А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Гляньте, пожалуйста… Вот, вот, она самая. А эти тринадцать монет, число неприятное, невезучее, чертова дюжина, получены из рук в руки от матушки моей Александры Даниловны, и как хотите — верьте, не верьте, одним словом, заявляю по совести, получены, понятно, безо всяких документов… Эта монетка отчеканена из чистой уральской платины, достоинством в пятнадцать рублей, подарена мне дедом по матери, действительным статским советником… Звания вас нынче не интересуют, но, что было, то было, дед мой Данила Петрович Ломасов имел по табелю российских чинов четвертый класс, приравнивался по-военному к генерал-майору, а если по морскому ведомству считать, то к контр-адмиралу… Так вот, дополнительно о монетке из уральской платины. Она дедом пожалована в день моего вступления в приготовительный класс шестой московской мужской гимназии, помещавшейся, если это вас интересует, в Пятницкой части, в Овчинниковом переулке, в доме Плигиной…
До разложенного на столе богатства Артемьев не дотрагивался, а лишь водил над кучками золота дрожавшей широкой ладонью с короткими, волосатыми пальцами.
— Часы золотые, известной фирмы «Лонжин», с тремя крышками, сорт «Прима», ход анкерный, на девяти рубиновых камнях, приобретены самостоятельно, память мне пока не изменяет, в тысяча девятьсот восьмом году, в магазине Пророкова на Ильинке. Нынче в этом помещении карточное бюро, выдают трудовому народу карточки на муку, сахар, керосин и на спички. Мне, как нетрудовому элементу, карточек не положено. К часам отдельно — занесите в протокольчик — цепь, тоже золотая, с тремя брелоками. Записали? Очень приятно. На одном брелоке, видите, изображен петушок. Глазок у него бриллиантовый, в карат. На другом брелоке, обратите внимание, подковка. Одни считают суеверием, а некоторые любят подковку, говорят на счастье, но, если здраво рассудить, в теперешнем моем положении счастьем и не пахнет.
Пока Андрей доставал из стола чистую бумагу, Артемьев сначала погладил, потом понянчил на ладони тяжелый золотой портсигар.
— Тоже наследственный? — спросил Андрей и подумал: «Где я видел этого Артемьева?»
— Поскольку интересуетесь, отвечу. Благоприобретенное… Чистого золота в нем пятьдесят шестой пробы шестьдесят пять золотников. Для повседневного ношения не пригоден, тяжеловат, предмет подарочный… Откройте, внутри написано: «Глубокоуважаемому Александру Александровичу Пухову в день пятидесятилетия от благодарных сослуживцев по правлению Московско-Курско-Нижегородской железной дороги». Удостоверились? Приобретена эта вещица у самого профессора Пухова. Если не слышали, могу рассказать о нем поподробнее. Барин солидный, деликатный, проживает в Леонтьевском переулке, в доме Пегова, внизу в этом доме помещалось когда-то английское общество освещения Москвы текучим газом. Сейчас оно, понятно, закрылось — поскольку ни общества, ни газа. Уплатил я за эту, извиняюсь, гирю два пудовика крупчатки, настоящей, башкировской, первой голубой, и два фунта с половиной сахара: два фунта рафинада и полфунта песку в довесок по настойчивой просьбе Александра Александровича, поскольку в то время супруга его тяжело болела и нуждалась именно в сахарном песке, а профессор, как я догадался, жену в свое время баловал, и она к ограничениям не привыкшая…
— Здорово вы профессора ободрали!
— Ой, какое непонимание! Ободрали! Слово-то какое! Я ему, по теперешним временам, жизнь подарил. Крупчатка! Где вы ее нынче сыщете? Торговля не неволя — наше дело предлагать, покупателя — брезговать… А возьмите сахар! Это до войны все, кому не лень, внакладку чаем баловались, а теперь Ре-Се-Фе-Се-Ре — русский сахар фунт сто рублей… — Артемьев состроил что-то вроде улыбки и добавил: — Рассказывают такую анекдотину… Господи ты боже мой, кто их только выдумывает!
— Декрет о запрещении скупать золото читали? — спросил Андрей.
— Так точно.
— Декрет, запрещающий спекуляцию продовольственными товарами, знаете?
— В подробностях не знаком. — В маленьких глазках Артемьева мелькнула короткая насмешка. — Много их развелось, декретов. Что ни день — новые. Разве за всеми уследишь? Газет мне, как нетрудовому элементу, не положено, а на улице со стенок читать холодно… Я, если вам угодно, приму любую вину, какую вы на меня взвалите…
Андрей с любопытством посмотрел на Артемьева.
— Что это вы такой, во всем согласный? Любую вину…
— Это, гражданин следователь, от полной безысходности и горького моего положения. Мне все равно, я это хорошо чувствую, живьем из Чрезвычайки, извините, из ВЧК, не выбраться. Мне обязательно быстренько сотворят вечную память, где ни печали и ни воздыхания и жизнь бесконечная: одним словом, пононешнему, шлепнете! Кто я для вас? Самый что ни на есть зловредный элемент, спекулянт, как вы изволили давеча выразиться, контрреволюционер! Не все ли мне равно, за что меня жизни лишать: за одну вину или за пять? Стоит ли упрямиться в признаниях? Нет у меня никакого расчета и даже смысла. А самое главное, молодой человек, извините, гражданин следователь, жизнь моя меня мало интересует. Я бы не сказал, что окончательно, но, во всяком случае, почти. Вы изволили улыбнуться, предполагаете, что я вроде такую методу для оправдания или, еще того хуже, для возбуждения жалости избрал, так вы, извините, ошибаетесь. Я на самом деле перестал хотеть жить…
Андрею вдруг почудилось, что он с Артемьевым разговаривал раньше, много лет назад.
— Ничего такого, что бы привлекало меня к жизни, у меня, гражданин следователь, нет: ни жены, ни детей, никакой постоянной привязанности. Конечно, я не монах, женский пол люблю…
— Вы упоминали об этом, — заметил Андрей.
И добавил, как говорил на допросах Мальгин:
— Это для следствия не существенно. Вы лучше расскажите, где находили продукты для спекуляции?
— Справедливо изволили заметить, именно нашел! На прошлой неделе препожаловал ко мне неизвестный гражданин кавказского обличия и предложил купить весь этот провиант. Цена оказалась сходная, ну я и рискнул…
— Для перепродажи?
— Никак нет, для подарка. Я вам докладывал про женский пол. Августа Ювенальевна Грибушина — последнее мое увлечение. Познакомились мы с ней в самый канун войны в поезде, едучи из Минеральных Вод. Тогда она изволила ехать с супругом, подполковником Грибушиным. А после известного Брусиловского прорыва Августа Ювенальевна овдовела. С тех пор мы с ней в большой дружбе состояли. Потом один, затем другой переворот, мне в гости ездить стало несподручно, а ей просто немыслимо, ну и чувства, конечно, охладели. Она в Москву вырвалась, погостила недельку, но костер наш больше не разгорелся. Очень мне ее стало жалко — похудела от недоедания, побледнела. Я все ей и отдал, что от кавказского человека приобрел. Если бы не попались, ей бы, голубушке, хватило продовольствия до полной победы…
— До какой победы?
— Как в газетах пишут — до полной победы пролетарской революции во всем мире, когда не будет ни богатых, ни голодных…
— Вы думаете, что я вам поверю?
— А я знаю, что вы ни одному моему слову не верите, но это уж ваше дело. Только я показываю всю правду, прямо раздеваю свою душу перед вами до полной светлости…
— Предположим. Тогда объясните, как вы получили ордер на вагон, разрешение на выезд и почему около гроба оказались посторонние, как вы заявили, люди?
— Очень просто: не подмажешь — не поедешь…
— Кого вы смазывали и чем?
— Об этом лучше бы у Ступицына спросить, но он, к сожалению, хладный труп. А всю смазку он проводил.
— На мертвого валите?
— Что значит — валю? Не я его, извините, навеки успокоил. Я с ним честно расплатился — мешок сахарного песку выдал и десять тысяч, и не керенками, а «петрами». Из этого можете заключить, насколько я благодарный Августе Ювенальевне Грибушиной за воспоминание о любви…
— Много у вас «петров» было? — показал Андрей на толстую, тугую пачку пятисотенных банковских билетов, перетянутую синей лентой. Сверху лежала бумажка с надписью: «Святые деньги. О. И. Восторгову». — Какому это О. И. Восторгову приготовили?
Артемьев тихонько, вежливо засмеялся:
— Какой вы, гражданин следователь, в московских наших делах несведущий. Сразу видно, что вы, извините, атеист. Кто же из православных не знает отца Иоанна Восторгова? Столько лет настоятелем храма Василия Блаженного состоял! Самый благозвучный духовный оратор. Сравнивать, конечно, грех, но на его проповеди по билетам пускали, как на Федора Иваныча Шаляпина. За месяц, а то и более записывались.
— Вы что же, гонорар ему за проповеди обещали?
— Вы сообразительный, гражданин следователь. Припас, только не гонорар, как вы изволили выразиться, а на молитвы по усопшим родителям…
— Многовато на молитвы! Тут тысяч сорок…
— Пятьдесят, — уточнил Артемьев. — Изволите пересчитать — ровнехонько пятьдесят тысяч, как и следовало по маменькиному духовному завещанию…
— В ваших бумагах маменькиного завещания не обнаружено.
— Стало быть, утеряно…
«Где же я тебя, дьявола, видел?» — думал Андрей, записывая показания.
— Может, я очень быстро говорю, гражданин следователь? Я могу и помедленнее. Самим богом человеку отпущено два уха и один язык. Выходит, поменьше болтай, побольше слушай…
«Я его раньше видел. И слышал все это — про уши, про язык…»
— А я, извините, люблю поразговаривать. Слабость, конечно, и легче: шевели себе языком безо всякого труда, враг человеческий сам поворачивается. Писать, извиняюсь, даже очень образованным людям ох трудно. Возможно, я много необязательных подробностей излагаю?
«Где же? Где же я его видел?!»
— Давайте условимся так: вы меня начинайте спрашивать по подлежащим вопросам, чем особенно интересуетесь, а я как на святой исповеди. А? Удобнее будет. Ей-богу — удобнее! Ваше дело спрашивать — мое дело отвечать.
Андрей чуть не вскрикнул. Вспомнил! Это он, Иван Севастьянович Артемьев, кричал: «Мое дело спрашивать, а твое, сукин сын, отвечать!»

Мое дело спрашивать, твое — отвечать!
В дверь не стучали. Ее рванули так, что крючок выскочил, дверь раскрылась, ударив по ведру.
От грохота они проснулись.
В дверях стоял полицейский с фонарем. Он посветил во все углы, крикнул:
— Входите, ваше благородие!
Толстый человек в светло-серой шинели с золотыми пуговицами не спеша размотал башлык, приложил руку к козырьку:
— Исправник Лавров…
Отец усмехнулся:
— Приятно познакомиться. Мартынов.
Городовой полой шинели махнул по табуретке, поставил ее около стола и ласково попросил:
— Хозяюшка, зажгите, пожалуйста, лампу.
Мать засветила лампу с зеленым абажуром. Андрей с Петькой переглянулись — эту лампу зажигали редко, ставили ее всегда не на стол, а на подоконник. Обычно лампа без огня стояла на комоде, и детям строго наказывали не трогать ее. От лампы и фонаря стало светло, как на рождестве.
Городовые обыскали все закоулки, снимали иконы и открывали киоты, стучали кочергой в подпечье. Один лег животом на шесток и заглянул в трубу. Когда он повернулся, Наташка засмеялась: полицейский здорово испачкал нос и усы в саже.
Отец улыбнулся:
— Нехорошо, доченька, над дяденькой смеяться, он цареву службу справляет…
Городовые спустились в подполье, подали наверх кадушки с огурцами и капустой, высокую стеклянную банку с маринованными грибами.
Грибы собирали Андрей и Петька. Как-то с ними в лес пошел отец. Он нашел пустяки — три подосиновика — и сказал, что хочет отдохнуть. Ребята ушли в глубину леса искать боровики. Андрей знал место, где белые сами лезли в глаза. Набрав полные корзины, Андрей и Петька вернулись на опушку. Отец сидел на пеньке и стругал ножичком можжевеловую палочку, а на земле лежали двое незнакомых и сосед Анфим Болотин. Он весело сказал:
— А ну, переберем ваших красавцев!
Грибы выложили на мох. Отец покрыл дно корзины березовыми ветками, сначала положил на них какой-то бумажный сверток, а уж потом грибы.
Один из чужих взял большой белый гриб и, любуясь, сказал:
— Красив!
И уронил гриб. Шляпка отлетела в сторону, тяжело упала около пня и лопнула. Болотин, страстный грибник, не выдержал такого святотатства:
— Эх ты! Поаккуратнее надо. Это гриб, а не огурец!..
Чужие и Анфим вскоре ушли. Мартыновы собрали грибов и для отцовой корзинки.
…Полицейский покрутил банку с грибами на ладони перед лампой и что-то тихо сказал исправнику. Тот кивнул, и больше банку не трогали, а принялись за кадушки. Полицейский выбросил на пол деревянные кружки и холстиновые тряпочки, которые мать всегда подкладывала под кружки. Сильно и вкусно запахло чесноком, укропом, мокрыми смородиновыми листьями. Полицейский запустил руку в кадушку, огурцы не поддавались, он чертыхнулся и опрокинул кадушку на бок. Огурцы запрыгали по полу, рассол полился в щель около печки.
Мать вздохнула:
— Зачем добро портите?.. Ничего там нет.
Отец босой стоял около печки. Он переступил через ручеек рассола и успокоил мать:
— Пусть удостоверятся, Маша.
Кадку с капустой городовой, приподняв, перевернул, и капуста сразу вывалилась на пол грудкой. Наташка засмеялась. Видно, вспомнила, как летом с подружками лепила из влажного песка куличики.
В капусте блестели, как огоньки, кружочки моркови. Мать опять вздохнула. Отец, поняв, о чем она думает, сказал:
— Займешь у Кузнецовых или у Баландиных, они много нарубили.
Городовые вышли. Сразу послышалось кудахтанье и истошный крик петуха. Отец засмеялся:
— Как бы им там наш кочет глаза не выклевал!
Вернулись все в перьях. Исправник Лавров поднялся с табуретки и, повязывая башлык, сказал:
— Одевайтесь, господин Мартынов! Если можете, побыстрее.
Мать всхлипнула, глядя на нее, заплакала Наташка. Отец, подвертывая портянки, попросил:
— Собери, Маша, на дорогу.
Лавров повторил:
— Поторапливайтесь.
Мать отрезала от каравая большую краюху, принесла из сеней две воблины, достала из горки сахарницу.
— Не надо сахара, — сказал отец. — Обойдусь.
Разговор о еде, краюха и вобла, видно, вызвали аппетит у городового. Он выбрал на полу огурец и с хрустом откусил почти половину. Отец вежливо поддержал:
— Приятного аппетита!
Мать добавила:
— Кушайте на здоровье, все равно выбрасывать.
Лавров глянул на городового, тот поперхнулся, торопливо бросил недоеденную половинку.
— Пошли, господин Мартынов!
Отец обнял мать, поцеловал Наташку, Петьке и Андрею, как мужчинам, пожал руки и попросил:
— Помогайте матери!..
Недели через две мать пришла с фабрики рано. Молча скинула черный платок, который она начала носить после ареста отца, подняла крышку сундука и начала перебирать вещи: свое зеленое, с широкой каймой, шерстяное платье — она надевала его только по большим праздникам, — ботинки на пуговицах, черную пару отца. Рассмотрев на свет костюм, мать заплакала — пиджак сильно испортила моль.
Петька и Наташка, не поняв в чем дело, дружно заревели. Правда, Петька плакал с явной неохотой, исключительно за компанию с сестренкой, искоса посматривая на старшего брата: «Не пора ли прекратить это немужское занятие?»
Андрей догадался, почему мать перебирает вещи. Накануне, у колодца, она говорила соседке:
— Я знаю, что меня первую выкинут… Старший браковщик, сволочь толстая, целый час меня после смены ругал: «Больно много, Мартынова, на твоем товаре подплетин!» Словно я ему подплетины нарочно устраиваю.
Вечером прибежала Анисья Столетова. Все ее называли депутаткой: она здорово выступала на митингах во время забастовки летом 1905 года. Анисья принесла новость: ткачихи после смены вызвали из конторы управляющего фабрикой и попросили не увольнять мать, на что управляющий ответил, что он не против, но сам это решить не может, и обещал поговорить с хозяином Михаилом Ивановичем Терентьевым.
Мать поблагодарила бойкую депутатку за хлопоты, обняла ее.
— Плакать, Анисья, я больше не буду, ну его к черту, плач этот… А на фабрике не оставят — я теперь вроде заразная.
Вышло, как говорила мать. Хозяин, по словам старшего табельщика, наорал на управляющего и велел передать депутатке, что сейчас, слава богу, не пятый год, не то время, чтобы она командовала, и как бы ей самой не вылететь с фабрики.
Сначала мать унесла на толкучку зеленое шерстяное платье. Продала она его, видно, хорошо, так как пришла домой веселая, принесла фунт вареной колбасы и две пятикопеечные французские булки.
Колбасу ели с черным хлебом, ели не торопясь, как можно дольше оттягивая безжалостный миг, когда закончится это райское наслаждение и воспоминанием останется только запах чеснока. Мать к колбасе не притронулась, а когда Петька спросил, почему она себе не отрезала, легко махнула рукой:
— А ну ее! Эка невидаль.
Потом мать разрезала на четыре части французскую булку и налила всем чаю — внакладку.
Свой кусочек булки она жевала долго-долго, а на морщинистые щеки падали и падали слезы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57