда раньше не был и не мог быть. Маленькая и тощая, она позволила смятению и даже панике овладеть ею. Она и не пыталась уяснить, чем живут и дышат все эти занявшие вдруг ее жизненное пространство люди, ведь даже и ее собственная жизнь в конечном счете происходила как бы не с ней, а с окружающим ее миром, с лесом и соседскими домами за окном, с высоким небом и фермой на пригорке, с котами, забредающими чем-нибудь поживиться из ее рук, и таким вот Валунцом, который, случалось, за день не говорил ей ни слова, но придавал тем не менее особый смысл ее существованию. А сейчас этот привычный, устоявшийся, закосневший мир на ее глазах претерпевал странные и необъяснимые изменения, и у нее не было уверенности, что он, поколебавшись и пошатавшись, вернется в прежнее положение, а не рухнет, погребая и ее под своими обломками.
Я тоже не понимал, что побуждает Валунца заискивать перед Балуевым и Онопкиным, в особенности перед Балуевым, а он, вертевший по-птичьи головой и крошечными птичьими глазками пронзительно и грозно впивавшийся то в одно, то в другое, выглядел в сущности паяцем, но меня это не тревожило в такой степени, в какой тревожило старуху. Неожиданное появление Балуева и Онопкина вовсе не стало, на мой взгляд, катастрофой и крушением, я не увидел в нем никаких дурных предзнаменований, иными словами, я нимало не боялся этих молодцев, что бы они там против меня ни замышляли. Не удержусь и повторю: они, сидевшие рядышком за столом и смахивающие на парочку подгнивших груш, были забавны, в особенности Балуев с его толстым носом, как бы растекшимся над сухой и плоской, коричневой пустыней губ. Все в нем представлялось мне несуразным, и я утешал себя мыслью, что только глупец вроде Онопкина и чем-то весьма провинившийся субъект способны находить некое удовольствие в подчинении ему. Провинившимся выходил наш друг Валунец, и мне не оставалось иного, как счесть за его вину, что он сделал со мной, увлекши в пустой, бессмысленный разговор. Я уже говорил, что наши новые собеседники, друзья и единомышленники крепко загорели, но это был какой-то жидкий загар, он водянисто, наподобие нарыва болтался на их физиономиях под тонкой блестящей кожурой, и я полагал, что и прочие части их тел представляют собой такие же наполненные гноем мешочки. Это было невыгодное для них отличие от достоинства, с которым малевался в тиши деревенской избы мой и Валунца человеческий облик, и от возвышенной красоты Дарьи. Но ученый Валунец, словно и не ведая о своих преимуществах, только что не ползал на коленях перед Балуевым; преданной собачкой он заглядывал ему в глаза. Оказалось вдруг, что припасены у него и колбаса, и сыр, и белый хлеб, и калачи, и пирожки с ягодной начинкой, и прекрасное вино, нас-то он потчевал вареной картошкой да отвратительной водкой! Впрочем, Балуев отрицательно покачал головой, когда Валунец соблазняюще вознес над столом бутылку мадеры, и величественным жестом указал на водку. Выпив стакан, он понюхал хлебную корку, которую услужливо поднес к его носу Онопкин, вытер губы тыльной стороной ладони и вдруг устремил на меня, сидевшего напротив него, пронзительный, испытующий взгляд. Онопкин, собравшийся было тоже освежить силы сердитой водой, отставил стакан, увидев, как поступил его начальник, и, следуя примеру того, в свою очередь уставился на меня, стараясь выглядеть по образу и подобие высшей пронзительности, явленной Балуевым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38