А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Достал белый носовой платок, вытер лоб и так и остался сидеть с платком в руке.
Публики на бульваре было немного — бабушки с внуками, несколько парочек, увлеченных разговором и ни на кого не обращавших внимания.
От Арбатской площади мимо задумавшегося Николая Васильевича Гоголя по одному проходили люди, преимущественно среднего и молодого возраста. Вступив на бульвар, они, словно по команде, снимали фуражки, кепки, шляпы — брали их в левую руку.
Никто из них не остановился, не задержал взгляда на Перхурове — никто не присел отдохнуть — проходили неторопливо, но скоро, и только некоторые, особенно помоложе, искоса посматривали на старца.
Одним из последних прошел Сергей Пухов. Пальто нараспашку, в левой руке студенческая фуражка, новые, вчера купленные на Сухаревке ботинки на толстой американской подошве.
Ровно в семь часов Перхуров поднялся и медленно, будто прогуливаясь, пошел вниз, к Пречистенским воротам. Старец за ним. Перхуров вошел в небольшой домик, стоявший позади церкви Покрова на Грязях. Старец поспешил за ним.
Капитану второго ранга Казарновскому было бы гораздо легче, если бы Перхуров накричал на него, даже наорал — Петр Михайлович знал буйный нрав полковника, иногда он становился бешеным. Но все вышло спокойно, зато было столько презрения и унизительной деликатности, хоть провались.
— Разрешите спросить, многоуважаемый Петр Михайлович, где вы раздобыли этот замечательный маскарадный наряд? В костюмерной какого театра вам его одолжили? И еще позвольте спросить: где вы приобрели эту милую шляпу? Получили в наследство от прадеда? И еще позволю себе спросить: кто приготовил вам эту бороду? Чтобы я вас никогда больше в этом идиотском наряде не видел! Ясно?
— Я же не мог в естественном виде.
— А почему я мог?
— Надо же как-то конспирироваться…
— Это собачий бред, а не конспирация, — сорвался Перхуров. — Находка для чекистов! Сидит болван с приклеенной растительностью… Сколько вы насчитали?
— Сто семнадцать…
— Я — сто девятнадцать…
— Возможно, я кого-то пропустил. Должно было прийти сто двадцать. Поручик Козловский болен…
А закончилось все мило. Перхуров, подводя итог, соизволил даже пошутить:
— За вычетом бороды, я смотром в общем доволен. Бравые ребята!
Бравых ребят в «Союзе защиты родины и свободы» с каждым днем становилось все больше. К подпольной контрреволюционной организации тянулись большей частью бывшие офицеры. К весне 1918 года в столице собралось несколько тысяч бывших офицеров: бежавшие с фронта, осевшие после лазаретов, приехавшие из других городов по самым разным причинам — одни не хотели регистрироваться, а у себя на родине их знали, другие — в поисках работы. Немало съехалось в прошлом богатых, разоренных революцией людей, в «Союзе защиты родины и свободы» они были самыми яростными.
Были и интеллигенты: учителя, студенты, которых начали призывать в армию в 1915 году и наспех готовить из них прапорщиков. Были люди, искренне считавшие, что большевики приведут Россию к гибели, и решившие драться за спасение родины от варварства.
Путей-дорог перед офицерами лежало много.
Один путь вел на Сретенку, к третьему подъезду дома шесть, где разместились отделы Всероссийской коллегий по организации Красной Армии, в недавно созданные районные военные комиссариаты. Добровольно записываться в Красную Армию призывали объявления, расклеенные на всех углах, воззвания, публикуемые в большевистских газетах.
Многие так и поступали — приходили, записывались и вскоре ехали на фронт под хутор Михайловский или под Оршу. Только за один день пятнадцатого апреля в комиссариат Даниловского района явилось более двухсот добровольцев, тридцать семь из них были офицеры.
Пришел полковник генштаба Иван Николаевич Струков, которого районный военный комиссар большевик Рыбин немедленно, что называется, не сходя с места, назначил начальником мобилизационно-оперативной части.
В феврале 1915 года полковник Струков, младший унтер-офицер Рыбин и несколько солдат больше двух недель бродили по Августовским лесам, выходя из окружения. В деревне Серский Лес Рыбин пять дней выхаживал в заброшенном овине раненого Струкова, по ночам лазил в пустующие дома — добывал съестное.
Пять дней — достаточный срок, чтобы поговорить по душам, и Рыбин узнал, как остро и больно переживает полковник все беды, свалившиеся на русский народ. Тогда, в феврале 1915 года, Рыбин, по понятным причинам, не мог сказать полковнику, которого спас от смерти, что восемнадцати лет в 1905 году в Иваново-Вознесенске вступил в большевистскую партию.
Полковник и унтер-офицер пусть не до конца, но поняли друг друга. Потом война раскидала их в разные стороны — и вот неожиданная встреча.
Пришел гвардии поручик Михаил Федорович Лукин — широкоплечий, подтянутый, при разговоре руки держал по швам, глядел на комиссара прямо, смело. Голос спокойный, тон вежливый.
— Желаю служить в Красной Армии…
— С условиями знакомы?
— Так точно.
— Они вам понятны? Вы с ними согласны?
— Иначе бы не пришел…
— В гвардии, значит, состояли?
— Не состоял, а воевал… В гвардейский полк переведен на фронте.
— За что же такая честь вам оказана?
— В документах обозначено… Комиссар полистал послужной список.
— Так бы и говорили, что вы из крестьян-бедняков… А то — гвардия!
— Из песни слова не выкинешь… Что было, то было… Рыбин написал на заявлении Лукина: «Зачислить командиром», подумал и приписал: «Можно дать батальон».
…Путей-дорог перед бывшими офицерами лежало много. Далеко не каждый выбирал ту дорогу, которая казалась ему честнее.
«Союз защиты родины и свободы» входил в силу. Савинков при каждой встрече не забывал напомнить членам центрального штаба:
— Ищите наших людей, работающих у большевиков. Удастся зацепить кого-нибудь из кремлевских — расцелую!
К Перхурову привели шатена с лицом Шерлока Холмса. Представили:
— Из Кремля. Человек надежный.
Перхуров вежливо побеседовал, расспросил, сам ничего не сказал, заданий не дал. Проверили, оказался некто Смолевич, гастролер из Одессы. В Москве проездом из мест весьма отдаленных — отсидел за вооруженный грабеж и попал в трудное финансовое положение. От кого узнал, что «Союз» ищет «кремлевских», установить не удалось.
Ночью рабочий патруль, проходя Парфеновским переулком, услышал револьверные выстрелы, крик. Подбежали. Около фабрики «Эйнем» на булыжной мостовой лежал труп. Никаких документов при нем не нашли, только за подкладкой пиджака обнаружили письмо на имя Смолевича с одесским штемпелем.
Приказы полковника Перхурова выполнялись точно.
Зато повезло с начальником московской продовольственной милиции Веденниковым: этот действительно оказался надежным — снабжал документами, раздобывал револьверы, патроны, устроил на работу в милицию нескольких нужных людей, в том числе Пинку.
Он же раздобыл разведчикам Перхурова удостоверения на проезд в Рыбинск, Ярославль, Муром.
Разведчики съездили, доложили: в Рыбинске на артиллерийских складах — миллионы винтовочных патронов, тысячи снарядов и более двухсот новеньких орудий; в Ярославле — бесхозные броневики, о которых местное большевистское начальство даже не подозревает; в Муроме разместилась советская Ставка — Высший военный совет, а охрана малочисленная.
Иностранные друзья Савинкова, получив столь обнадеживающие сообщения, стали щедрее. При первых встречах расспрашивали, слушали, похваливали, но отделывались обещаниями, затем начали изредка выдавать грошовые пожертвования — когда пятьдесят, когда сто тысяч.
Что на них сделаешь?
Борис Викторович, беседуя с консулом Гренаром, выразил неудовольствие.
И вот, слава тебе господи, союзники открыли большой кошелек. Конечно, не самый главный — куда уж там! — но все же солидный — отвалили сразу два миллиона!
На эти деньги уже можно кое-что совершить. Понятно, Советскую власть не свалишь, но шуму наделать можно.
В Москве насобирали больше пяти тысяч участников подпольной организации. Ждут сигнала, горят нетерпением, желают действий, волнуются: «Почему медлим?» И вдруг сюрприз — и не от кого-нибудь, не от ВЧК, спаси Христос! Не от других недругов, а от самого Бориса Викторовича.
Собрал срочно заседание штаба, хмуро объявил:
— Начинать восстание в Москве полная бессмыслица. Опасность огромная. Можем захватить Кремль, на это сил у нас достаточно, можем убить Ульянова-Ленина, расстрелять народных комиссаров…
Савинков сделал паузу, посмотрел на насторожившихся членов центрального штаба.
— А самое главное — удержать власть сможем? Как это ни огорчительно произносить, удержать власть в таком огромном городе не сможем… Да, да, господа, не сможем! Извините, господа, но я не авантюрист, я все взвесил, все подсчитал. Рабочие Москвы нас не поддержат. Я не могу постигнуть, как большевики — прошу понять меня правильно, я далек от того, чтобы восхищаться моими идейными противниками, — я удивляюсь, как большевики ухитряются кормить население столицы при таком варварском состоянии транспорта. Мы кормить население Москвы не сможем. Да, господа, не сможем. А нет ничего страшнее и решительнее матерей голодных детей. Вспомните, господа, кто, начал Февральскую революцию в Петрограде!
— Что же вы предлагаете? — не выдержал генерал Рычков. — Может, нам всем, скопом, так сказать, вступить в Ры-кы-пы-бы?
Савинков раздраженно ответил:
— Большевики, генерал, к сожалению, скопом, как вы изволили выразиться, в свою партию не принимают… Но вы упредили меня. Я как раз хотел сказать несколько слов о них. Нас пять тысяч, большевиков в Москве вдвое больше, и, генерал, можете упрекать меня в чем угодно, каждый из приверженцев Ленина будет драться за троих. Как вам это ни тяжело слушать, милостивые государи, но они фанатики, если надо, пойдут и на костер. Вернемся к делу, друзья. Посмотрите на карту. Мы обязаны сменить курс. Начать мы должны в Ярославле, Рыбинске, Костроме, Казани и Муроме. Захватив Ярославль и Кострому, мы отрежем у большевиков север. В Рыбинске мощные артиллерийские склады — они нам необходимы. Муром — это ясно, там большевистская Ставка. Казань — это наш козырной резерв на случай подхода чехословаков. Кострома, Ипатьевский монастырь! Вспомните историю, господа. Дело не в Романовых. Там родина русской государственности. И много боеприпасов. И последнее, самое важное, о чем я хочу сообщить вам и о чем вы должны молчать, если вас подвергнут самым мучительным пыткам…
Савинков посмотрел на притихших слушателей, задержал суровый взгляд на Рычкове и продолжал:
— Молчать! А еще лучше, до поры до времени вообще об этом забыть. В тот же день и час, когда мы начнем в Ярославле, союзники высадят в Архангельске десант, который пойдет на соединение с нами. Самый серьезный пункт для нас Ярославль. Поэтому командиром ярославского отряда я назначил полковника Перхурова. В Москве остается полк под командованием Аваева.
А потом Савинков и Перхуров наставляли командиров других отрядов, как надо выбираться из Москвы.
— Сначала поедут командир и квартирьер. Подготовят прием остальных. Передать всем — никаких военных разговоров в пути не вести. Пусть возьмут для себя подходящие роли, соответственно костюму: артист, крючник, мешочник, военнопленный.
И еще один совет дал Борис Викторович: во время боевых действий у каждого солдата и офицера на левом рукаве должен появиться отличительный знак — угол из узкой георгиевской ленты. На знаменах разрешаются иконы. Погоны исключительно защитного цвета — упаси бог щеголять в золотых!

Я не Иванов, а князь Мешков…
Андрея по настоянию Нади положили в больницу Покровской общины — там сестрой милосердия была ее подружка Оля.
Первые дни Надя не отходила от мужа. Одна пуля прошла чуть ниже сердца навылет, вторую, засевшую в левой ключице, пришлось вынимать.
Когда Андрея везли по коридору из операционной, Надя, посмотрев на его суровое, с твердо сжатыми губами лицо, с белым лбом, открытыми немигающими глазами, громко заплакала, решив, что Андрей умер.
Оля успокоила:
— Наркоз кончит действовать — сразу совсем другим станет.
Совсем другим Андрей стал не скоро. Иногда он на короткий срок приходил в сознание, узнавал Надю, пытался что-то сказать, но язык ему не повиновался. Дня через три он попросил:
— Моим пока ничего не пиши, не расстраивай маму. Я поправлюсь.
Каждый день в больницу приходили Мальгин и Маховер, но к Андрею их не пускали. Записочки Оля складывала в ящик тумбочки Андрея, а друзьям говорила: «Просил передать привет».
В воскресенье в палату как-то пробрался Петерс. Успел лишь произнести: «Дзержинский тебе приказом благодарность объявил», — как Оля тут же вытолкала его.
Все на свете рано или поздно кончается — прошло и тяжелое состояние у Андрея. Дней через десять он начал вставать, а еще через три — учился ходить с помощью Оли.
К концу третьей недели Андрею разрешили посидеть немного на скамейке во дворе.
Очень приятно было погреться на весеннем солнце, подышать свежим воздухом, пахнувшим согретой землей, наблюдать возню счастливых воробьев, переживших суровую и голодную зиму.
Впервые за последние беспокойные месяцы у Андрея была возможность подумать не о срочном, что надо решать сейчас, немедленно, но и о завтрашнем дне.
Андрею и до этого приходила мысль, правильно ли он поступил, дав согласие пойти в ВЧК. «Так и жить всю жизнь? А почему всю жизнь? Когда-нибудь покончат с контрреволюционными заговорами, мятежами, утихомирят анархистов, перестанут разорять людей воры и спекулянты. А шпионы, к выявлению которых меня уже начали привлекать? Петерс говорил, что с каждым годом капиталистические разведки будут их засылать к нам все больше и больше, потому что они никогда не смирятся с тем, что Россия — государство трудящихся. А что, если вернуться в мастерские? Попробовать уйти учиться? Нельзя ж, в самом деле, всю жизнь посвятить малоприятному занятию? Всю жизнь! Да еще — посвятить! Странно, я начал думать о себе как-то возвышенно. Может, я просто все усложняю? Надо жить проще, не особенно задумываться. Черта с два, разве проживешь не задумываясь?! Мысли лезут и лезут. Допустим, вернусь в мастерские — там, понятно, спокойнее, пистолет в морду не тычут, Филатовых там нет… А ведь скучно будет. Конечно, скучно. Может, я уже полюбил эту работу?»
Андрей поделился своими мыслями с Мальгиным. Тот слушал молча, не перебивал, лишь спросил:
— Как ты думаешь, я люблю эту работу?
— Ты любишь, — уверенно ответил Андрей.
— Вот и ошибаешься. Я, Андрюша, очень хотел, да и сейчас хочу стать агрономом. Говорят, землю, поле, крестьянский труд больше всего любят деревенские. Я родился в Питере, все время жил на Васильевском острове, около Дерябинских казарм, в детстве в поле не был ни разу, только несколько раз с отцом на острова ездил — отец у меня вагоновожатый. А сколько помню себя, хочу быть агрономом. Как только станет потише, пойду учиться. Я не знаю, можно ли любить нашу теперешнюю работу. Но добросовестно относиться надо. Кому-то грязь вывозить надо…
— Выходит, мы вроде мусорщиков. Но в них не стреляют.
— А мы особые. Мы — на войне. Мне говорили, Аид-рей, Феликс Эдмундович обратился в Президиум ВЦИК, что нужно укрепить ВЧК, что от нашей работы зависит судьба Советской власти. А ты говоришь — не нравится…
Уходя, Мальгин положил на скамейку самоучитель немецкого языка.
— Ты хотел, кажется, немецкий учить?
Каждый день прибегала Надя, и они никак не могли наговориться, пока Оля, чуть не насильно, не разлучала их.
— Чай, не конец света!
Неожиданно размеренный больничный быт — с утренними обходами врачей, с процедурами, с посещениями — сломался, и сюда, в тихую Покровскую общину, долетели отзвуки невидимой войны, бушевавшей в Москве.
Двадцать шестого мая, рано утром, только Мартынов устроился на скамейке со своим самоучителем, рядом села Оля.
— Андрюша, можно посоветоваться по важному делу?
Оля торопливо, все время оглядываясь, не подслушивает ли кто, рассказала:
— Видели в третьей палате Иванова? Совсем мальчишка, ему, наверно, лет шестнадцать, самое большое семнадцать. Видели? Он выздоравливающий. Он давно мне проходу не дает, все в любви объясняется. А вчера он мне такое сказал: «Поскольку я вас очень люблю, хочу вас предостеречь от большой опасности. Уезжайте из Москвы немедленно, если уехать не на чем, пешком уходите». Я его спросила: «Почему?» — «Потому что не сегодня-завтра в Москве будет большая резня. Наши, — он так и сказал — «наши», — будут всех большевиков вырезать вместе с их самым главным Ульяновым-Лениным. Кремль возьмут. Большевики, конечно, сами не уступят, ну и начнется». Я ему говорю: «У меня папа тоже большевик, выходит, и его убьют?» — «Обязательно! Всех повесят на фонарях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57