OCR: Roland, SpellCheck: A_Ch
«Когда забудешь, позвони»: АСТ, Астрель, Транзикнига; Москва; 2004
ISBN 5-17-025652-3, 5-271-09631-9, 5-9578-1120-3
Аннотация
Шесть лет в тишине и покое женского монастыря — и возвращение домой, в безумную круговерть столичной жизни!
Туда, где для когда-то блестящей телесценаристки открываются весьма своеобразные «новые перспективы» торговки-челночницы!
Туда, где единственный друг и единственный мужчина, еще не забывший, что значит «любить и защищать женщину», — бывший ученый, ныне «с низов» проходящий путь к богатству и положению «крутого нового русского»! Это — наша Москва.
Как же непросто здесь выжить!
Как же трудно здесь стать счастливой!
Татьяна Лунина
Когда забудешь, позвони
Май, 2003 год
Проплыли финальные титры, к которым они — шальным марафоном — рвались сто двадцать дней. Отзвучала последняя нота. А зрительный зал молчал. Партер и балкон, казалось, проглотили друг друга и, подавившись, потеряли способность дышать и говорить. В креслах сидели не люди — молчаливые манекены заполняли ряды. «Провал! — мелькнуло в гудящей голове. — Это — зомби, все бессмысленно. К ним невозможно пробиться».
— Прорвемся! — шепнул Олег.
И тут зал взорвался. Гром аплодисментов, крики «Браво! Молодцы!» неслись сверху, слева, справа и, переплетаясь, сотрясали воздух. Счастливым нестройным гуськом съемочная группа потянулась на сцену.
Слов было сказано много. Говорили о русском характере и о новом прочтении русского интеллигента, о таланте режиссера и актерском обаянии, об успешном дебюте молодой сценаристки. Говорили вдохновенно: кто размахивал руками, кто смущенно протирал очки. Многих, естественно, заносило — какой же русский знает меру? Но все были искренни, открыты и почти что счастливы.
После премьеры, само собой, устроили банкет. Достаточно скромный, спонсоры и так вложились на совесть. На банкете — святое дело — пили за спонсоров, за режиссера и продюсера, за возрождение российского кинематографа и за кино — «важнейшее из всех искусств». В общем, все любовались всеми и позволяли любоваться собой. После пятого тоста актриса решила сбежать.
Дома было тихо, настороженно, словно маленькая квартира ждала свою хозяйку с опаской, не зная, со щитом или на щите явится та. В центре комнаты возмущенно развернулись в разные стороны обиженные друг на друга тапочки без задников. На трюмо томилась забытая расческа. На столе в узком голубом вазоне старели ландыши, и только чувство коллективизма сохраняло у них надежду на выживание. Она поменяла блондинистым страдальцам воду, приняла душ, заварила крепкий жасминовый чай и подошла к окну. Москва спала, далекая от киношных «ахов» и «охов». Интересно, что поделывает сейчас молчальница, вытеснившая собой за эти месяцы ее собственное «я» ? Ангелина отошла от окна, забралась уютно с ногами в кресло, обхватила ладонями горячую чашку и прикрыла глаза…
«Важно не просто выжить, но восторжествовать».
Уильям Фолкнер
Глава 1
Май, 1991 год
Руки дрожали, каемка выходила неровной — то нахально вторгалась на территорию губной помады, то давала ей лишок, о котором та совсем не просила. Контурный карандаш для губ, словно необъезженный конь, брыкался в руках и никак не хотел подчиняться — она совсем разучилась делать даже самый примитивный макияж. И немудрено! Те шесть лет, что отмерила судьба, не требовали лакировки и приукраски. Они были искуплением и требовали честности. И терпения. И мужества. А еще они воспитывали смирение. Но с последним вышел облом — победила писательская дочка, в чьи гены папа заложил дух гордой птицы, воспетой своим знаменитым другом. Смирению она так и не научилась, что явилось основной причиной ее возвращения в мирскую жизнь. Васса отложила в сторону надежду дамского лица и, вздохнув, уставилась в зеркало.
«Ну что ж, с нуля так с нуля. Топай-ка, Василиса Егоровна, в новую жизнь в новом обличье». Хотя, если присмотреться получше — не очень-то она и изменилась. Те же глаза, тот же нос, те же губы, даже волосы не поредели, и почти нет седины. Каждый лицевой индивид за эти годы остался верен самому себе, но на него повлияла компания, укрывшаяся под гладкой прической с тугим узлом на затылке. Переменами верховодили глаза — они стали глубже и строже. Глаза по-обстругали нос — чтоб не задирался кверху да не лез повсюду со своей оценкой. Укрощенный нос слегка утончился и выпустил на волю две морщинки, которые дружно ринулись вниз, к уголкам губ, и сбили с них беспечную самоуверенность. Губы переняли тон, заданный глазами, и тоже стали строже. Они плотно жались друг к другу, словно боялись потеряться, и размыкались теперь крайне редко, поняв, наконец, ценную истину, что сказанное слово — всего лишь серебряное, а вот несказанное — золотое. Но дело было не в простом соблюдении этой иерархии драгметаллов. За годы монастырской жизни Васса научилась мерять свои слова не эмоциями — каратами. И поступала здесь, как скупой еврей-ювелир: ни сотой больше.
Странное чувство охватило ее в холле Останкинского телецентра, где она ждала у окошка разовый пропуск, заказанный Иваном Васильевичем Гараниным, возглавляющим отдел выпуска, в котором шесть лет назад творила сценарии эфирного дня даровитая «сценаристка». Здесь все ей было знакомо: и этот гладкий каменный пол, и прозрачная вертушечная дверь, куда, не задумываясь, тыкалась тысячи раз, и черные телефоны на стойках, попадающие в боковой угол зрения — у них вечно томился народ, страждущий излить на телевизионщиков свои проблемы. Разве могла тогда представить себе редактор Поволоцкая (неплохой редактор, между прочим), что и она будет когда-нибудь тулиться здесь у окошка казанской сиротинушкой, ожидая вожделенный маленький листок с правом прохода к ступенькам, ведущим вверх. Воистину чудны дела твои, Господи!
Чтобы не быть узнанной старыми знакомыми, пришлось нацепить на нос огромные дымчатые очки, бывшие в моде шесть лет назад. Опасения оказались напрасными: ее не узнавал никто. Справедливости ради надо добавить: и она не узнавала никого. Мелькнула, правда, издали неизносимая Баланда да проскользнула в вертушку Дерюга. «Ну, эта-то везде проскользнет, — с неприязнью подумала Васса, — а не проскользнет, так подстелится, чтобы комфортнее было сильным мира сего: авось не выбросят, оставят для удобства. Оставят-оставят, — пообещала сухой и прямой, как жердь, спине, — тебя любая власть оставит. Не боись!» А больше не признала никого. Да и то сказать: в окно всего света не оглянешь. Что отсюда можно углядеть? Здесь и окна-то нет — так, дырочка над стойкой.
— Вам пропуск нужен или нет? — В голосе слышалось раздражение. В дырочке белел листок, испачканный темными буквами с линейками и печатью. — Девушка, я к вам обращаюсь!
Васса взяла протянутый листок и извинилась с улыбкой.
— Да-да, конечно! Извините, пожалуйста, задумалась.
— Здесь не думают, а дела делают! — буркнула «дырочка» и строго посоветовала: — Не задерживайте других.
«Неужели! Что, совсем не думают, когда делают?» — хотела съязвить «девушка», но вовремя остановилась. Спасибо монастырской школе: прежняя Василиса не удержалась бы и точно вставила шпильку. Сзади кто-то закрыл глаза теплыми ладонями.
— Кто это?
— Угадай! — шепнули в ухо.
— Сдаюсь на старте, — с опаской выдохнула она.
— Как говорил Константин Сергеич — не верю!
— Мутенька! — не поверила своим ушам и Васса.
Ладони выпустили на волю зрение, и глазам открылся сияющий Александр Сергеевич Замутиков — Мутя, Мутенька, Мутота, несбывшаяся надежда Мельпомены, находка телевизионной режиссуры, экс-утроба ее пирожков с капустой и лучший друг Влада.
— Какими судьбами?! Сто лет тебя не видел! Ты совсем не изменилась, даже лучше стала. Опять к нам? — Она, между прочим, до его появления в Останкино уже работала здесь десять лет. — А Лариса уволилась! Кажется, завтра уезжает. Ты в курсе, конечно? Слушай, как же я рад тебя видеть! — швырялся он вопросами и восклицаниями.
«А как я рада!» — подумала Васса, согретая этой внезапной радостью.
— Александр Сергеич, — пискнул сзади голосок из-под русой челки, — мы вас ждем! Все уже в «рафике».
— Сейчас, Оля! — ответил, не оборачиваясь, тезка гения. — Ты иди, я через минуту буду.
Прямая челка обиженно взметнулась в такт подпрыгнувшему длинному хвосту, и русая парочка пофланировала к выходу, таща под собой стройную фигурку в обтянутых джинсах и мешковатом синем свитере.
— Строг, однако, — заметила Васса.
— Младое племя пришло, — хохотнул довольный режиссер, — с ними нельзя иначе. Слушай, Василиса свет Егоровна, тебе можно позвонить, а? Ведь сто лет не виделись! Ты никуда не переехала? Телефон прежний?
— Нет.
И было непонятно, к чему отнести это краткое «нет»: то ли к перемене места, то ли к просьбе позвонить. Тактичный Мутота не стал настаивать на разъяснении и заторопился.
— Ну, я побежал, а то, правда, народ ждет. Здорово рад был увидеть тебя, без дураков! Надеюсь, не в последний раз!
Она улыбнулась и молча кивнула в ответ. «А я-то как надеюсь, Мутенька! Ведь кроме этого дома другого у меня нет».
Ну вот, летела как ангел, а упала как черт! Недаром говорится: в один день по две радости не живет. Встреча с Мутотой была, конечно, радостью. После этой встречи следовало вернуть «дырочке» пропуск, развернуться и толкнуться в прозрачную вертушку — чтобы никогда сюда больше не возвращаться. Можно было открыть ключом собственную дверь, усесться перед зеркалом и поразмышлять о будущем. Или раньше условленного времени двинуть к Лариске (какие между ними условности!), поплакаться ей на дорожку, пожаловаться на свою неприкаянность, вспомнить Владика, погоревать, помянуть его рюмкой холодной, из запотевшей бутылки водочки. А то пойти в церковь, поставить свечку на удачу, помолиться, попросить у Бога помощи. Все можно было сделать! Но — другому, не ей. Отплакала, отжаловалась, отмолилась. Она упрямо потопала к Гаранину. Чтобы работать, чтобы жить дальше, чтобы выжить. И получила от ворот поворот. Опять же — проклятая гордость! Ведь можно пропустить мимо ушей намеки (карандаш — не чернила, намек — не отказ), выпросить, что нужно, не заметить растерянность. Но в дырявый мешок не напихаешься. А мешок продырявился, это видно и невооруженным глазом.
Гаранин встретил ее приветливо, даже радостно. Угостил чаем с комплиментами, поругал своих редакторов («Расслабились, черти, сократить надо половину, как в других редакциях!»), похвастал сыном, который вернулся из Штатов и теперь обозревал политическую возню с голубого экрана.
— Слушай, а в информацию не хочешь? — оживился он. — Женьке моему толковый редактор нужен.
Это был намек, который Васса сразу и просекла: дескать, у нас тебе места нет.
— Нет, Иван Васильич, спасибо, — вежливо отказалась непрактичная дуреха. — Мне не нравится политика. — И, помолчав, добила обалдевшего Гаранина: — И редакция информации тоже.
От изумления ее экс-начальник прикурил «Беломор» не с того конца.
— Тьфу ты, черт! В чем дело?
— Папиросу испортили. — Прорезалась практичность.
Гаранин выбросил папиросу в пепельницу, прикурил другую.
— Василиса, ты в своем уме?! Да ты хоть представляешь, какая за это место драчка идет? Ты что, серьезно отказываешься от моего предложения?
— А вы серьезно предлагаете? — спокойно отпасовала отредактированный вопрос.
Гаранин вздохнул, молча подымил «Беломором» и тщательно загасил окурок.
— Прости, давно не видел тебя. Забыл, с кем дело имею. Еще чаю?
Васса отрицательно качнула головой и приготовилась к ответу, который (очень хочется на это надеяться) будет таким же прямым и честным, каким бывал прежде.
— Не хочу темнить перед тобой, Поволоцкая. Как говорится, кто вчера соврал, тому и завтра не поверят. — Он смотрел прямо в глаза. — А послезавтра надеюсь помереть не подлецом. — И забарабанил пальцами по столу. — Прости меня, не помощник я тебе. Сам на ладан дышу — не уйду, так выбросят. — Наткнувшись на недоверчивый взгляд, пояснил с горькой усмешкой: — Не сориентировался. — Опять потянулся к «Беломору». — Честно говоря, не совсем понимаю, что происходит. Висит что-то в воздухе, нутром чую… Мы тут с Женькой моим намедни сцепились. Сын верит всем этим выскочкам — бывшим прорабам, юристам, экономистам — всей этой новой, голодной, жадной шелупони. Я — нет, не верю я их болтовне! Выкладывают для себя ступеньки вверх — и, боюсь, по нашим головам. И лысому не верю, — понизил голос, — бает гладко, да жить не сладко. Подкаблучник, твою мать! — Васса засомневалась в такой правоте, но спорить не стала. — Мышиная возня вокруг какая-то, — продолжал Гаранин. — В Комитете чинуши трясутся: каждый не знает, что будет с ним завтра. За годы, что тебя не было, народу сократили — мало не покажется. Выпуск, слава богу, пока не трогают. Зато мы как дворники: подбираем, что выбрасывают. Не на улице же их оставлять, жалко, свои ведь. Сколько лет знаю многих! — Он смял окурок в пепельнице и тут же полез в пачку за новой папиросой. — Дикторов хотят сократить, — сообщил доверительно. — А уж казалось бы: и имена, и опыт, и школа — все есть. Да что им наши имена! Они свои хотят. На скрижалях стремятся выписать — чтоб навечно! Мать их за ногу! — На столе зазвонил телефон. — Я занят! — коротко бросил в трубку начальник и яростно бросил безвинную на рычаг. — Врали всегда, кто не знает об этом? Особенно у нас, на телевидении. Только «Правда» и обгоняла по вранью. Ты же помнишь, как передачи делали: коровам хвосты к стойкам подвязывали, чтоб перед камерой не падали от голода — об успехах сельчан докладывали. А как операторы прежнего генсека снимали?! Цирк! Ни в одном романе не придумаешь. Да и мы немало на ушах постояли: каждое слово, каждый кадр беспощадно вырезали, если наверху говорили «нет». Но были правила игры, по которым все играли честно. Несогласных выбрасывали. Оставшиеся поддерживали друг друга, как пальцы одной руки: один — за всех и все — за одного. Чем и держались — командой. А сейчас… — Он глубоко вздохнул, яростно потыкал окурком горку мятых собратьев в пепельнице. — Каждый — сам за себя, всяк норовит вперед вырваться, бывает, что и за счет своего товарища. Ошибкам чужим радуются, за общее дело душой не болеют — о своей заднице пекутся, индивидуалы хреновы! — Гаранин говорил негромко, слегка монотонно, словно капал осенний дождь. И только пальцы, крутившие пачку любимого «Беломора», подрагивали да в уголках губ пряталась, изредка выглядывая, горькая усмешка. Васса отчетливо вдруг увидела, как он изменился. Не постарел, нет — устал. Вылинял, будто кто-то серой краской прошелся по ярким гаранинским цветам. — Устал я, Васька. Уйду на фиг отсюда — к жене, к внуку, к старым книгам. Может, мемуаризировать начну. Лариса твоя давно меня на это дело подбивает. Как она, кстати? Давненько ее не видал, не слыхал.
— Уезжает завтра с мужем. В Рим. Вадим будет возглавлять корпункт.
— Ну и хорошо! Рад за нее, толковый мужик наконец попался. По ней. Сейчас отсюда лучше подальше, смутное времечко, черт-те что еще из всего этого сварится.
Васса промолчала. Молчал и Гаранин. На столе опять зазвонил телефон, понадрывался минуты три и затих.
— Назойливый кто-то звонил, — спокойно заметил начальник, удивляя все больше. Раньше представить себе было невозможно, чтобы он не схватил сразу трубку. Видать, правда: укатали Сивку крутые горки. — Знаю, Василиса, за чем ты пришла, да помочь не могу. Забито у нас все, даже «мертвых душ» не осталось. И рад бы в рай, да грехи не пускают, — невесело пошутил. — А работа нужна тебе, понимаю. Правда, не хочешь в «информацию»? Я бы посодействовал.
В ответ — вежливое молчание.
— Ну смотри. Насильно мил не будешь. А в киноредакцию не хочешь? Ты же там почти десять лет оттрубила.
И снова — тишина.
— Может, ты и права. — Разыскал на столе очки и натянул на нос. Они были явно великоваты — сразу же сползли с переносицы. Одна дужка отломилась и крепилась к оправе суровой черной ниткой, тщательно обмотанной вокруг стыка несколько раз.
Вассе стало грустно. «Мог бы сынок и прикупить отцу новые очки, — подумала она и вдруг разозлилась на хваленого Женьку. — Обозреватель доморощенный! Жмот!» Иван Васильевич перехватил ее взгляд и улыбнулся — неожиданно молодо и задорно, словно прежний Гаранин выглянул из унылой раковины.
— Глаза мои не ругай! Знаю, что безобразные. Но я с ними через многое прошел и предавать не собираюсь. Меня Женька уже застыдил вконец: дома две пары купленных им очков — модных, красивых, а я старье на себе таскаю. Но ты знаешь, вытащу я это новье из футляров, бархоткой протру — и обратно. Не лежит душа! А мои, — любовно погладил указательным пальцем кустарный стык, — старые, но честные, не подведут. Выбросить их рука не поднимается: друзей на свалку не сдают. — И весело подмигнул:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37