Сделать это будет совсем легко… когда пробьет час. Но час еще не пробил, быть может, он вообще не пробьет сегодня ночью. Потому что такой акт — это не то же, что бесшумный удар ножа: даже если он засунет своей жертве кляп в рот, едва ли можно рассчитывать, что дело обойдется без шума. А ведь ему еще нужно будет убить Мици, и нельзя поднимать в доме тревогу, пока и с этим не будет покончено и ему останется только убить себя.
Теперь ему известно, где спит англичанин. Но сначала Мици. Отыскать ее спальню, вероятно, будет труднее, но это первое, что он сейчас должен сделать.
Огастин пошевелился, пробуждаясь от сна, но в это мгновение озаренная красноватыми отблесками тень уже исчезла за дверью.
Все так же бесшумно, словно тень, Вольф прокрался по лестнице вниз, в погруженный во мрак холл. Сюда выходило много дверей, но Судьба проторяла ему сегодня путь: снова одна из дверей была приотворена, и оттуда лился слабый свет. Вольф увидел изголовье постели, и от того, что предстало его глазам, кровь бросилась ему в голову и жаркой волной разлилась по телу: все его мечты сбывались наяву. В мерцании свечи он увидел рассыпавшиеся по подушке волосы Мици!
Сама свеча, освещавшая комнату, не была видна — ее загораживал какой-то предмет. Но вот тень этого предмета переместилась, своевременно оповестив Вольфа о том, что кто-то проник в комнату раньше него, и он замер на пороге.
Стоя у изножья постели, Отто в это мгновение поднял повыше свечу, чтобы посмотреть на Мици.
С распущенными волосами, спящая (думал Отто), Мици кажется совсем ребенком. Он с облегчением заметил, что спит она с закрытыми глазами, как все, — никому и в голову не придет…
И Вальтер, и Адель, и даже Франц — неужели они совсем лишены воображения? Ведь они же любят Мици даже сильнее, чем он, так что же, не понимают они разве, какая жизнь будет уготована ей там, куда они ее отсылают? Она еще такая юная, такая незащищенная и такая… земная! И Отто показалось, что он слышит скрежет высоких чугунных ворот, медленно и неотвратимо смыкающихся за Мици!
Отто испытывал к Мици столь глубокую жалость, что у него даже промелькнула мысль: быть может, для бедняжки было бы лучше, если бы она умерла.
В холле скрипнула половица под ногой отступившего от двери Вольфа. Когда Отто вышел из комнаты Мици и поднялся к себе, Вольф уже давно забрался на свой чердак.
Теперь Вольф узнал, где спят они оба : в любую минуту он может совершить задуманное! Судьба, орудием которой он являлся, свое дело знает (думал Вольф, выгоняя лисицу, пригревшуюся под шкурами). Да, она идет ему навстречу, и она свое дело знает. Когда надо убить, она всегда в урочный час подает ему сигнал. Теперь он должен ждать этого сигнала.
17
Снова утро! Понедельник. Солнце уже высоко. Две кротовые кочки, сбросив одеяло, превращаются вдруг в двух мальчуганов. Мальчуганы натягивают на себя кожаные бриджи, отшлифованные до блеска на заду и коленях, и подпоясываются ремнями, к которым подвешены игрушечные охотничьи ножи в ножнах, с рукоятками из копыта красного оленя.
После завтрака Огастин, заметив, что мальчишка ужасно гордятся этими ножами и чтят их, словно предметы культа, решил доставить им удовольствие и принялся громко расхваливать ножи, но его преувеличенные похвалы, казалось, повергли детей в состояние оцепенения, близкое к испугу, а дальнейшее их поведение заинтриговало его еще больше, так как они все вчетвером, сбивший в кучку, сразу последовали за ним в его комнату.
С минуту они молча постояли в дверях, загораживая выход. Затем:
— Ну, вы уже наябедничали? — резко и зло, понизив голос до шепота, спросила его десятилетняя Трудль.
Трудль из снисхождения к Огастину старалась говорить «хорошим» немецким языком, но что имела она в виду, недоумевал Огастин. Ах, вероятно, эту «битву в буране»! Но после того, как он сам спас их от наказания, как могло прийти ей в голову, что он станет их выдавать?
— Нет, — улыбаясь сказал Огастин.
Трудль кивнула (ну конечно, если бы он успел сказать папе, им-то уж было бы об этом известно!). Она сделала знак братишкам, и они с унылым видом начали расстегивать ремни. Трудль схватила ножи и протянула их Огастину.
— Ну вот, тогда получайте! — сказала она, вперив в него испытующий взгляд.
— Зряшное дело! — сказала Ирма, младшая сестра Трудль, и прибавила презрительно, глядя в потолок: — Он возьмет их, а потом все равно скажет.
— Не отдавай ему, п-подожди! — выпалил, заикаясь Руди. — Пусть он п-поклянется сначала!
— «Поклянется»! — насмешливо передразнила его Ирма. — Он же англичанин! Какой толк от его клятвы, дурачок?
— Но… п-послушайте… — Огастин был так ошеломлен что и сам стал заикаться, как Руди. — Мне… мне… мне не нужны ваши ножи!
— А мы все подумали, что вы на них намекаете, — объяснила Трудль, с недоумением глядя на Огастина. — Вы же почти прямо так и сказали!
Вместо ответа Огастин в сердцах резко сунул им обратно ножи, и они упали на пол.
— Он, значит, хочет чего-то еще, — холодно сказала Ирма.
Гейнц порылся в кармане, вытащил оттуда довоенную пятидесятипфенниговую монетку с прилипшими к ней крошками, с сомнением повертел ее в пальцах и отправил обратно в карман. Наступило молчание.
— Что вы возьмете с нас, если пообещаете держать язык за зубами? — с тревогой в голосе спросила Трудль. — Раз уж не хотите брать ножей!
— По-моему, он ничего не хочет — просто пойдет и наябедничает, когда ему будет удобнее, — высказала свое соображение Ирма. — Ему просто нравится нас мучить. Забавно ему.
И тут Трудль вне себя от бешенства бросилась на Огастина и принялась его трясти, схватив за отвороты куртки.
— Вы должны сказать нам, чего вы хотите! — визжала она. — Вы должны сказать, должны, должны!
— Да, уж лучше говорите сейчас, пользуйтесь случаем, жадина! — сказала Ирма, впервые адресуясь прямо к Огастину. Она переглянулась с близнецами. — А то мы сами пойдем и скажем все папе. Он нас, конечно, выпорет, но вы-то уж тогда не получите ничего, — добавила она с оттенком злорадства.
— Правильно, так ему и надо! — сказал Руди, прицепляя свой нож к ремню. В конце концов, любая порка не так страшна, как вымогательство. — Ну, поболит задница, большое дело! — величественно умозаключил он.
— Нет… Я не желаю. Пусть пообещает, — жалобно пробормотала Трудль. Остальные враждебно, с недоумением поглядели на нее. — Я уже большая… Я не хочу, чтоб меня пороли. Мне от этого делается нехорошо… Я же старше вас всех!
Все это казалось настолько невероятным, что Огастин был совершенно сбит с толку. Тщетно пытался он убедить их в том, что меньше всего он хочет, чтобы их пороли, что у него и в мыслях не было рассказывать об их проказах, что он, конечно, будет молчать, и притом абсолютно бесплатно, что ему не нужно от них ничего! Ну уж нет, они должны купить его молчание! Ни одному англичанину нельзя верить просто так, на слово. Это крайне удивило Огастина: ведь как-никак всему свету известно, что «англичанин — хозяин своего слова». (Немало удивило его и то, какую бурю возмущения вызвало проявление такого невежества в его отнюдь не патриотической душе!)
Кончилось тем, что Огастин сдался.
— Ну, хорошо, — сказал он. — Сейчас я вам скажу. — Наступило настороженное молчание, во время которого все имеющиеся ресурсы лихорадочно перебирались в уме. — Я хочу, чтобы вы слепили мне самую большую снежную бабу — больше всех, какие тут у вас когда-либо стояли во дворе, и вам, голубчики, придется хорошенько потрудиться!
Они уставились на него, разинув рот, онемев от изумления. Взрослый дядя хочет, чтобы ему слепили снежную бабу? Так он сумасшедший… Самый настоящий сумасшедший! Четыре пары глаз испуганно впились в него, и вся компания медленно попятилась назад.
— И чтобы к полудню все было закончено! — весело крикнул Огастин им вслед. — Уговор дороже денег, не забывайте!
Ну и ну! — подумал он. И это родные братья и сестры Мици, одна плоть и кровь! Какого дурака свалял он тогда, в субботу, в часовне, упустив возможность поговорить с Мици! А с тех пор эта возможность так ни разу и не представилась. Да и как может она ему представиться, если Мици затворилась у себя в комнате и не показывается оттуда? Разве что пойти к Вальтеру и испросить у него разрешения навестить ее?
Вероятно, и Вальтер и Адель удивляются, почему он медлит. А как, по мнению этих глупых стариков, должен он поступить? Он вполне готов отправиться к Вальтеру и просить у него руки Мици, но, конечно, лишь после того, как объяснится с ней самой. Не до такой же степени Вальтер старомоден, чтобы ждать, что Огастин сначала обратится к нему! «Осмелюсь ли я просить руки и сердца…» Да, похоже, что именно этого Вальтер и ждет, пряча от него Мици!
А сама Мици? Что должна думать она? Наверное, она чувствует себя покинутой, наверное, дивится необычайной робости любимого, может быть, даже думает, что у него что-то другое на уме, что та священная минута во дворе, когда их души сливались воедино, миновала, не оставив следа в его сердце!
Огастину казалось, все смотрят на него и ждут — ждут, чтобы он заговорил. Ему и в голову не приходило, что никто, в том числе и сама Мици, не заметил даже, что он в нее влюблен.
18
Мици и вправду чувствовала себя покинутой. Но покинутой не Огастином, а богом.
Ибо в то утро пробуждение было для нее подобно пробуждению в неожиданно опустевшей постели: бога больше не было с ней — не было здесь, возле нее, и она сразу это поняла! Вчера бог говорил с ней, она чувствовала его дыхание у своего плеча, куда бы она ни обратила взор, нигде не было ни малейшего проблеска света, но бог присутствовал всюду, а сегодня, произнося слова молитвы, она чувствовала, как они улетают куда-то в немую, безответную даль. Даже отзвука их не доносилось к ней обратно, ибо там, в этой пустоте, не было ничего .
Вот почему сегодня Мици была воистину одинока в окружавшем ее мраке и воистину в безысходном отчаянии.
У Мици ни на секунду не возникало сомнения в том, что охвативший ее накануне религиозный экстаз будет длиться вечно. Ни разу не закралась к ней мысль о том, что после того, как бог обрел ее душу и завладел ею, она может снова лишиться его благодати. Или ее духовные очи тоже поражены слепотой? Возможно ли это? Ведь бог должен быть здесь, возле нее!
Мици вспомнилась игра «холодно-горячо», в которой один играющий с завязанными глазами ищет спрятанный предмет, а все остальные ему помогают, подсказывая «холодно!» или «горячо!». Нет, конечно, не может она быть совсем одинока, когда вокруг (так ее учили) незримо присутствуют сонмы святых. Да, их сонмы и сонмы, и все они видят бога! Так неужто никто из них не подскажет ей, «холодно» или «горячо»? Ведь бог ДОЛЖЕН быть где-то здесь!
Ах, если бы она была зрячей и могла читать! Святые отцы (она знала об этом) тоже, подобно ей, испытали в свое время этот «мрак души»: они бы не отринули ее, подали бы ей надежду.
Святая Тереза Авильская… Она писала о «засухе души», о том, что временами даже величайшие из мистиков теряли способность молиться. Но ведь у Терезы вместе с тем сказано где-то и о «трех источниках», могущих напоить влагой эту пустыню души? Увы, Мици так невнимательно слушала в школе, когда монахиня читала им эти строки, что у нее осталось лишь самое смутное представление, о каких «трех источниках» там говорится (и именно поэтому теперь ей казалось, что там-то она непременно нашла бы ответ ни мучивший ее вопрос). «Первый источник» был… где, в чем? Ах, если бы она была зрячей, чтобы прочесть сейчас эту книгу!
Но все же почему бог сделал это? Зачем (и трепет бунта подымался в ее уязвленной душе), зачем дал Он ей познать всю глубину своей любви, зная, что потом Он ее отымет? О, как жестока любовь, так за ее любовь ей отплатившая! Ведь Мици благословляла даже свою слепоту, открывшую ее сердцу доступ к сладостному единению с Ним. Но лучше бы ей никогда не изведать этого блаженства, чем, изведав, лишиться его… в довершение к своей слепоте.
Но ведь Тереза… О, если бы она могла хотя бы ПРОЧЕСТЬ…
В этом состоянии душевного смятения Мици услышала стук в дверь, и в комнату вошел ее дядя.
В это утро беспокойство, владевшее Отто, заставило его подумать о том, как Мици должна быть сейчас одинока: ведь, кроме старой Шмидтхен, никто, насколько ему было известно, не заходит ее проведать, а это никак не годится — чтобы она тосковала там, у себя, одна, не имея, чем заняться. Хоть нога и побаливает, а он должен вытащить Мици на прогулку. Ему-то, конечно, большие прогулки не под силу; так, может, лучше, если с ней погуляет Франц? Или этот молодой англичанин? Он сумеет, надо думать, выкроить часок, чтобы повести на прогулку бедную девочку?
Но прежде надо узнать, захочет ли она. За этим-то он и пришел к Мици. Но одного взгляда на нее было для Отто достаточно: Мици, сжавшись в комочек, сидела за столом, на котором стоял нетронутый завтрак, и такая душевная мука отражалась на ее лице, что ни о каких прогулках с малознакомыми людьми нечего было и думать. Она даже отвечала Отто как-то бессвязно; казалось, ей было не до разговоров, даже с ним.
Но Отто решил не отступать, раз уж он сюда пришел. Может быть, она хочет, чтобы он почитал ей вслух? При этом предложении Мици вся задрожала, но утвердительно кивнула головой.
— Прекрасно, так что же тебе почитать?
Увы! Слушать «Терезу», зная, что дядя за ней наблюдает, значит обнажить перед ним свою душу, а в душе у Мици такое страшное творилось сейчас, что никому не могла она позволить заглянуть в нее. И именно потому, что ей страстно хотелось услышать слова «Терезы», Мици предложила первое, что ей пришло на ум: Фому Кемпийского. Это было безопаснее, и к тому же (сказала она себе) дяде с его уравновешенным умом Фома должен быть ближе. Кто знает, быть может , и Фома сумеет облегчить ее душу.
Но бесстрастный голос Отто заставлял сухие средневековые апофегмы Фомы звучать еще суше: слова падали резко, как на строевом учении, и внимание Мици скоро отвлеклось. Ее душа была свежа и нетронута, а теперь лежит, поверженная во прах, увядшая, высохшая, как трава …
— «Затвори дверь твою и призови к себе Иисуса, возлюбленного своего, и пребудь с ним в келье своей…», — доносился до нее размеренный голос Отто. Да, да, так! Ну, а если ты призываешь его, но он не приходит?
Фома только усугубил ее тоску. Значит, она была всего лишь игрушкой в руках бога.
Но важнее всего и превыше всего для христианина (читал Отто), чтобы он:
— «Отринув от себя все, отринул и самого себя — полностью отказался от себя, истребил в себе всякую крупицу любви к себе самому…»
Тут, на мгновение оторвавшись от книги, Отто бросил взгляд через плечо, так как в дверь молча заглянул Франц, сделал удивленное лицо и исчез. И то ли потому, что в голосе Отто произошла еле уловимая перемена, то ли потому, что сама Мици в эту секунду с непостижимой силой почувствовала боль за свое неповторимое, отверженное «я», но только яростные слова эти поразили ее, как удар грома, и болезненная дрожь пробежала по телу: как надо это понимать? Неужели Фома говорит, что если она хочет снова обрести господа, то ее «я» должно раствориться в других, стать неотличимым от других, даже для нее самой? Ее голос должен слиться со священным хором небесных голосов, поющих осанну, и навеки затеряться в нем для всех?
Должна ли она отказаться даже от своего «я есмь» — от того, что, казалось ей, ничто, даже Смерть, не может у нее отнять? Но разве возможно, чтобы она единственно силой своей воли совершила такое? Как забыть, что она — это «она»? Эта задача казалась ей одинаково неожиданной и мучительно-непосильной. Если существует бог, значит, должна существовать и она .
Ибо наука может доказать многое — или многое рано или поздно опровергнуть, — но есть нечто, чего наука ни доказать, ни опровергнуть не в силах, и никто этого от нее и не ждет, ибо каждый знает это и так — каждый знает: «я есмь». И поэтому все чужие «я есмь» он готов принять без доказательств по аналогии со своим собственным. Но никому не дано чувствовать их всем нутром своим, как чувствуешь самого себя. Это ощущение самого себя единственно, неповторимо, ибо оно существует независимо от логики и чувств, оно непосредственный объект самосознания, и исключение являют собой только люди, которые, подобно Мици, «соощущают бога» , то есть соощущают богово «я есмь». Ведь сказать, что Мици «верила» в бога, значило бы чего-то не досказать. Она ощущала огромное богово «Я ЕСМЬ» совершенно так же, до полного своего сосуществования в нем, как свое собственное маленькое «я есмь», являющееся его отражением. Скорее, можно сказать, что она «верила» в существование окружающих ее людей — матери, Франца, Отто, Наташи! Но о существовании бога Мици «знала» — знала нутром, как и то, что она сама существует.
Оказавшись в тисках дилеммы, поставленной перед ней Фомой, Мици впервые поняла, что «быть с богом» не есть непреложно достигнутое состояние, что, скорее, это похоже на долгий-долгий путь… которому нет конца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
Теперь ему известно, где спит англичанин. Но сначала Мици. Отыскать ее спальню, вероятно, будет труднее, но это первое, что он сейчас должен сделать.
Огастин пошевелился, пробуждаясь от сна, но в это мгновение озаренная красноватыми отблесками тень уже исчезла за дверью.
Все так же бесшумно, словно тень, Вольф прокрался по лестнице вниз, в погруженный во мрак холл. Сюда выходило много дверей, но Судьба проторяла ему сегодня путь: снова одна из дверей была приотворена, и оттуда лился слабый свет. Вольф увидел изголовье постели, и от того, что предстало его глазам, кровь бросилась ему в голову и жаркой волной разлилась по телу: все его мечты сбывались наяву. В мерцании свечи он увидел рассыпавшиеся по подушке волосы Мици!
Сама свеча, освещавшая комнату, не была видна — ее загораживал какой-то предмет. Но вот тень этого предмета переместилась, своевременно оповестив Вольфа о том, что кто-то проник в комнату раньше него, и он замер на пороге.
Стоя у изножья постели, Отто в это мгновение поднял повыше свечу, чтобы посмотреть на Мици.
С распущенными волосами, спящая (думал Отто), Мици кажется совсем ребенком. Он с облегчением заметил, что спит она с закрытыми глазами, как все, — никому и в голову не придет…
И Вальтер, и Адель, и даже Франц — неужели они совсем лишены воображения? Ведь они же любят Мици даже сильнее, чем он, так что же, не понимают они разве, какая жизнь будет уготована ей там, куда они ее отсылают? Она еще такая юная, такая незащищенная и такая… земная! И Отто показалось, что он слышит скрежет высоких чугунных ворот, медленно и неотвратимо смыкающихся за Мици!
Отто испытывал к Мици столь глубокую жалость, что у него даже промелькнула мысль: быть может, для бедняжки было бы лучше, если бы она умерла.
В холле скрипнула половица под ногой отступившего от двери Вольфа. Когда Отто вышел из комнаты Мици и поднялся к себе, Вольф уже давно забрался на свой чердак.
Теперь Вольф узнал, где спят они оба : в любую минуту он может совершить задуманное! Судьба, орудием которой он являлся, свое дело знает (думал Вольф, выгоняя лисицу, пригревшуюся под шкурами). Да, она идет ему навстречу, и она свое дело знает. Когда надо убить, она всегда в урочный час подает ему сигнал. Теперь он должен ждать этого сигнала.
17
Снова утро! Понедельник. Солнце уже высоко. Две кротовые кочки, сбросив одеяло, превращаются вдруг в двух мальчуганов. Мальчуганы натягивают на себя кожаные бриджи, отшлифованные до блеска на заду и коленях, и подпоясываются ремнями, к которым подвешены игрушечные охотничьи ножи в ножнах, с рукоятками из копыта красного оленя.
После завтрака Огастин, заметив, что мальчишка ужасно гордятся этими ножами и чтят их, словно предметы культа, решил доставить им удовольствие и принялся громко расхваливать ножи, но его преувеличенные похвалы, казалось, повергли детей в состояние оцепенения, близкое к испугу, а дальнейшее их поведение заинтриговало его еще больше, так как они все вчетвером, сбивший в кучку, сразу последовали за ним в его комнату.
С минуту они молча постояли в дверях, загораживая выход. Затем:
— Ну, вы уже наябедничали? — резко и зло, понизив голос до шепота, спросила его десятилетняя Трудль.
Трудль из снисхождения к Огастину старалась говорить «хорошим» немецким языком, но что имела она в виду, недоумевал Огастин. Ах, вероятно, эту «битву в буране»! Но после того, как он сам спас их от наказания, как могло прийти ей в голову, что он станет их выдавать?
— Нет, — улыбаясь сказал Огастин.
Трудль кивнула (ну конечно, если бы он успел сказать папе, им-то уж было бы об этом известно!). Она сделала знак братишкам, и они с унылым видом начали расстегивать ремни. Трудль схватила ножи и протянула их Огастину.
— Ну вот, тогда получайте! — сказала она, вперив в него испытующий взгляд.
— Зряшное дело! — сказала Ирма, младшая сестра Трудль, и прибавила презрительно, глядя в потолок: — Он возьмет их, а потом все равно скажет.
— Не отдавай ему, п-подожди! — выпалил, заикаясь Руди. — Пусть он п-поклянется сначала!
— «Поклянется»! — насмешливо передразнила его Ирма. — Он же англичанин! Какой толк от его клятвы, дурачок?
— Но… п-послушайте… — Огастин был так ошеломлен что и сам стал заикаться, как Руди. — Мне… мне… мне не нужны ваши ножи!
— А мы все подумали, что вы на них намекаете, — объяснила Трудль, с недоумением глядя на Огастина. — Вы же почти прямо так и сказали!
Вместо ответа Огастин в сердцах резко сунул им обратно ножи, и они упали на пол.
— Он, значит, хочет чего-то еще, — холодно сказала Ирма.
Гейнц порылся в кармане, вытащил оттуда довоенную пятидесятипфенниговую монетку с прилипшими к ней крошками, с сомнением повертел ее в пальцах и отправил обратно в карман. Наступило молчание.
— Что вы возьмете с нас, если пообещаете держать язык за зубами? — с тревогой в голосе спросила Трудль. — Раз уж не хотите брать ножей!
— По-моему, он ничего не хочет — просто пойдет и наябедничает, когда ему будет удобнее, — высказала свое соображение Ирма. — Ему просто нравится нас мучить. Забавно ему.
И тут Трудль вне себя от бешенства бросилась на Огастина и принялась его трясти, схватив за отвороты куртки.
— Вы должны сказать нам, чего вы хотите! — визжала она. — Вы должны сказать, должны, должны!
— Да, уж лучше говорите сейчас, пользуйтесь случаем, жадина! — сказала Ирма, впервые адресуясь прямо к Огастину. Она переглянулась с близнецами. — А то мы сами пойдем и скажем все папе. Он нас, конечно, выпорет, но вы-то уж тогда не получите ничего, — добавила она с оттенком злорадства.
— Правильно, так ему и надо! — сказал Руди, прицепляя свой нож к ремню. В конце концов, любая порка не так страшна, как вымогательство. — Ну, поболит задница, большое дело! — величественно умозаключил он.
— Нет… Я не желаю. Пусть пообещает, — жалобно пробормотала Трудль. Остальные враждебно, с недоумением поглядели на нее. — Я уже большая… Я не хочу, чтоб меня пороли. Мне от этого делается нехорошо… Я же старше вас всех!
Все это казалось настолько невероятным, что Огастин был совершенно сбит с толку. Тщетно пытался он убедить их в том, что меньше всего он хочет, чтобы их пороли, что у него и в мыслях не было рассказывать об их проказах, что он, конечно, будет молчать, и притом абсолютно бесплатно, что ему не нужно от них ничего! Ну уж нет, они должны купить его молчание! Ни одному англичанину нельзя верить просто так, на слово. Это крайне удивило Огастина: ведь как-никак всему свету известно, что «англичанин — хозяин своего слова». (Немало удивило его и то, какую бурю возмущения вызвало проявление такого невежества в его отнюдь не патриотической душе!)
Кончилось тем, что Огастин сдался.
— Ну, хорошо, — сказал он. — Сейчас я вам скажу. — Наступило настороженное молчание, во время которого все имеющиеся ресурсы лихорадочно перебирались в уме. — Я хочу, чтобы вы слепили мне самую большую снежную бабу — больше всех, какие тут у вас когда-либо стояли во дворе, и вам, голубчики, придется хорошенько потрудиться!
Они уставились на него, разинув рот, онемев от изумления. Взрослый дядя хочет, чтобы ему слепили снежную бабу? Так он сумасшедший… Самый настоящий сумасшедший! Четыре пары глаз испуганно впились в него, и вся компания медленно попятилась назад.
— И чтобы к полудню все было закончено! — весело крикнул Огастин им вслед. — Уговор дороже денег, не забывайте!
Ну и ну! — подумал он. И это родные братья и сестры Мици, одна плоть и кровь! Какого дурака свалял он тогда, в субботу, в часовне, упустив возможность поговорить с Мици! А с тех пор эта возможность так ни разу и не представилась. Да и как может она ему представиться, если Мици затворилась у себя в комнате и не показывается оттуда? Разве что пойти к Вальтеру и испросить у него разрешения навестить ее?
Вероятно, и Вальтер и Адель удивляются, почему он медлит. А как, по мнению этих глупых стариков, должен он поступить? Он вполне готов отправиться к Вальтеру и просить у него руки Мици, но, конечно, лишь после того, как объяснится с ней самой. Не до такой же степени Вальтер старомоден, чтобы ждать, что Огастин сначала обратится к нему! «Осмелюсь ли я просить руки и сердца…» Да, похоже, что именно этого Вальтер и ждет, пряча от него Мици!
А сама Мици? Что должна думать она? Наверное, она чувствует себя покинутой, наверное, дивится необычайной робости любимого, может быть, даже думает, что у него что-то другое на уме, что та священная минута во дворе, когда их души сливались воедино, миновала, не оставив следа в его сердце!
Огастину казалось, все смотрят на него и ждут — ждут, чтобы он заговорил. Ему и в голову не приходило, что никто, в том числе и сама Мици, не заметил даже, что он в нее влюблен.
18
Мици и вправду чувствовала себя покинутой. Но покинутой не Огастином, а богом.
Ибо в то утро пробуждение было для нее подобно пробуждению в неожиданно опустевшей постели: бога больше не было с ней — не было здесь, возле нее, и она сразу это поняла! Вчера бог говорил с ней, она чувствовала его дыхание у своего плеча, куда бы она ни обратила взор, нигде не было ни малейшего проблеска света, но бог присутствовал всюду, а сегодня, произнося слова молитвы, она чувствовала, как они улетают куда-то в немую, безответную даль. Даже отзвука их не доносилось к ней обратно, ибо там, в этой пустоте, не было ничего .
Вот почему сегодня Мици была воистину одинока в окружавшем ее мраке и воистину в безысходном отчаянии.
У Мици ни на секунду не возникало сомнения в том, что охвативший ее накануне религиозный экстаз будет длиться вечно. Ни разу не закралась к ней мысль о том, что после того, как бог обрел ее душу и завладел ею, она может снова лишиться его благодати. Или ее духовные очи тоже поражены слепотой? Возможно ли это? Ведь бог должен быть здесь, возле нее!
Мици вспомнилась игра «холодно-горячо», в которой один играющий с завязанными глазами ищет спрятанный предмет, а все остальные ему помогают, подсказывая «холодно!» или «горячо!». Нет, конечно, не может она быть совсем одинока, когда вокруг (так ее учили) незримо присутствуют сонмы святых. Да, их сонмы и сонмы, и все они видят бога! Так неужто никто из них не подскажет ей, «холодно» или «горячо»? Ведь бог ДОЛЖЕН быть где-то здесь!
Ах, если бы она была зрячей и могла читать! Святые отцы (она знала об этом) тоже, подобно ей, испытали в свое время этот «мрак души»: они бы не отринули ее, подали бы ей надежду.
Святая Тереза Авильская… Она писала о «засухе души», о том, что временами даже величайшие из мистиков теряли способность молиться. Но ведь у Терезы вместе с тем сказано где-то и о «трех источниках», могущих напоить влагой эту пустыню души? Увы, Мици так невнимательно слушала в школе, когда монахиня читала им эти строки, что у нее осталось лишь самое смутное представление, о каких «трех источниках» там говорится (и именно поэтому теперь ей казалось, что там-то она непременно нашла бы ответ ни мучивший ее вопрос). «Первый источник» был… где, в чем? Ах, если бы она была зрячей, чтобы прочесть сейчас эту книгу!
Но все же почему бог сделал это? Зачем (и трепет бунта подымался в ее уязвленной душе), зачем дал Он ей познать всю глубину своей любви, зная, что потом Он ее отымет? О, как жестока любовь, так за ее любовь ей отплатившая! Ведь Мици благословляла даже свою слепоту, открывшую ее сердцу доступ к сладостному единению с Ним. Но лучше бы ей никогда не изведать этого блаженства, чем, изведав, лишиться его… в довершение к своей слепоте.
Но ведь Тереза… О, если бы она могла хотя бы ПРОЧЕСТЬ…
В этом состоянии душевного смятения Мици услышала стук в дверь, и в комнату вошел ее дядя.
В это утро беспокойство, владевшее Отто, заставило его подумать о том, как Мици должна быть сейчас одинока: ведь, кроме старой Шмидтхен, никто, насколько ему было известно, не заходит ее проведать, а это никак не годится — чтобы она тосковала там, у себя, одна, не имея, чем заняться. Хоть нога и побаливает, а он должен вытащить Мици на прогулку. Ему-то, конечно, большие прогулки не под силу; так, может, лучше, если с ней погуляет Франц? Или этот молодой англичанин? Он сумеет, надо думать, выкроить часок, чтобы повести на прогулку бедную девочку?
Но прежде надо узнать, захочет ли она. За этим-то он и пришел к Мици. Но одного взгляда на нее было для Отто достаточно: Мици, сжавшись в комочек, сидела за столом, на котором стоял нетронутый завтрак, и такая душевная мука отражалась на ее лице, что ни о каких прогулках с малознакомыми людьми нечего было и думать. Она даже отвечала Отто как-то бессвязно; казалось, ей было не до разговоров, даже с ним.
Но Отто решил не отступать, раз уж он сюда пришел. Может быть, она хочет, чтобы он почитал ей вслух? При этом предложении Мици вся задрожала, но утвердительно кивнула головой.
— Прекрасно, так что же тебе почитать?
Увы! Слушать «Терезу», зная, что дядя за ней наблюдает, значит обнажить перед ним свою душу, а в душе у Мици такое страшное творилось сейчас, что никому не могла она позволить заглянуть в нее. И именно потому, что ей страстно хотелось услышать слова «Терезы», Мици предложила первое, что ей пришло на ум: Фому Кемпийского. Это было безопаснее, и к тому же (сказала она себе) дяде с его уравновешенным умом Фома должен быть ближе. Кто знает, быть может , и Фома сумеет облегчить ее душу.
Но бесстрастный голос Отто заставлял сухие средневековые апофегмы Фомы звучать еще суше: слова падали резко, как на строевом учении, и внимание Мици скоро отвлеклось. Ее душа была свежа и нетронута, а теперь лежит, поверженная во прах, увядшая, высохшая, как трава …
— «Затвори дверь твою и призови к себе Иисуса, возлюбленного своего, и пребудь с ним в келье своей…», — доносился до нее размеренный голос Отто. Да, да, так! Ну, а если ты призываешь его, но он не приходит?
Фома только усугубил ее тоску. Значит, она была всего лишь игрушкой в руках бога.
Но важнее всего и превыше всего для христианина (читал Отто), чтобы он:
— «Отринув от себя все, отринул и самого себя — полностью отказался от себя, истребил в себе всякую крупицу любви к себе самому…»
Тут, на мгновение оторвавшись от книги, Отто бросил взгляд через плечо, так как в дверь молча заглянул Франц, сделал удивленное лицо и исчез. И то ли потому, что в голосе Отто произошла еле уловимая перемена, то ли потому, что сама Мици в эту секунду с непостижимой силой почувствовала боль за свое неповторимое, отверженное «я», но только яростные слова эти поразили ее, как удар грома, и болезненная дрожь пробежала по телу: как надо это понимать? Неужели Фома говорит, что если она хочет снова обрести господа, то ее «я» должно раствориться в других, стать неотличимым от других, даже для нее самой? Ее голос должен слиться со священным хором небесных голосов, поющих осанну, и навеки затеряться в нем для всех?
Должна ли она отказаться даже от своего «я есмь» — от того, что, казалось ей, ничто, даже Смерть, не может у нее отнять? Но разве возможно, чтобы она единственно силой своей воли совершила такое? Как забыть, что она — это «она»? Эта задача казалась ей одинаково неожиданной и мучительно-непосильной. Если существует бог, значит, должна существовать и она .
Ибо наука может доказать многое — или многое рано или поздно опровергнуть, — но есть нечто, чего наука ни доказать, ни опровергнуть не в силах, и никто этого от нее и не ждет, ибо каждый знает это и так — каждый знает: «я есмь». И поэтому все чужие «я есмь» он готов принять без доказательств по аналогии со своим собственным. Но никому не дано чувствовать их всем нутром своим, как чувствуешь самого себя. Это ощущение самого себя единственно, неповторимо, ибо оно существует независимо от логики и чувств, оно непосредственный объект самосознания, и исключение являют собой только люди, которые, подобно Мици, «соощущают бога» , то есть соощущают богово «я есмь». Ведь сказать, что Мици «верила» в бога, значило бы чего-то не досказать. Она ощущала огромное богово «Я ЕСМЬ» совершенно так же, до полного своего сосуществования в нем, как свое собственное маленькое «я есмь», являющееся его отражением. Скорее, можно сказать, что она «верила» в существование окружающих ее людей — матери, Франца, Отто, Наташи! Но о существовании бога Мици «знала» — знала нутром, как и то, что она сама существует.
Оказавшись в тисках дилеммы, поставленной перед ней Фомой, Мици впервые поняла, что «быть с богом» не есть непреложно достигнутое состояние, что, скорее, это похоже на долгий-долгий путь… которому нет конца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38