Слава богу, Эдик Кривогоров остался жив, только валяется сейчас на продавленной койке ялтинской больницы, а не раскатывает по московским улицам в стареньком «Фольксвагене». Михаил Яковлевич отделался сердечным приступом. Что испытала я — даже бумага не стерпит. Остальные пережили шок. «Борцы за самостийную Украину», как и следовало ожидать, оказались заурядной швалью: наркоман и вор, выпущенный из тюрьмы три месяца назад. В каком горячечном бреду родился их безумный план, когда и кто «мыслитель» — теперь не узнать. Обоих отправила на тот свет пара снайперских пуль.
Но тарабарщина с НОСУ в свихнутых мозгах возникла не случайно. Воздух настолько пропитан беспределом, что заразиться этим вирусом проще пареной репы, особенно когда в башках гуляет ветер. Телевидение с упоением смакует кровь, насилие, разбой. Газеты захлебываются построчным дерьмом о ловких махинациях, произволе и безнаказанности, честности, бесчестии, убийствах. Правда путается с ложью, все смешалось, как в свинской кормушке. В Чечне — привычная мясорубка, в мире — непривычная бойня. И те, и другие бьются за благородные идеи. У народов потихоньку «едет крыша» от кулачного права. Широкие шаги «больших» людей заставляют семенить «маленьких». Если кто и отстанет, попадет под подошву — не беда. Лес по дереву не плачет! Примитивный хапок прячется за высокие фразы о свободе и демократии. Бывалые мазурики позвали молодых, и эти стали красть не церемонясь. Бывалые растаскивали земли, клевреты вычищают недра. Старые палили из пушек за власть, молодые тихой сапой прикарманили страну.
Как спастись в этом бедламе? Честно делать свое дело? Но мы и не фальшивим. Не творить зла? И без того работы много. Не подличать, не врать, не воровать ? Среди своих — таких не знаю. За что же тогда — те подонки на крымской дороге? Каким путем я оказалась крайней? Почему вообще «судьбоносные»решения — вершителей хранят, а остальных — молотят?
Король царствует, но не управляет? Не хочу изнеженного неумеху! И не желаю его свиту — алчную, хитрую, подлую. Зову — подданного. Не гангстера, не идеалиста, не шулера с крапленой картой — битого, тертого, водимого за нос, наевшегося лжи до тошноты. Настоящего, не притворного, у которого может болеть душа. За другого, за людей, за страну. Надеюсь, такой придет.
А я иду спать. Завтра — трудная съемка, надо быть в хорошей форме. Все, на бедах ставим жирный крест! И продолжаем трудиться. Как сказала бы моя героиня, работа лечит — безделье калечит».
Глава 16
Осень, 1994 год
Идти ко дну было на удивление легко, приятно и любопытно. Подводная жизнь оказалась намного интереснее земной, а среда обитания — живописнее и загадочнее. Кто только не проплывал мимо! Огромные пучеглазые рыбины с разинутыми ртами и мелкие вертлявые рыбешки с хитрыми глазками, петляющие змеевидные мурены и резвые коньки-горбунки, вальяжные черепахи и лохматые медузы — казалось, вся морская живность собралась приветствовать посланца унылой суши. На стыдливой дистанции бесстыдно совращали роскошные русалки, то обнажая, то прикрывая длинными прядями соблазнительную грудь; пухлые алые губки обольстительно приоткрывались, посылая кандидату в утопленники воздушные поцелуи. Большие красные раки ласково и бережно проводили клешнями по его щекам, проверяя, хорошо ли выбрита будущая закусь. «Да вы сами вареные!» — хотел огрызнуться на эту беспардонность Борис, но вместо слов выпустил одни пузыри. «Ха-ха-ха!» — дружно расхохотался деликатесный полуфабрикат и, отвернувшись, презрительно поднял вверх широкие шейки: видать, нахватался в заводях у деревенских баб бесстыдных привычек задирать подолы друг перед другом. Было совершенно очевидно, что здесь, как и на земле, своя иерархия. У подножия этой незримой лестницы суетилась мелюзга: рыбешки, моллюски, рачки. Верхняя площадка, безусловно, принадлежала русалкам. К какой ступени прибьет чужака — знают только легкая волна да безмолвная вода. Ему же на донную карьеру глубоко наплевать. Интересен процесс, а результат абсолютно не трогает, хоть под камнем тиной покройся. Поражали цвета — красные, желтые, зеленые, синие, фиолетовые — яркие, неистовые, бьющие по глазам. Как будто Жак-звонарь из школьной поговорки разбил, наконец, свой фонарь, и сотни разноцветных осколков разлетелись не по суху — по воде, засверкали в глубине, завораживая и маня. Вдруг пестрая шайка заволновалась, задергалась, и Борис мог бы поклясться, что услышал панический шепот.
— Ш-ш-ш, Шак шаркает! — Потом, как по команде, перепуганная братия уставилась на Бориса и разом выдохнула.
— Швах шелухе!
— Шушера шалопутная! — не остался в долгу чужак.
— Ша! — прикрикнули русалки и угодливо завиляли чешуйчатыми хвостами.
Сначала просто завихрился песок, замутилась вода, потом повсюду замелькали яркие рубины и сапфиры. Над Борисом нависла огромная, черная, мерзкая тварь с маленькими злобными глазками. На извивающихся щупальцах были не присоски — ослепительные драгоценные камни украшали омерзительную плоть. Сверкающие конечности жадно тянулись к человеку, пытаясь обвить его и утянуть с собой. «Спрут! — понял Борис. — А почему — яхонты?» Любопытство пересилило осторожность, и он слегка приблизился к твари.
— Не подходи! — шепнул в ухо чей-то голос.
Но в нем уже проснулся азарт ученого, который требовал познания непознанного. Борис схватил один из отростков, пытаясь лучше разглядеть — это стало роковой ошибкой. Реакция морского зверя оказалась молниеносной. Любознательного оплели все восемь щупалец и, крепко сдавливая, потащили за собой в бездонную мглу. Он стал задыхаться, воздух заполнял не легкие — голову, и та, словно туго надутый шар, готова была лопнуть. Рубины и сапфиры обратились естественными присосками, но это познание, похоже, могло стоить жизни. Вдруг чья-то рука ласково защекотала пятки. Щекотки бравый исследователь боялся больше смерти — не то что осьминога. Он резко дернулся и рванул вверх.
— Лови, лови, лови! — заверещала подводная орава и ринулась за беглецом. Одна из мурен скользнула по лицу. Борис содрогнулся от омерзения и — проснулся.
Над ухом надрывался телефон, на полу валялась подушка, а в ногах стоял Черныш и усердно вылизывал пятки.
— Черт, — ошалело выплюнул Глебов, — это ж надо присниться такому! — И бросил в трубку: — Да!
— Андреич, никак я тебя разбудил? — Оглушил веселый голос.
— Иван Иванович, — обрадовался соня, — здорово! Какими судьбами? Как ты меня нашел?
— А что ж тут искать-то? — довольно хмыкнула трубка. — Ты думал, що було, то всэ на витэр пишло? Ни, голуба моя, в институте помнят еще старика, да и твой телефон не забыли. Как говорится, дэ горыть, там нэ трэба поддуваты.
Забытые хохляцкие поговорки грели душу, выветривая из памяти дурацкий сон, напоминали об институтских коридорах, ученых советах, научных споpax и победах, об обязаловке собраний и добровольных бдениях в опустевшей лаборатории. О бессонном, творческом, безмятежном времени — неповторимом и ушедшем навсегда.
— Искрит до сих пор в людях, что ты тогда заронил, Андреич, — вздохнул старый мастер. — Душа ведь человечья какая? Залетела искорка — так останется навсегда. Ждут тебя там, Боря, многие, вместе поработать еще надеются. — Спрут из сна показался более реальным, чем эти слова.
— А вы не растеряли чувство юмора, Иван Иванович, — сдержанно ответил Борис.
— Да уж какой тут юмор! — крякнул с досадой старик. — Понаслушался я вчера этих рассказов про ихнюю новую жизнь. Все, как ты предсказывал, профессор, точно в воду глядел: оборудование на ладан дышит, зарплата — мизер, директор пол-института в аренду сдает, с того и жирует. А народ ножи точит — на случай, если с начальником в тихом переулке встренутся. Только не ходит сволота эта по переулкам, все больше на иномарке теперь разъезжает! Разболелась у меня душа, Боря, после вчерашнего разговора, — невесело признался Иваныч. — Да что ж, думаю, творится в стране нашей, мать твою за ногу?! Такой институт угробили, ученых на паперть гонят, о деле не болеют. Одна забота: карман да брюхо набить! — Он понизил голос: — Волка мы над собой поставили, Андреич. А он хочет, чтоб и остальные вовчарами обратились. Но нашего брата не так-то просто споганить. Голос, веру, даже жизнь отнять — можно, зверюгой сделать — ни хрена! Ох, — вздохнул старик, — были коммунисты — лихо, пришли демократы — два лиха. А все потому, голуба, шо вовк зминяэ шкуру, али не натуру. Ладно, прости меня, ворчуна старого. Я ж тебя, Борис Андреич, в гости позвать хочу, до нового дома, до зэлэнэнькой хаты. Помнишь, говорил тебе, что домик срубить мечтаю, баньку поставить та й цветочки у садочке поливать, всякие там розанчики-одуванчики. Помнишь?
— Помню! — повеселел Борис.
— Так вот, исполнилась мечта моя! Все есть: и пятистенок рубленый, и банька с верандой, и тепличка. С Божьей помощью, своими руками хозяйство поставил. Даже речка есть! Пару дней, как судака вытащил, с метр будет, ей-богу!
— Ой ли?
— Ну, полметра с гаком, — нехотя внес поправку рыбак. — Но гак приличный, сантиметров на тридцать потянет, точно. Приезжай, Андреич! Здесь такие места, увидишь — подумаешь, в рай забрел ненароком. Лес, река Медведица, домик мой на взлобке стоит. А тишина — в ушах звенит! Порыбачим, грибков поднаберем, по стопке запотелой беляночки пропустим. Приезжай, будь ласка, порадуй старика!
— Приеду! — охотно согласился приглашенный. — Рассказывай, как добраться.
— А сказ простой: по Ярославке до Сергиева Посада, дальше — дорога на Кашин, от него — прямиком к Студеному Полю. Там я и обретаюсь.
Следующим днем, часов в одиннадцать новенькая «восьмерка» остановилась у крепкого частокола, выкрашенного в яркий зеленый цвет. Водителю долго сигналить не пришлось, после первого же гудка на крыльцо бревенчатого дома выскочил радостный хозяин.
— Ну, голуба моя, молодец! Приехал, уважил пенсионера!
Старому мастеру-электронщику, на которого молился весь институт, деревенский воздух явно пошел на пользу. Иваныч выглядел крепким, бодрым, и на вид ему нельзя было дать больше шестидесяти. Хотя еще в институте замдиректора пил за семидесятый день рождения мастера.
— Такие, как ты, Иваныч, моложавые да крепкие, своим уходом на покой разбазаривают золотой фонд страны, — улыбнулся Борис, пожимая сильную загорелую руку, — опустошают ее кадровую кладовую. Сам — кровь с молоком, а сбежал к грядкам.
— Правда твоя, — кивнул старик, — помолодел я здесь лет на десять, и на здоровье грех сейчас жалиться. Но для страны, Боря, Онищенко отдал почти шестьдесят лет своих кровных, всю сознательную жизнь, можно сказать. И право судачков ловить да в собственной баньке париться заработал горбом. Я России-матушке отслужил честно.
— Прости, Иваныч, если обидел, — смешался Борис, открывая багажник.
— Обидеть, голуба моя, ты не можешь, потому как мы с тобой друг другу цену знаем, не на ярмарке у цыгана общие годки торговали. А вот за живое зацепил. Боже ж ты мой, — удивился он многочисленным пакетам, — ты в гости к куркулю приехал чи в голодный край? У меня ж все есть! Горшок каши да горилки чаша — оцэ щастя наше! Большего и ни трэба.
— Горшок один, да ложек две! — парировал гость, поднимаясь за хозяином на крыльцо.
А места здесь действительно благословенные! Отхлестанный березовым веником, отпаренный, отмытый Глебов сидел на веранде, пялясь в небеса и прихлебывая с блюдца душистый чай с мятой и зверобоем. Из-за кромки леса поднимался огромный багряный диск, заливающий горизонт золотисто-розовым цветом, такой восход луны Борис наблюдал впервые. На травяном ринге соревновались кузнечики и цикады — кто кого переорет, их несмолкаемые трели веселили ухо и распахивали душу. С реки доносились странные звуки, как будто хозяйка периодически хлопала по воде мокрым, скрученным в жгут полотенцем.
— Жерех балует, — лениво пояснил заядлый рыбак, заметив интерес гостя.
Разговаривать не хотелось. Слова заменяли звуки: плеск, стрекот, шорохи. Природа вытесняла человечью суету, обещая согласие с миром, слова в этом процессе были не нужны. Никогда еще Борису не молчалось так безмятежно и легко.
— Вот ты, Боря, давеча заметил, что я вроде как страну обидел, с государевой службы сбежал, — нарушил молчание Иваныч.
— Это была корявая шутка, извини. Человек не обязан вкалывать до березки. А уж ты, как никто другой, заслужил право на отдых. Я неудачно пошутил.
— Да нет, — помолчав, возразил старый мастер, — ты был прав. Пока ходят ноги, шевелятся руки и калган не в маразме — работать надо. За других не говорю — не знаю, но по мне такая жизнь — в самый раз. Я с детства в трудягах. Пацаном-пятилеткой сестру нянчил, колоски с поля таскал, в десять лет корову доил не хуже заправской доярки. Пахал, сеял, тесто квасил, каши варил — всему выучился. Отца посадили в двадцать пятом как кулака недорезанного. А нас у матери двое: я да Ксюшка годовалая. Мать в колхозе с рассвета до заката, дом — на мне. Вот и пришлось покрутиться. Потом в город перебрались. ФЗУ закончил, на завод пошел, зарабатывать начал. Матери все до копейки отдавал, чтоб харчи покупала, сил набиралась — ничего для нее не жалел. Да только не уберег: померла, неделю до сорока не дожила. Остались мы с сеструхой вдвоем. Только очухались, на ноги встали — война. Опять беда! Поцеловал Ксюху, наказал беречь себя и потопал на фронт. — Иваныч медленно набил трубку табаком, поднес спичку, затянулся. Борис отметил, что раньше мастер курил обычную «Приму», проявился вкус к жизни у старика. — За свое фронтовое счастье заплатил, видать, отцом с матерью: вернулся целехоньким, без единой царапины. Отыскал сеструху, а сам пошел налетчика учиться. Эх, Боря, это такое счастье — в небе с тучками целоваться, не передать! Да только лобызаться недолго пришлось: комиссовали. И опять двадцать пять! Помыкался та й прибился к вашему институту. Там и трубил до конца. Я к чему это рассказываю, дорогой ты мой человек, ни дня ведь не сидел, в стенку глядя! И сейчас работал бы, да только кому нужен пень старый? Вытянула из меня страна-матушка все силы, отжала для верности досуха и выбросила. Пенсию мизерную сунула, чтоб с голоду не подыхал, да и ту зажиливает. Ходишь за ней к этому долбаному окошку, точно нищий за милостыней: захотят — подадут, а на «нет» и суда нет. — Иваныч вздохнул, выбил из трубки пепел. — Я не жалуюсь, грех мне плакаться. Сижу в своем дому, после баньки чаек попиваю да на звезды таращусь — красота! А что забыт — так каждый сейчас в одиночку на своей ветке хохлится, жизнь такая, понимаю. Слава богу, что еще ветка есть, у других и того нету. — Он задумчиво оглядел добротное хозяйство.. — Встретил тут на днях соседа бывшего по площадке, Митрича. Мужик всю войну, от Волги до Эльбы, прошел, полный кавалер ордена Славы, сорок пять лет на ЗИЛе оттрубил. «Что это, — говорю, — давно тебя не видать, Митрич? Болеешь?» А он мне: «Бомжую. Слыхал про такую болезнь?» Оказывается, прознала якась-то подлюга, что в хорошей квартире одинокий старик живет. Нацепила галстук, очки, подкатила на иномарке. То да се, предложили за жилье на Самотеке домик в Твери. Ударили по рукам, подписали бумаги. На свежий воздух польстился, дурак старый! Собрал манатки, прибыл до новой хаты, а там — цыгане. Морду набили, скарб отобрали и выгнали. Теперь по помойкам да подвалам шатается. И правды найти нигде не может. Вот, к себе хочу взять, нехай на печке кости греет, не объест. И вот что я скажу тебе, дорогой ты мой человек. Сижу я тут, у тихой речки, мытый, сытый, домовитый, руки-ноги при мне, барабан внутри без перебоев стучит — живи да радуйся, что дал Бог напоследок такое счастье. А я не могу, Боря: душа болит, и боль эта дыхалку забивает. — Он заглянул Борису в глаза. — Ответь мне, голуба, кто виноват, что единицы жируют, а тысячи бедуют? Почему жизнь наизнанку вывернута: чья сила, того и правда? Или впрямь Россия Богом проклята? Это ж земля моя родная, Боря! Как можно цветочки нюхать, когда она стонет? Ты глянь, что делается! Леса рубят, поля растаскивают под хоромы царские, в горах кровь льется. Березки — и те не жалеют, корчуют беспощадно, а на хрена им эти березки, скажи?!
Старого мастера было жаль. Честный трудяга — прожил жизнь, убежденный, что ее устои незыблемы. Перевернутый, как все, вниз головой, он искренне верил, что под ногами не пустота, а твердыня. Она-то и есть истинная реальность. За нее он воевал, для нее трудился, с ней собрался помирать. Но огромную страну тряхануло. Встряска оказалась сильной, и от резкого толчка народ крутанулся на сто восемьдесят градусов, то есть вернулся к центру тяжести, как и положено его, человечьему состоянию. От внезапного сальто у многих закружилась голова, и они ошалело озирались, растерянные и напуганные. Вестибулярный аппарат старого человека, как известно, наименее всего приспособлен к такой трансформации.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37