А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Если девица споткнулась, она должна быть хоть благодарна за снисходительное отношение. А вы что? Думали обвести меня вокруг пальца, заговорить зубы, оплести россказнями. А я человек добродушный, доверчивый; так ли следовало со мной поступать? Сказали бы прямо: «Знаешь, Жакоб, не хочу продавать тебе кота в мешке; так что имей в виду: барин за мной бегал. Я хотела ускользнуть, но он кинул мне под ноги золото, наряды, целый дом с полной обстановкой; я споткнулась, остановилась, стала подбирать золото, наряды, а там соблазнилась и домиком. Хочешь получить теперь свою долю?» Вот как говорят честные девушки; скажите мне сейчас все это, и вы узнаете мое решенье.
Женевьева в ответ зарыдала еще горше; целые потоки слез хлынули из ее глаз, она изо всех сил сжимала мои руки, но не могла выговорить ни слева; правда застревала у нее в горле.
Но я так утешал ее и так настойчиво уговаривал во всем сознаться, что она наконец сдалась.
– Можно ли довериться тебе? – прошептала она.
– Неужели вы сомневаетесь? Да ну же, мадемуазель, смелее! – подбадривал я ее.
– Увы, – вздохнула она, – я это сделала только из любви к тебе; в тебе вся причина.
– Вот так так, – сказал я, разводя руками.
– Если бы не ты, я бы даже не взглянула на золото, да и на все сокровища мира… Но я думала, что тебя привяжет ко мне роскошь, которую сулил мне барин, что тебе приятно будет жениться на богатой; а что вышло? Я просчиталась! Ты попрекаешь меня тем, что я сделала ради тебя, только ради тебя!
Ее слова окончательно отрезвили меня. Конечно, ничего нового в них для меня не было. Я и раньше знал, что произошло, и никаких разъяснений мне не требовалось. Но странное дело! Услышав правду, я словно впервые ее уразумел и был так поражен, будто мне сообщили неожиданную новость. Я мог бы поклясться, что чувство мое к Женевьеве давно умерло, и я упоминал об этом выше; но видно какая-то искорка еще тлела в моем сердце, раз горе ее меня взволновало; однако едва она выговорила эти слова, как в то же мгновение все окончательно погасло.
Я, впрочем, утаил от Женевьевы то, что во мне происходило.
– Увы, – сказал я, – все это весьма печально.
– Ах, Жакоб, – проговорила она, глядя полными мольбы глазами (и такие красивые глазки могли рассчитывать на полное снисхождение; но мы иной раз обходимся с красавицами куда суровее, чем с дурнушками), – неужели ты обманул меня, когда уговаривал быть откровенней и обещал, что за это помиришься со мной?
– Нет, – возразил я, – клянусь, я говорил искренне; но боюсь, мое сердце смотрит на это иначе.
– О Жакоб, милый Жакоб, – вскричала она, – зачем же ему смотреть иначе? Никто никогда не будет тебя любить, как я. Поверь, отныне я стану образцом добродетели и благоразумия.
– Да, но к сожалению, – сказали, – благоразумие немного запоздало; лекарь явился, когда больной уже помер.
– Значит, я теряю тебя! – вскричала она.
– Дайте мне время подумать, – сказал я. – Я должен достичь согласия с моим сердцем, оно затеяло тяжбу против меня и сладить с ним будет нелегко. Позвольте же мне удалиться, чтобы хорошенько подумать.
– Лучше бы ты сразу заколол меня кинжалом, – сказала она, – чем оставлять в неизвестности и откладывать решение.
– Это невозможно, – возразил я, – я не могу так скоро разобраться в своих чувствах. Однако терпение. Ответ придет сам собой, и с ним, возможно, приятные вести; подождите немного, моя красавица. А теперь прощайте, не тревожьтесь, и да поможет нам обоим господь!
Итак, я ушел, оставив ее в тревожном ожидании и, по правде говоря, стыдясь, что поддерживаю в ней напрасную надежду; но мне не терпелось поскорее от нее уйти; я вошел к себе в комнату с твердым решением бежать из этого дома, если барыня не выручит меня из беды, как было обещано.
Вскоре я узнал, что Женевьева заболела, что она слегла в постель, что ее тошнило; об этом мне поспешили сообщить другие слуги, и все говорили о ее недомогании с улыбкой. Человек шесть или семь из челяди, и прежде всего барынины горничные, прибежали оповестить меня о нем под большим секретом.
Я же отмалчивался; у меня было о чем поразмыслить, кроме их болтовни. Я просидел в своей каморке безвыходно весь день, вплоть до семи часов вечера.
Прислушиваясь к бою часов, считая удары, я ждал, когда мне можно будет видеть барыню; она не выходила из спальни из-за легкой мигрени.
Я уже собирался идти к ней, как вдруг в доме поднялся непривычный шум, беготня вверх и вниз по лестнице, восклицания: «Боже мой!», «Какое несчастье!»
Крики встревожили меня, и я вышел из комнаты, чтобы узнать, в чем дело.
В коридоре я сразу же наткнулся на старого лакея, состоявшего при барине; он воздевал руки к небу и твердил со слезами:
– Ох, господи! Несчастный я человек! Экое горе! Вот беда, так беда!
– Что с вами, господин Дюбуа? – спросил я. – Что случилось?
– Оx, сынок, – сказал он, – барин наш скончался, теперь мне одна дорога – в омут головой!
Я не стал отговаривать беднягу, потому что ничуть за него не испугался: едва ли пойдет топиться в речке столь заклятый враг воды; уж лет тридцать как старый пьяница в рот ее не брал.
А плакать ему было о чем: смерть отняла у него завидную должность; последние пятнадцать лет Дюбуа заведовал развлечениями барина и поучал жирные куши, да сверх того, как говорили злые языки, хватал все, что плохо лежит.
Я оставил его в печали – наполовину разумной, наполовину пьяной, ибо он уже был сильно под мухой – и поспешил разузнать получше, правду ли он сказал.
Все было правда: нашего барина хватил удар. Uh был один в своем кабинете, когда смерть настигла его. Никто не оказал ему помощи; слуга, войдя в комнату, увидел, что он сидит мертвый в кресле перед письменным столом, на котором лежит недописанное галантное письмецо на имя одной дамы не очень строгих правил, о чем каждый мог составить собственное мнение: все домочадцы без исключения прочли это письмо, ибо госпожа, взяв его со стола, тут же его и потеряла в расстройстве чувств, вызванном ужасной новостью.
Что до меня, должен признаться, что эта внезапная смерть скорее поразила, чем опечалила меня; пожалуй, я даже подумал, что она оказалась очень кстати; я вздохнул свободней и в оправдание своей черствости могу лишь сказать, что покойник угрожал мне тюрьмой. Я ждал беды, его же смерть разом избавила меня от всех страхов и окончательно изгнала Женевьеву из моего сердца.
Бедная Женевьева! То был несчастнейший день в ее жизни. Как и я, она услыхала шум на лестнице и, не вставая с постели, крикнула, чтобы кто-нибудь зашел к ней и сказал, что случилось.
На голос ее явился наглый верзила, один из тех лакеев, которые, живя в доме, ничего не желают знать, кроме жалованья и собственной выгоды. Хозяин для таких – пустое место: он может умереть, зачахнуть или достичь вершины благополучия – им и нужды нет. Дела не делать, а деньги получать – вот и вся их забота.
Я сам вижу, что занялся этим лакеем совсем без надобности; но пусть, познакомившись с его портретом, люди поостерегутся брать в дом подобных слуг.
Вот этот нахальный малый как раз и вошел на крики Женевьевы. Она спросила, что за суматоха в доме, и услышала в ответ, что барин умер.
При этой неожиданной вести Женевьева, и без того больная, совсем лишилась чувств.
Лакей, конечно, не стал с ней няньчиться. Его внимание привлекла известная шкатулка с золотом, по-прежнему стоявшая на столе. Как бы там ни было, с той минуты бесследно исчезли оба: и он и шкатулка. Никто их больше не видел, и, надо полагать, они покинули дом одновременно.
Несчастье никогда не приходит одно. Весть о смерти нашего барина быстро разнеслась по городу. Никто из домашних не знал истинного состояния его дел. Барыня привыкла жить на широкую ногу, совсем не задумываясь, откуда берутся деньги, и беспечно разбрасывала их на прихоти.
Ее вывели из блаженного неведения на следующий же день; в дом нагрянули полчища кредиторов с полицейским комиссаром и сворой понятых. Все пошло прахом.
Слуги требовали жалованья, а тем временем тащили все, что попадало под руку.
Покойного барина поносили на все лады, его называли даже мошенником. Один жаловался, что обманут, другой вопил: «Я отдал ему на хранение деньги! Куда он девал мои деньги?»
Многие открыто порицали расточительность вдовы, многие без всякого стеснения ругали ее прямо в глаза; она молчала не столько по кротости характера, сколько от неожиданности.
Эта дама никогда не знала горя, не испытала ни одного огорчения; она впервые познакомилась с настоящей бедой, и удивление, мне кажется, отчасти заслонило для нее ужас происходившего. Представьте себе человека, которого вдруг перенесли бы в страшную чужую страну, где он увидел бы много таких печалей, о коих никогда в жизни и не подозревал… Худо пришлось нашей барыне.
Если смерть барина не особенно меня огорчила, что нетрудно понять, то я искупил свое бессердечие самым нежным сочувствием к его супруге. Я не мог смотреть на нее без слез; я плакал вместе с ней, и мне казалось, что будь у меня миллион, я с радостью отдал бы ей все: ведь она была моей благодетельницей.
Но что пользы было барыне от моего сочувствия? Она нуждалась в помощи друзей, а не деревенского паренька вроде меня, который ничего не мог для нее сделать.
Однако в нашем грешном мире добродетели и пороки перепутались местами. Добрые и злые сердца оказываются совсем не там, где им следует быть. Я мог бы совсем не жалеть свою барыню, она ничего бы от этого не потеряла и моя черствая неблагодарность повредила бы лишь мне самому. Но неблагодарность друзей, которых она всегда так радостно принимала, нанесла ей тягчайший удар; она испила до дна горькую чашу.
Поначалу кое-кто из этих недостойных друзей навещал ее; но уверившись, что дело плохо и что приятельница их разорена, они бежали, да видимо, и поныне в бегах: по пути же оповестили о случившемся остальных – и вскоре посетителей не стало вовсе.
Закончу на этом рассказ о сих горестных событиях; подробное описание их заняло бы слишком много места.
Я пробыл в этом доме еще три дня. Все слуги получили расчет, за исключением одной горничной; как раз ее-то барыня всегда любила меньше других; но хотя ей задолжали жалованье за много месяцев, эта горничная не пожелала бросить свою хозяйку.
Это была как раз та некрасивая девушка, о которой я упоминал в начале своего повествования – та самая, о чьей внешности мне не хотелось говорить, настолько серой и невыразительной показалась мне ее физиономия.
Природа часто хитрит с нами, она прячет прекрасные души под незначительной внешностью, никто о них не подозревает, и вдруг, когда такие люди раскрывают себя, их достоинства возникают неожиданно, точно из-под земли.
Пораженный всеми этими впечатлениями, я отправился к барыне и предложил служить ей всю жизнь, если услуги мои будут ей полезны.
– Увы, дитя мое, – сказала она, – что тебе ответить? Я рада была бы вознаградить тебя за преданность; но ты сам видишь, в каком я положении, и неизвестно, что будет со мной дальше и что у меня останется. Поэтому я не хочу, чтобы ты связывал со мной свою судьбу; ищи своего счастья в другом месте. Приставив тебя к нашему племяннику, я имела намерение позаботиться о твоем будущем, но теперь я бессильна, лучше уходи; здесь твое жалованье будет слишком скудным, поищи чего-нибудь получше, да не падай духом; бог вознаградит тебя за доброе сердце.
Я попробовал было спорить, но она решительно велела мне искать другого места, и я ушел, заливаясь слезами.
Я отправился к себе в комнату, чтобы собрать узелок. По дороге мне попался наставник моего барчонка, уже шествовавший к выходу вслед за своими сундуками. Его воспитанник плакал, прощаясь с учителем, и плакал лишь он один. Я тоже попрощался с малышом, и он при этом воскликнул голосом, пронзившим мне сердце:
– Что же это? Все меня бросают!
В ответ я только вздохнул, больше мне нечего было сказать, и вышел, взвалив на спину нажитое добро и ни с кем больше не попрощавшись. Я было подумал, не зайти ли проститься с Женевьевой, но я ее больше не любил, а только жалел, так что при подобных обстоятельствах великодушнее было, пожалуй, не являться ей на глаза.
Дом барыни я покидал с решением уехать обратно в деревню, так как не знал, ни куда было мне деваться, ни как иначе устроиться.
Никого знакомых у меня не было; никакой работы, кроме крестьянской, я не знал: умел сеять, пахать землю, подстригать виноградники – вот и вся моя наука.
Правда, Париж за короткое время успел соскрести с меня деревенскую кору, в которой я туда явился; я уже умел и войти и выйти, научился прямо держать голову и носить шляпу так, что всякий видел: этот парень далеко не глуп.
Словом, я приобрел толику столичного лоска, потерся в обществе, – пусть не в самом лучшем, но все же в каком ни на есть обществе. Однако на этом и кончались мои таланты. Правда, в придачу к ним надо еще прибавить смазливое лицо, дарованное мне природой, – вот и все козыри, какими я располагал.
Я пока не назначил себе дня отъезда, а тем временем поселился в одном из тех скромных трактиров, которые из презрения к бедности именуют харчевнями.
Здесь я прожил два дня в компании возчиков, которые показались мне несносными грубиянами; значит, сам я уже пообтесался и стал другим.
Глядя на них, я понял, что вовсе не хочу возвращаться в деревню. Зачем? – спрашивал я себя. Кругом сколько угодно людей с достатком, не имевших поначалу, вроде меня, ничего за душой. Куда ни шло, почему бы не остаться еще на несколько деньков? Мало ли что бывает? Жизнь полна счастливых случайностей; может, и на мою долю выпадет одна из них; издержки мои невелики – на две, а то и на три недели денег хватит, харчи недорогие, ем я мало и не теряю из-за этого хорошего настроения. Вкусный обед могу съесть с удовольствием, но и плохой проглочу без тоски – я непривередлив.
Все это невредно для молодого человека, который ищет своего счастья. При таком характере поиски не остаются напрасными – случай благоприятствует воздержанному, он достигает успеха. Я заметил, что лакомки теряют половину времени, чтобы вкусно поесть. Эта забота поглощает у них так много сил, что на прочее уже ничего не остается.
Итак, я решил задержаться в Париже дольше, чем сначала предполагал.
На другой же день я собрался навестить мою бывшую барыню и попросить у нее рекомендации. Но мне сообщили, что она удалилась в монастырь вместе с той преданной камеристкой, о которой я говорил; дела ее обернулись плачевно, и всех средств едва доставало, чтобы дожить в безвестности остаток дней.
Узнав об этом, я только тяжело вздохнул. Память об этой даме была мне дорога, но я ничем не мог ей помочь. Мне не оставалось ничего другого, как отправиться на розыски некоего дядюшки Жака, бывшего нашего деревенского соседа, к которому отец перед отъездом велел мне зайти и передать поклон. Я сохранил его адрес, но до сих пор так и не удосужился туда сходить.
Он служил поваром в каком-то богатом доме, и я отправился разыскивать его.
Часов в семь или восемь утра я уже шагал по Новому мосту; шел я быстро, ибо погода стояла холодная, и ни о чем не помышлял, кроме встречи с земляком.
Поравнявшись с бронзовым конем, я заметил женщину, закутанную в темную шелковую шаль; прислонясь к перилам моста, она бормотала: «Ох, умираю!».
Услышав эти слова, я подошел узнать, не надо ли ей помочь.
– Вам дурно, сударыня? – обратился я к ней.
– Да, дитя мое, мне очень, очень худо, – ответила она. – Вдруг голова закружилась; вот стою тут и держусь за перила.
Я разглядывал ее; мое внимание привлекла ее круглая свежая физиономия; на пухлых щеках, немного побледневших от недомогания, в обычное время, наверное, играл приятный румянец.
Что касается возраста, то по гладкому белому лицу и полной фигуре трудно было точно его определить.
Я дал ей лет сорок, и ошибся; как оказалось впоследствии, ей было полных пятьдесят.
Шаль из толстой тафты, скрывавшая фигуру, гладкий чепец, платье темной расцветки и какой-то неопределенный налет ханжества, а также безукоризненная опрятность одежды наводили на мысль, что передо мной благочестивая женщина, имеющая духовного наставника. Ведь у таких дам существует особая манера одеваться, повсюду одинаковая; это своего рода мундир, и мне этот мундир никогда не нравился.
Не знаю, нрав ли у них такой или виновата их одежда, но мне всегда казалось, что эти святоши всех беспощадно осуждают и злы на целый свет.
Однако незнакомка была миловидна и свежа, лицо у нее было круглое, как раз в моем вкусе, и я принял в ней участие; поддерживая ее под локоть, я сказал:
– Сударыня, я не могу так вас оставить. Если разрешите, я предложу вам руку и провожу домой; головокружение может повториться, вам нельзя остаться одной. Где вы живете?
– На Монетной улице, дитя мое, – ответила она, – и я не откажусь принять помощь, так чистосердечно предложенную;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53